И пока святой отец ищет свою книгу, те открывают свою, ее читает главный над ними, и вот что сказано в той книге. Сперва, сказано там, отдели от прочих юношей свинопасов, ибо нечисты, и пастухов, ибо строптивы. Ищи среди оставшихся того, чей волос будет черным, жестким, а тело прямым и немалым в росте, и упругим на ощупь пусть будет оно, широким в кости, да чтобы видно было сквозь кожу как по жилам совершает движение кровь, и пусть голова у него будет круглой, а шея толстой. Должно иметь ему ягодицы поджарыми, а живот впалым, плечи широкими, а глаза черными – вот, если видишь такого, выбери и положи на стол, или на ровный камень, или на землю, и смотри на него со вниманием, ибо если губы сухи, обметаны, то это геморрой, если глаза опухшие, сонные, то водянка, на эпилепсию разглядывай вены, не вздуты ли, так же и цвет белка скажет про желтуху, если же нет этих признаков, но видишь, обкусаны губы и чесотка по телу, брось его, болезнь эта неизлечима и называется меланхолия.
И вот оказывается, что парень этот, плотников сын Юсуф, в самый раз подходит. Ладен он телом и даже недурен с лица, потому как смотришь на такого и видишь – прав, кто считает, что красота вложена Аллахом в глаза и брови, а свежесть лежит на коже, и что волосы созданы им для восхищения. Теперь этот скуластый Юсуф в стороне, выводят его из толпы вместе с такими же, черноволосыми и поджарыми, а тот с пером на тюрбане говорит: этих возьмем с собой, они нам годятся, им приготовьте в дорогу еды и питья, и одежды, через час мы выходим и путь наш не близок.
Они расходятся по домам, эти юноши, а в домах темно, прохладно и тихо, потому что темно там всегда, и прохладно всегда, ибо устроены дома на треть в землю, то есть в камне они устроены, а вот тихо тут впервые, потому что никто из домашних, а их семеро по лавкам, не знает, плакать или радоваться – родная кровь, но ведь и в деревне что ему делать? тут особо не разживешься, нищета в этой деревне, пыль да жара, так уж лучше Константиния, столица, там какая жизнь, а здесь – что? потому-то и тихо.
И все, уводят их пешим ходом вон из деревни – увидим ли снова? зачем их уводят? – никому неизвестно, но как повторяется в небе картина! снова тюрбаном поднимается пыль и не видно горы Эрджияс, снова желтый воздух клубится до неба и черное солнце качается сверху.
Но странное дело: картина-то прежняя, а вот пыль оседает быстрее, она, эта пыль, сворачивается как шерсть в клубок, когда много ее висело да сохло на палках, а теперь свернули и стало мал мала меньше. А почему так происходит, с пылью, неизвестно, хотя есть соображение, что оседает она так же скоро, ветра-то нет как и не было, просто смотрящему, кто прощается и у кого глаза и так на мокром месте, кажется, что расставание будет вечным, а вечность, ясное дело, следы заметает быстро.
11.
Утром проснулся от стука.
Бросился к дверям, зашиб коленку об холодильник
«Кто?»
В дверную щель проникла женская рука. Свертком нетерпеливо помахали. Я принял рулон и дверь тут же с силой захлопнулась.
«Карты, буклеты, потом посмотрю» – и похромал в душ.
Из ванной меня выдернул звонок. «Дорогой господин, доброе утро, – зачастил мужской баритон без пауз – как выспались, я ваш гид, мой имя Мехмед, сейчас ваш завтрак, потом наш город, жду внизу, всего хорошего, пака-а-а».
Имена по крайней мере не перепутаешь.
Завтрак был лаконичным. Холодное яйцо, ломоть козьего сыра, пара маслин, кофе.
Я пригубил из наперстка и по нёбу разлился густой матерчатый вкус.
12.
Новый Мехмед оказался старым Мехмедом – за рулем сидел мой вчерашний и улыбался.
Мы медленно тронулись по переулкам. Район Пера похож на лавку старой мебели. Дома старые, из разных гарнитуров. Узкие обшарпанные фасады, такие же узкие эркеры. Неба над головой не видно, зато много тени; прохладно; утром воздух прян и лучист как дынная долька.
На приступках небритые мужики в тапках на босую ногу тянут чай. Громыхают стальные жалюзи лавок – гитары, вентиляторы, какие-то хитроумные насосы.
Я опустил окно. Рядом тут же вырос мальчишка. «Бир миллион» – опять за рыбу деньги. Драный сиреневый миллион исчез в окошке и я получил бутылку в каплях испарины.
«Первое знакомство Истанбул – пароход плывет Босфор!» – Мехмед виртуозно продирался сквозь толпу. Стоило нам остановиться, как машину облепили торговцы. Бублики, горы персиков, подносы розовых распахнутых устриц – все это качалось и кружилось перед глазами.
«Пожалюста!» – дверь распахнулась и торговая толпа тут же расступилась.
Это была пристань Эминёню, предбанник Стамбула. На пятачке блошиный рынок, билетные кассы и автобусная стоянка. Залив тут глубокий, судно может подойти к берегу вплотную.
Мехмед исчез за билетами, а я нацепил черные очки и сел на приступку. Все вокруг сразу встало на свои места.
Рейсовые корабли причаливали один к другому и висели у пристани, как рыбы на кукане. Хозяйство ходило ходуном на волнах и пассажиры отчаянно балансировали.
Наконец в толпе возник Мехмед. Смешной, коротконогий; рубашка навыпуск. Стоял и махал руками, и рубашка у него задиралась до пупа.
Зазывала с корабля подсаживал молоденьких женщин на борт. Задрапированные с головы до пят в черное, они семенили по лесенке, которая опасно елозила. Девушки повизгивали. Ветер с Босфора задирал им черные подолы. Сверкало розовое белье. Но особого смущения они, кажется, не испытывали.
Пропуская лайнер, мы на минуту замерли на воде перед Новой мечетью – а потом пошли полным ходом.
Пена за кормой оказалась розовой как панталоны.
Я сидел, вцепившись в поручни. Грохот мотора, базарный гомон, эстрада, гудки – все вдруг зазвучало на одной ноте, как оркестр перед выходом дирижера. Это по городу заголосили, как петухи, муэдзины.
Голоса летали по небу, сливаясь в пронзительный вой.
Но спустя минуту раздался другой призыв, он падал с высоты и звучал глубже, неистовей. Это великая мечеть Сулеймана посылала с холма переливчатые звуки азана.
И четыре минарета вибрировали в раскаленном воздухе от ее работы.
Нужно сойти с корабля, я решил. Сейчас, сию минуту. Как если бы решалась судьба и что-то важное, роковое. Я вскочил, занес ногу, но волна страха отхлынула. Мехмед вопросительно улыбнулся, посмотрел в глаза.
«Все в порядке» – крикнул я.
Мы выходили в Босфор.
13.
Мой отец работал в архитектурном бюро и много времени проводил в разъездах. Обычно в дорогу его собирала мать. Я любил смотреть, как она укладывает в портфель бритву, зонтик, журналы. Ставит к выходу тубу с чертежами.
А потом делал то же самое.
Я вытаскивал из-под дивана его старый портфель и засовывал в пряное нутро наш большой будильник. Будильник почему-то всегда шел первым. Потом складывал книжку «Денискины рассказы», карандаши и резинки, линейку. Циркуль и куски миллиметровки, где на обороте голубели старые отцовские чертежи.
«Вечерку» с телепрограммой.
Что еще? Кипятильник тащил из кухни, там же брал консервный и перочинный ножи, ложку с вилкой. В карманы прятались футляр для очков и носовые платки. Жестяной фонарик на круглых батарейках, старый материн кошелек с проигравшими лотерейными билетами вместо денег.
Билеты на поезд «Москва-Одесса», неизвестно где притыренные.
«Командировка» находилась в кладовке. Там стояла необъятная бабушкина шуба. Лыжи и лыжные палки торчали по углам, висела раскладушка. Под битыми молью мехами выстроились старые чемоданы со стальными уголками – «приданое», говорила мать. Совсем в глубине, за чемоданами, пылилась коробка с елочными игрушками и куковал ватный Дед Мороз.
Я зажигал фонарик и раскладывал вещи. Раскатывал рулон и прижимал бумагу книгой. Чертил, высунув язык, нелепые планы.
И вот однажды отец не вернулся. Прошло два месяца с тех пор, как он уехал, а потом мать выбросила его вещи. Так я остался без портфеля и без миллиметровки. Спустя время мне сказали, что мы будем жить одни, потому что теперь у отца другая семья.
Так я впервые услышал слово «Турция».
Когда я учился в старших классах, мать рассказала, что отец познакомился с этой женщиной в Ташкенте. Она была турчанкой и на много его младше. Училась на переводчика и приехала в город с делегацией.
«Тогда все кому не лень таскались туда с делегациями» – говорила она.
Отец проектировал новый квартал и они познакомились на стропилах – как в старом советском кино. Поженились, но жить решили в Турции, где отцу предложили хорошую работу. С тех пор я его не видел.
Мать говорила, что первое время он присылал посылки и письма. Но она выбрасывала их, не открывая. Из какого города они приходили, не помнила. Или не хотела помнить.
А потом посылки приходить перестали.
Зачем он уехал? И как жил в чужой стране без нас?
Я отправился в Стамбул, чтобы написать книгу об архитекторе. Но часто мне кажется, что я просто хочу найти ответ на эти вопросы.
«Тогда все кому не лень таскались туда с делегациями» – говорила она.
Отец проектировал новый квартал и они познакомились на стропилах – как в старом советском кино. Поженились, но жить решили в Турции, где отцу предложили хорошую работу. С тех пор я его не видел.
Мать говорила, что первое время он присылал посылки и письма. Но она выбрасывала их, не открывая. Из какого города они приходили, не помнила. Или не хотела помнить.
А потом посылки приходить перестали.
Зачем он уехал? И как жил в чужой стране без нас?
Я отправился в Стамбул, чтобы написать книгу об архитекторе. Но часто мне кажется, что я просто хочу найти ответ на эти вопросы.
14.
Когда отец ушел от нас, я первое время страшно скучал. Но постепенно к тоске стало примешиваться другое чувство. Что отныне я свободен и могу делать, что пожелаю. Что терять нечего, и жалеть нечего – тоже.
Странное, пьянящее это было ощущение. И скоро оно завладело мной полностью.
В школе мы часто ходили «на башню».
Так называлась пожарная каланча, которая торчала в двух километрах от города на опушке леса. Кто и что наблюдал с этой каланчи? Открытая железная лестница имела пять пролетов с площадками. Мы, начальная школа, залезали только на первую. Те, кто постарше, сидели на второй. Курили и горланили с перепугу кто во что горазд.
Все остальные ступени считались неприступными.
Так мы и висели, как орехи на ветке, на этой башне: бесконечными летними вечерами, рассказывая разные небылицы. О мальчиках из какого-то вечно параллельного класса, которым удавалось забраться на самый верх и спуститься целыми и невредимыми. О мальчиках из соседней школы, которые погибли на этой лестнице.
Когда темнело и лес вокруг загустевал, мы садились на велосипеды и ехали по домам.
Матери про башню я не рассказывал.
Однажды в воскресенье, ближе к вечеру, когда ранец собран, а полдник съеден, я выкатил велик. Что на меня нашло в тот летний выходной? Мать подрабатывала за швейной машинкой и не заметила, как я вышел.
Башня казалась погруженной в себя, обернутой в тишину. Приткнув «Школьник» у березы, я задрал голову.
Крошечная смотровая площадка парила на высоте.
Я лез до тех пор, пока не уперся головой в люк. Откинув крышку, выпростал тело. Долго, не поднимая головы, лежал ничком. И слушал, как сердце колотится о теплые доски.
Сколько времени прошло? Встать не мог, боялся, что пол выскочит из-под ног и я вылечу в небо. Лежал, раскинув руки, распятый на старых досках. А вокруг шумел вечерний лес и качались макушки, подсвеченные закатом.
Красивое, торжественное это было зрелище.
И тогда я заплакал. От страха, от обиды – разревелся как младенец. Потому что земля внизу лежала как вода на дне колодца: темная, далекая. Потому что никто не знает, где я, и никто мне не поможет. Что лес вокруг далек и красив, и если разобьюсь, он останется таким же красивым и далеким.
Я лежал на досках и ревел, вцепившись в железо. А башня тихо гудела на ветру, который путался в переборках.
А потом успокоился: так же внезапно. Успокоился и встал на ноги. Посмотрел вокруг – на лес, небо. Вытер рукавом слезы и сплюнул на ветер. Глянул вниз, где узкая спичечная лестница терялась в сумерках.
И стал спускаться на землю.
…Дома на столе стоял компот. Я взялся за ручку, но чашка выскочила. Шарик изюма покатился по доске и пропал за плитой. Я получил затрещину и спрятался в туалет.
Руки дрожали и на следующий день, когда мы писали диктант. И я снова получил нагоняй, теперь за почерк. Они дрожали и пахли сталью еще пару дней. И никаким мылом я не мог вытравить этот запах.
О своем подвиге я никому не рассказывал. Зачем? И потом все равно бы мне никто не поверил. По вечерам мы по-прежнему висели, как орехи, на башне и рассказывали небылицы.
А по небу летела смотровая площадка.
С тех пор я много куда поднимался. На крыши и колокольни, строительные краны и средневековые соборы. Но перебирая в памяти восхождения, я вижу не шпили, а пожарную каланчу, которая одиноко торчит в моем детстве.
15.
Корабль шел вдоль азиатской стороны Босфора. Мы возвращались – и розовый закат, иссеченный перьями минаретов, вставал над Стамбулом.
Мимо проплывала кустистая набережная и мальчишки, выжидая, когда мы поравняемся, прыгали в воду.
Берег был усеян дачными домиками. Небольшие деревянные усадьбы с резными верандами висели над водой. Часто лесенка из дома вела прямо на сходни, где колыхалась лодка. На поручнях стояли цветочные горшки, висели амулеты. Белье сушилось.
Это были последние отголоски старого Стамбула – когда люди плавали на работу в город через Босфор, а жили тут, в деревне; в Азии.
Иногда на берегу попадались выгоревшие усадьбы. «Очинь-очинь старые дома» – перехватывал мой взгляд Мехмед. «Никто не живет. Но охраняет государство. Нельзя сносить! памятник деревянного зодчества».
Мы разбирали с подноса пробирки с чаем: «Земля дорогая здесь. Старый квартал – очинь престижно. Бизнесмены хотят строить новые дома – большие дома. Старые дома мешают строить новые дома! Бизнесмены нанимают плохих людей и плохие люди поджигают старые дома. Памятник сгорел – земля свободный. Турецкий бизнес полный вперед!».
Корабль развернулся и резко двинул поперек Босфора. Девушки в драпировках загомонили – мы шли под киль сухогрузу. Остальные пассажиры с любопытством смотрели, чем кончится дело.
Даже продавец чая поставил поднос и вышел к перилам.
Из нашей трубы вырвался ошметок черного дыма, раздался гудок и капитан прибавил ходу. Сухогруз тоже загудел, и от звука у меня заложило уши. На секунду показалось, что столкновение неизбежно. Но в последний момент мы проскочили – и пока улепетывали, мимо все двигалась черная стена в ржавых подтеках.
Когда сухогруз прошел, Азия осталась далеко.
Мы высадились на берег в Топхане. На пятачке у самой воды белел точеный павильон. Я вопросительно глянул на Мехмеда.
«Мечеть Нусретие» – он поднял палец к небу. «Знак победы».
«Над кем?» – убрал очки в футляр.
«Янычары!»
«Не понял?»
«Такая история!» – он засеменил впереди, размахивая руками, как будто хотел ухватить пустоту. «Ах, такая история!» – слышалось из полумрака. «Девятнадцатый век! Янычары делают в городе мятеж. Хотел еще деньги, еще власть хотел. Какой жадный! И султан Махмуд приказывал убить янычар, пушками убить»
«Но зачем, зачем?» – кричал я вдогонку.
«Как это?» – останавливался. «Столько лет вино, грабеж, разврат. Нихарашё-ё! Столько лет турецкая слава – турецкий позор. Плёхо! Надо смыть позор! Больше нет в Турции янычары. А мечеть есть. Нравится?»
Садовая беседка, увеличенная до размеров слона.
«Очень».
И мы шли под пальмы.
Через газон вела дорожка. За спиной остался Босфор, он светился голубым огнем сквозь черные лопасти пальм. Впереди по шоссе машины шли уже с горящими фарами. На этой стороне темнело быстро. Тень от холма падала на берег, и пока на заливе полыхал закат, здесь наступали сумерки.
Через дорогу приткнулась еще одна мечеть и я сразу узнал ее размашистые стабилизаторы. Не мечеть, а перевернутая чашка с огромными ручками. Паук на черных лапах.
Эту мечеть Синан построил в конце жизни. Ее заказал Кылыч Али-паша: итальянец, флотский адмирал. Говорят, когда он просил землю, султан Мурад махнул рукой на Босфор и паша приказал завалить пролив у берега землей и камнями.
Они-то и стали фундаментом для мечети.
Мы обошли здание по кривому переулку. На задах лепились сараи, тянулся забор, за которым маячила в потемках заброшенная деревянная вилла. Из черной трубы напротив бежал дымок: баня. Отсюда, сбоку было видно, что два полукупола вытягивают мечеть по центральной оси. И, может быть, размашистыми контрфорсами Синан просто хотел приглушить эту «затянутость».
Купол покрыли черными свинцовыми пластинами. Стабилизаторы, и те зашиты в металл. Говорят, на исходе века свинец в Стамбуле резко подешевел из-за английской контрабанды. И на нем просто перестали экономить.
«Моя первая мечеть Синана» – я погладил шершавый сальный известняк. Достал альбом, но рисовать оказалось темно.
Мимо катил телегу продавец риса, зажглись фонари, образуя в тополях чешуйчатые шары зеленого, как знамя Пророка, света.
«Сюда пойдемте пожалюста!» – крикнул Мехмед, высунувшись наполовину из каменной стены.
16.
«Нет бога кроме Аллаха и Пророк его Мухаммед» – таков символ веры в исламе. «Ислам» означает «покорность». Языковеды говорят, что этим словом арабы обозначали «безоговорочное подчинение», «капитуляцию».
Бог есть творец всего сущего, видимого и невидимого. Он непостижим и не представим, и удален от мира на расстояние, помыслить которое невозможно. Радея о человеке, Всевышний послал закон, и сделал это через Пророка. Этические, социальные и религиозные предписания ислама заключены в книгу «Коран», что означает с арабского «Чтение». «Iqra!» – «Читай!» – повелевал архангел Мухаммеду в пещере.