Золото короля - Перес-Реверте Артуро Гутьррес 19 стр.


Наперед зная ответ, я спросил себя: а если бы я лежал на палубе, холодный и твердый, как вяленый тунец, неужели и меня удостоили бы подобного надгробного слова? Я видел поблизости безмолвный силуэт Хуана-Каюка и, хоть лица его различить не мог, знал — он смотрит на капитана Алатристе.

Мы двинулись к ближайшей харчевне в рассуждении подкрепиться там и переночевать. Плутоватому хозяину стоило лишь глянуть на своих перевязанных, обвешанных оружием посетителей, чтобы склониться в поклоне и залебезить, как будто заведение его почтили своим присутствием испанские гранды. И вскоре затрещали в очаге дрова, чтобы просушить мокрую одежду, мигом появилось вино из Хереса и Санлукара вкупе с обильным угощением, коему все мы отдали дань, ибо хорошая резня разжигает поистине волчий аппетит. Мелькали кувшины и кубки, недолгий век был сужден жареному козленку — без церемоний расправились мы с ним, и вот наконец пришел черед выпить за упокой души павших, а следом — за блеск золотых монеток, выложенных перед каждым из нас на стол: незадолго до рассвета их принес и раздал рыжеусый, приведший с собою лекаря, который в числе прочих обработал и мою рану: почистил, стянул края двумя стежками, наложил мазь и свежую повязку. Мало-помалу под воздействием винных паров люди стали засыпать прямо за столом. Время от времени постанывали Левша и Португалец, да растянувшийся на циновке в углу Себастьян Копонс похрапывал так же безмятежно, как, бывало, делал он это в грязи фламандской траншеи.

Я же заснуть не мог жгла и ныла рана — первая моя рана, однако я покривил бы душой, сказав, что она вселяла в меня неизведанную доселе и несказанную гордость. Ныне, по прошествии времени, когда прибавилось отметин у меня и на шкуре, и в душе, та, первая, стала едва заметной черточкой вдоль ребер, ничтожной по сравнению с полученной при Рокруа или прочерченной острием кинжала Анхелики де Алькесар, и все же иногда, проводя по шраму пальцем, ясно, будто дело было вчера, я вижу бой на палубе «Никлаасбергена» и кровь Галеона, обагряющую золото короля.

Не изгладился из памяти моей и капитан Алатристе, каким видел я его в ту ночь, когда боль не давала мне уснуть: привалившись спиной к стене, он сидел на табурете поодаль от прочих, глядел, как сочится в окно сероватый свет зари, медленно и методично подносил к губам стакан, пока глаза его не сделались похожи на матовые стекляшки, а голова, повернутая ко мне в профиль и оттого особенно напоминающая орлиную, не склонилась на грудь; глубокий сон, похожий на смертное забытье, сковал его члены, отуманил сознание. Но я к тому времени прожил рядом с ним достаточно, чтобы понять: Диего Алатристе и во сне продолжал брести через холодное высокогорье своей жизни, безмолвно, одиноко, себялюбиво отстраняя от себя все, что не вмещается в мудрое безразличие, свойственное человеку, который знает, сколь ничтожно расстояние от бытия до небытия. И убивает исключительно ради того, чтобы выжить и поесть досыта. И покорно исполняет правила странной игры — древнего ритуала, — соблюдать которые люди, подобные моему хозяину, обречены от начала времен. Все прочее — ненависть, страсти, знамена — не имеют к этому ни малейшего отношения. Ах, насколько легче было бы, если бы вместо горестно-отчетливой ясности, сопровождавшей любое его деяние или мысль, был капитан Алатристе наделен такими бесценными дарами, как глупость, фанатизм или подлость. Ибо лишь им одним — глупцам, фанатикам или мерзавцам — дано счастье не страдать от угрызений совести.

Эпилог

Гвардейский сержант, которому его желто-красный мундир придавал особенно внушительный вид, узнал меня, а потому поглядел со злобой. Да, это с ним — с этим вот тучным усачом — мы неделю назад обменялись у стен королевского дворца несколькими резкими словами, и потому, вероятно, он удивился, увидев меня в новом колете, тщательно причесанного и принаряженного что твой Нарцисс. Дон Франсиско протянул ему пропуск на прием, устраиваемый их королевскими величествами магистрату города Севильи по случаю прибытия «флота Индий». Вместе с нами входили и прочие приглашенные — богатые купцы с женами в брильянтах и мантильях, дворяне не первой степени знатности, заложившие, надо думать, последние пожитки, чтобы одеться как подобает, духовенство в сутанах и мантиях, старшины цехов и гильдий. Едва ли не все они пребывали в молчаливом и восхищенном оцепенении и на импозантных караульных гвардейцев — испанцев, бургундцев и немцев — поглядывали с опаской, словно ожидая, что вот-вот раздастся вопрос «А вы тут зачем? », и их тотчас выставят за ворота. Каждый знал, что августейшую чету увидит лишь на мгновение да и то издали, и все сведется к необходимости обнажить и склонить голову при проходе короля и королевы, однако возможность побывать в садах древнего арабского дворца, присутствовать на подобном действе, а назавтра рассказывать, как, разодевшись пышней испанского гранда, вращался ты в самом изысканном обществе, грела сердце любого простолюдина. И когда завтра же Четвертый Филипп попросит у отцов города одобрить новый налог или обложить неслыханной прежде податью только что прибывшее золото, давешний прием подсластит Севилье эту горькую пилюлю: как известно, больней всего ранят удары, задевающие кошелек, — и она проглотит ее, не поморщившись.

— А вот и Гуадальмедина, — сказал Кеведо.

Граф Альваро де ла Марка, занятый беседой с дамами, заметил нас издали, рассыпался в учтивейших извинениях и, с поразительной ловкостью лавируя в толпе, двинулся в нашу сторону, сияя самой лучезарной из своих улыбок.

— Черт возьми, Алатристе. Как я рад!

С обычной своей обходительностью он приветствовал дона Франсиско, похвалил мою обновку и дружески похлопал по спине капитана.

— Да и не я один, — добавил он многозначительно.

Он был по-всегдашнему элегантен — весь в бледно-голубом шелку, затканном серебром, с фазаньими перьями на шляпе — и на фоне этого вертопрашьего изящества особенно суров казался облик дона Франсиско в строгом черном одеянии с вышитым на плече крестом Сантьяго и еще скромнее — наряд моего хозяина, выдержанный в блёкло-бурых тонах: старый, но выштопанный и чистый колет, полотняные штаны, сапоги.. Впрочем, сверкали начищенные ножны шпаги, глянцевито лоснился ременный пояс, к коему была она пристегнута. Имелось, конечно, и кое-что новое: фетровая широкополая шляпа с красным пером на тулье, белоснежный и накрахмаленный валлонский воротник, который Алатристе носил на солдатский манер расстегнутым, и обошедшийся в десять эскудо кинжал, заменивший тот, что был сломан при встрече с Гвальтерио Малатестой, — отличный кинжал длиною почти в две пяди, с клеймами оружейника Хуана де Орты на лезвии.

— Не хотел идти, — молвил дон Франсиско, указывая на Алатристе.

— Догадываюсь, — отвечал Гуадальмедина. — Однако приказы не обсуждаются. — Он фамильярно подмигнул. — Тебе ли, старому рубаке, этого не знать?

Капитан промолчал. Он держался скованно — озирался по сторонам, не знал, куда девать руки, и без нужды оправлял колет. Стоявший рядом Гуадальмедина кивал направо и налево, раскланивался со знакомыми, улыбкой приветствовал то супругу купца, то жену стряпчего, усиленно обмахивавшихся веерами и тем побарывавших застенчивость.

— Скажу тебе, Диего, что пакет прибыл по назначению, чему все очень рады. — Граф засмеялся и понизил голос. — Впрочем, не все: одни — больше, другие — меньше… С герцогом Медина-Сидонией от огорчения случился приступ, и он чуть не сыграл в ящик А когда Оливарес вернется в Мадрид, твоему другу, личному королевскому секретарю Луису де Алькесару придется держать перед ним ответ и давать объяснения.

Произнося все это, Гуадальмедина, как безупречный придворный кавалер, не переставал посмеиваться и отвешивать поклоны.

— Зато граф-герцог на седьмом небе… Если бы Ришелье громом убило, и то он не обрадовался бы сильней… Потому и потребовал, чтобы ты непременно сегодня был здесь — желает приветствовать тебя, пусть хоть издали, когда будет обходить гостей вместе с их величествами. Личное приглашение от первого министра. Это ли не честь?

— Наш капитан считает, что наивысшую честь ему оказали бы, предав все дело скорейшему забвению, — сказал дон Франсиско.

— И он не так уж неправ! — воскликнул Гуадальмедина. — Порою милости сильных мира сего опасней, нежели их нерасположение… Так или иначе, Алатристе, счастье твое, что ты солдат, ибо царедворец из тебя, как из дерьма — пуля. Порой мне приходит в голову, что еще неизвестно, чье ремесло хуже…

— Каждому — свое, — кратко ответствовал капитан.

— Ну да ладно, речь не о том… Его величество вчера сам попросил Оливареса рассказать, как было дело. Я при этом присутствовал и могу засвидетельствовать, что министр нарисовал довольно живую картину. И хоть наш помазанник — не из тех, кто дает волю чувствам, но пусть меня вздернут на суку, как последнюю деревенщину, если в продолжение рассказа он не моргнул раз шесть или семь, а для него это означает высшую степень душевного волнения.

— Любопытно, обретет ли сие волнение иное выражение, — промолвил практичный дон Франсиско.

— Если вы имеете в виду денежное, то есть такие кругленькие штучки с орлом и решкой, то — едва ли. Наш государь в смысле скупердяйства заткнет за пояс самого Оливареса, у которого снегу зимой не выпросишь… И король, и его министр считают, что уже расплатились и, быть может, даже слишком щедро.

— Так и есть, — заметил капитан.

— Раз ты так считаешь, значит, так тому и быть. — Альваро де ла Марка пожал плечами. — Мы разожгли любопытство короля, напомнив, кому года два назад в театре пришли на выручку принц Уэльский и Бекингем… И его величеству угодно поглядеть на тебя… — Граф многозначительно помолчал. — Потому что позапрошлой ночью на берегу Трианы было слишком темно… — И снова замолчал, вглядываясь в бесстрастное лицо Алатристе. — Ты слышал, что я говорю?

Мой хозяин оставил это без ответа, словно полагал: то, на что намекает Гуадальмедина, не имеет ни малейшего значения, а потому и вспоминать об этом не стоит. Нечего голову забивать всяким вздором. Через мгновение смысл этого безмолвного высказывания дошел до графа, и он, не сводя глаз с Алатристе, медленно качнул головой и слегка улыбнулся — понимающе и дружелюбно. Потом оглянулся и заметил меня.

— Говорят, мальчуган показал себя молодцом, — сказал он, сменив тему. — И даже получил отметину на память?

— Очень большим молодцом, — подтвердил капитан, и я надулся от гордости.

— Ну а что касается сегодняшнего выхода, порядок простой. — Гуадальмедина показал на высокие двери, соединявшие сады и залы. — Вон оттуда появятся их величества, вся публика, как говорится, согнется вперегиб, а король с королевой исчезнут вон там. Были — и нет. А от тебя, Алатристе, требуется лишь снять шляпу и раз в жизни склонить солдатскую свою башку… Государь, который по своему обыкновению смотрит поверх голов, на миг глянет на тебя. И Оливарес тоже. Поклонишься — и свободен.

— Высокая честь, — насмешливо заметил Кеведо и очень тихо, так что нам пришлось придвинуться вплотную, продекламировал:

Но Гуадальмедина, на которого в этот вечер нашел придворный стих, поморщился и стал оглядываться по сторонам, жестами призывая поэта быть более сдержанным:

— Дон Франсиско, дон Франсиско… Поверьте, вы неудачно выбрали время и место… И потом — я знаю людей, которые за обращенный к ним взгляд короля дали бы оторвать себе руку… — Он обернулся к Алатристе: — Очень хорошо, что Оливарес тоже тебя помнит и пожелал увидеть здесь. В Мадриде у тебя немало врагов, а числить первого министра среди друзей — отнюдь не безделка. Полагаю, нищете пришло время перестать следовать за тобой неотступной тенью. Как ты однажды в моем присутствии сказал тому же дону Гаспару: «Никому не дано знать, как повернется жизнь».

— Сущая правда, — отозвался капитан. — Не дано. В глубине двора раскатилась барабанная дробь, коротко пропела труба, и тотчас прекратились разговоры, замерли веера, кое-кто заранее снял шляпу, и все устремили взоры в дальний конец двора, где за фонтанами и розарием раздернулись тяжелые драпировки. Вышли их величества со свитой.

— Мне надо присоединиться к ним, — сказал Гуадальмедина. — До скорого свидания, Диего. И умоляю тебя — улыбнись, когда Оливарес взглянет на тебя… А впрочем — нет! Лучше не надо. От твоей улыбки — мороз по коже.

Он удалился, а мы остались на обочине аллеи, делившей сад пополам. По обе стороны ее теснились приглашенные, которые вытягивали шеи, стремясь увидеть шествие. Его открывали двое офицеров и четверо лучников королевской гвардии; за ними, колыша перьями, слепя глаза золотом и бриллиантами, следовали пышно разодетые придворные дамы и кавалеры.

— Вот она… — шепнул Кеведо.

Он мог бы и не говорить этого — я и так замер, застыл и онемел. Среди фрейлин королевы шла — ну, разумеется — Анхелика де Алькесар в тончайшей белой мантилье, наброшенной на плечи, которых касались ее золотисто-пепельные локоны. Она была по обыкновению ослепительно хороша, а на поясе ее атласной юбки висел отделанный серебром и драгоценными камнями пистолетик — маленький, но отнюдь не игрушечный: из этой безделушки вполне можно было выпустить пулю. В руке она сжимала неаполитанский веер, а в волосах не было никаких украшений, кроме тонкого перламутрового гребня.

Анхелика заметила меня. Синие глаза, с безразличным выражением глядевшие прямо вперед, вдруг, словно она по какому-то наитию колдовским образом предугадала мое появление здесь, обратились ко мне. Не поворачивая головы, не нарушая чинной торжественности выхода, Анхелика смотрела на меня довольно долго и очень пристально, а за миг до того, как шествие увлекло ее дальше, — послала мне свою сияющую, лучезарную улыбку. Послала — и прошла дальше, а я остался в полнейшем ошеломлении, безоглядно и безраздельно отдав ей во власть все, чем был богат — и память, и сообразительность, и волю. И ради еще одного такого взгляда готов был бы вновь оказаться на Аламеде-де-Эркулес или на борту «Никлаасбергена», да не раз, а тысячу, и не просто оказаться, а погибнуть. И сердце заколотилось с такой силой, что вскоре я ощутил под повязкой покалывание и влажное тепло — рана открылась.

— Ах, мальчик мой, — произнес дон Франсиско, ласково кладя мне руку на плечо. — Так уж повелось: тысячу раз будешь умирать, а тревоги твои останутся вечно живы…

Я лишь вздохнул в ответ, ибо выговорить не мог ни слова.

Их величества, шествуя неспешно, как того требовал этикет, уже поравнялись с нами: Филипп Четвертый, молодой, рыжеватый, статный, державшийся очень прямо и глядевший по своему обыкновению поверх голов, был в синем бархатном колете, затканном серебром, с орденом Золотого Руна на черной ленте и золотой цепью на груди; королева донья Изабелла де Бурбон — в серебряно-парчовом платье, отделанном апельсинового цвета воланами из тафты. Украшавшие ее голову перья и драгоценности подчеркивали приветливость юного лица. Покуда ее августейший супруг супился и хмурился, она улыбалась всему миру, и глаз радовался при виде этой француженки — дочери, сестры и жены королей, которая веселым своим нравом несколько десятилетий кряду разгоняла мрак мадридского двора, многих заставляя вздыхать по себе, многим внушая страсть — об этом я, если позволите, расскажу в другом месте, — и всю жизнь отказывалась жить в выстроенном Филиппом Вторым величественном, темном и унылом Эскориале, зато по смерти навсегда поселилась там, упокоившись, бедняжка, в одном из его склепов рядом с останками других испанских королев.

Но в тот праздничный севильский вечер до этого было еще очень далеко. Пока что Филипп и Изабелла, еще молодые и красивые, медленно шли мимо гостей, склоняющихся перед величием их величеств. И рядом с ними живым воплощением могущества и власти шел граф-герцог Оливарес, который, подобно Атланту, держал на своих широченных плечах тягчайшее бремя — необозримую испанскую империю. Мысль о том, что ноша эта когда-нибудь станет непосильна даже для такого исполина, спустя годы дон Франсиско сумел выразить всего в трех строках:

Дон Гаспар де Гусман, граф-герцог Оливарес, первый министр нашего государя, облаченный в бархат, чью черноту оживляли только пышный воротник из брюссельских кружев да вышитый на груди крест ордена Калатравы, носил устрашающего вида усы, поднимающиеся едва ли не к самым глазам — а всевидящие глаза эти зорко и проницательно всматривались, примечали, узнавали, ни на миг не оставаясь неподвижны. По едва заметному знаку Оливареса их величества иногда — очень редко — замедляли шаг, и тогда король, королева или оба вместе устремляли взор на тех, кого в силу особых заслуг, влиятельности или по иным, неведомым причинам считали нужным удостоить такой чести. Дамы в подобных случаях приседали в глубоком реверансе, мужчины, уже давно стоявшие с непокрытыми головами, кланялись в пояс, венценосная же чета, одарив счастливцев взглядом и не долее одного мгновения молча постояв перед ними, шествовала дальше. Среди следовавших за нею знатнейших вельможей и грандов Испании был и граф де Гуадальмедина, который, поравнявшись с нами, — Алатристе и Кеведо, как и все прочие сняли шляпы, — что-то шепнул Оливаресу, и тот, остановив на нашей троице взор, неумолимо-свирепый, как смертный приговор, в свою очередь нагнулся к августейшему уху, и мы увидели, как блуждавший поверх голов взгляд Филиппа Четвертого остановился на нас. Министр продолжал что-то нашептывать его величеству, а оно, величество это, еще сильнее оттопырив выпяченную губу — родовую примет) всех Габсбургов — слушало, выказывая все признаки нетерпения, но не сводя водянисто-голубых глаз с лица капитана Алатристе.

Назад Дальше