Отвечайте же — аминь!
И они ответили: «Аминь!»
XVI
Но это «аминь» мало что значило; они сказали «аминь» лишь потому, что Моисей был человеком, который благополучно вывел их из Египта, утопил фараоновы колесницы и выиграл битву при Кадеше; медленно, очень медленно (или так только казалось?) внедрялось им в плоть и кровь то, чему он их учил и что возлагал на них — уставы, заветы и запреты, и громаден был труд, взятый им на себя, — из темной толпы воздвигнуть Господу святой народ, чистый образ, что не рухнет пред очами Незримого. В поте лица своего работал он в Кадеше, своей мастерской, и его широко расставленные глаза поспевали повсюду; он рубил, высекал, искал форму и выглаживал, трудясь над недовольным всем этим чурбаном с неуклонным терпением и удвоенной снисходительностью, с пламенным гневом и карающей неумолимостью, и не раз он готов был пасть духом, видя, какой строптивой, какой забывчиво-косной оказывала себя эта плоть, из коей он творил подобие божие, как люди не брали с собою лопатку, ели медянок, спали со своими сестрами или блудили со скотиной, накалывали письмена, сидели на земле рядом с гадателями, крали потихоньку и убивали друг друга. «О подлый сброд! — говорил он им тогда. — Вот увидите, Господь придет на вас и вас истребит!» А самому Господу он говорил: «Что мне делать с этой плотью и за что ты лишил меня своей милости, за что взвалил мне на плечи бремя, какое не в силах я нести? Лучше бы мне чистить хлев, семь лет не видевший воды и заступа, и голыми руками обращать чащобу в плодородную ниву, нежели здесь создавать для тебя чистый образ. Ну гожусь ли я для того, чтобы нести этот народ на руках своих, словно я произвел его на свет! Я сродни ему лишь наполовину, с отцовской стороны, и потому, прошу тебя, дай мне порадоваться жизни, разреши меня от твоего наказа, а если не разрешишь, так лучше убей!»
Но Бог отвечал ему из его собственной груди, и голос Бога звучал так громко и отчетливо, что пал Моисей на лицо свое:
— Как раз потому, что ты сродни им лишь наполовину, со стороны того, зарытого в землю, ты, а не кто иной, образуешь и воздвигнешь для меня святой народ. Ибо стой ты в самой гуще и будь ты доподлинно один из них, ты бы не видел их и не мог бы наложить на них свою руку. Вдобавок твои сетования и просьбы отставить тебя от дела — одно лишь жеманство. Ведь ты отлично знаешь, что твои труды уже пошли им впрок, ты успел уже разбудить в них совесть, так что мерзко становится на душе у того, кто делает мерзость. А потому не прикидывайся и не старайся скрыть от меня великой любви, которую ты питаешь к муке своей и к заботе! Это моя любовь, любовь Бога, и без нее жизнь через каких-нибудь несколько дней стала бы тебе поперек горла, словно манна народу. И только если бы я убил тебя, только тогда она была бы тебе уже не нужна.
Он сознавал это, мученик, и, лежа на лице своем, соглашался с речами Иеговы, и снова поднялся навстречу муке своей и заботе. Но заботы удручали его не только как ваятеля народа — забота и печаль завладели и семейной его жизнью: в ней возобладали злоба, зависть и ссоры, и не было мира в его доме — по его вине, ибо причиной неурядиц были его чувства, возбужденные работой и обратившиеся на негритянку, на пресловутую негритянку.
Известно, что, кроме жены Сепфоры, матери его сыновей, он жил в то время с одной негритянкой, женщиной из земли Куш;[22] она попала в Египет еще ребенком,[23] жила среди рабов в Гошене и последовала за ними в час исхода. Бесспорно, она познала уже не одного мужчину, и все же Моисей взял ее себе в наложницы. В своем роде она была великолепна — бугры грудей, сверкающие белки глаз, толстые вывороченные губы, целуя которые не знаешь, что ждет тебя дальше, и хмелящая кожа. Моисей крепко к ней привязался, ибо она приносила ему отдохновение, и не в силах был расстаться с нею, хотя столкнулся с враждою всего своего дома — не только жены-мидеанитки и ее сыновей, но, в частности и в особенности, с враждою названых сестры и брата, Мариам и Аарона. И в самом деле, Сепфора, в которой было много от светскости ее брата Иофора, как-то примирялась с соперницей, прежде всего потому, что та держала в тайне свои женские победы над нею и оказывала ей покорность и почтение; она относилась к негритянке скорее с насмешкой, чем с ненавистью, а над самим Моисеем все больше подшучивала, вместо того чтобы дать волю своей ревности. Что касается сыновей, Гершона и Елеазара, которые принадлежали к конному отряду Иошуа, то чувство долга и повиновения было в них слишком сильно, чтобы они могли встать на Моисея мятежом, хоть люди и замечали их досаду и стыд за отца.
Совсем по-иному обстояло дело с Мариам, пророчицей, и с Аароном, умилительноречивым. Их ненависть к наложнице-негритянке была куда злее, потому что в той или иной мере она давала выход более глубокой и более общей неприязни, которую они питали к Моисею: уже давно они начали завидовать его близкому общению с Богом, мощи его духа, его избранничеству, видя во всем этом (или почти во всем) одно лишь высокомерие; ибо самих себя они почитали людьми не менее, пожалуй, даже куда более значительными, чем он, и говорили друг другу: «Разве Господь вещает чрез одного Моисея? Разве не вещает он и чрез нас тоже? Кто он такой, этот человек, Моисей, чтобы так возноситься над нами?» Вот что крылось под ударами, которыми они осыпали его связь с негритянкой, и всякий раз, как они бранили и упрекали брата, и заставляли его страдать, поминая усладу его ночей, эти упреки были лишь отправною точкой для дальнейших обвинений; и они не заставили себя ждать — обвинения в обидах, которые чинит им его величие.
Однажды, когда день угасал, они сидели в шатре Моисея и настойчиво бубнили все о том же, о чем, как я говорил, бубнили беспрестанно: негритянка и опять негритянка, и что он прилепился к ее черным грудям, и что это срам, позор для Сепфоры, его первой жены, и унижение для него самого, — ведь он притязает быть владыкой милостью божией и единственными устами Иеговы на земле.
— Притязаю? — переспросил он. — Чем Бог повелел мне быть, то я и есмь. Но как это недостойно, как гнусно с вашей стороны завидовать радости и отдохновению, которые я нахожу на грудях моей негритянки. Да и не грех это перед Господом и среди всех запретов, которые он мне внушил, нет запрета, возбраняющего спать с негритянкой. Я такого не знаю.
— Ну, разумеется, — сказали они. — Ведь ты выбираешь запреты по собственному вкусу и скоро, наверно, так и заявишь, что спать с негритянками нарочито заповедано, — ведь ты считаешь себя единственными устами Иеговы. А между тем законные дети — мы, Мариам и я, Аарон, прямые отпрыски Амрама, потомка Леви,[24] а ты в конце концов — всего лишь найденыш. Так наберись же смирения, ибо в том, как упорно ты цепляешься за свою негритянку, оказывают себя только твое чванство и высокомерие.
— Кто может быть в ответе за свое призвание? — возразил он. — И кто может быть в ответе за то, что набрел на пылающий терновый куст? Мариам, я всегда ценил твой пророческий дар и никогда не отрицал, что ты бьешь в литавры, как…
— Почему же тогда ты запретил мне петь мой гимн «Коня и всадника», — перебила она, — и не велел ходить с литаврами в хороводе впереди женщин, уверяя, будто Бог выговаривал своему воинству за то, что оно радовалось гибели египтян? Это было подло с твоей стороны!
— А тебя, Аарон, — продолжал теснимый ими Моисей, — я назначил первосвященником при скинии завета и дал тебе ковчег, ефод и медный жезл, чтобы ты их хранил. Вот как я ценил тебя!
— Меньше и сделать было нельзя, — заметил Аарон, — ибо без моего красноречия никогда бы ты не приобрел этот народ для Иеговы и никогда твое косноязычие не подвигло бы его на исход. А еще зовешь себя человеком, который вывел нас из Египта!.. Если ты и в самом деле нас ценишь и не превозносишь себя над законными братом и сестрой, почему ты тогда ожесточил свое сердце против всяких увещаний и не желаешь прислушаться к нашим словам, когда тебе говорят, что ты подвергаешь опасности весь Израиль своим черным волокитством? Ведь оно — горче желчи для Сепфоры, твоей жены-мидеанитки, и ты оскорбляешь весь Мидеан, так что твой шурин Иофор еще пойдет на нас войной. А все по милости твоей черной причуды.
— Иофор, — отвечал Моисей с великим самообладанием, — рассудительный, искушенный в делах света владыка, и он, конечно, поймет, что Сепфора — почтение имени ее! — уже не в силах принести необходимое отдохновение такому человеку, как я, удручаемому заботами и обремененному тягостным наказом. А кожа моей негритянки — словно корица и гвоздичное масло в ноздрях моих, я прилепился к ней всем моим сердцем, а потому прошу вас, друзья, оставьте ее мне!
Нет, ни за что! С громкими криками они требовали, чтобы он не только расстался с негритянкой, не только прогнал ее со своего ложа, но и выслал в пустыню без капли воды.
— Иофор, — отвечал Моисей с великим самообладанием, — рассудительный, искушенный в делах света владыка, и он, конечно, поймет, что Сепфора — почтение имени ее! — уже не в силах принести необходимое отдохновение такому человеку, как я, удручаемому заботами и обремененному тягостным наказом. А кожа моей негритянки — словно корица и гвоздичное масло в ноздрях моих, я прилепился к ней всем моим сердцем, а потому прошу вас, друзья, оставьте ее мне!
Нет, ни за что! С громкими криками они требовали, чтобы он не только расстался с негритянкой, не только прогнал ее со своего ложа, но и выслал в пустыню без капли воды.
И тут вздулась у Моисея жила гнева, и яростно затряслись его кулаки на руках, плотно прижатых к бедрам. Но прежде чем он успел открыть рот и ответить хоть слово, случилось совсем иное трясение — вмешался Иегова, он обратил свое лицо против жестокосердых брата с сестрою и так заступился за раба своего Моисея, что те не забыли этого до конца жизни. Случилось нечто ужасное и доселе небывалое.
XVII
Сотрясались основы. Земля колебалась, уходила из-под ног, так что нельзя было удержаться на месте, а стойки шатра зашатались как под ударами гигантских кулаков. Твердь клонилась не на одну только сторону, но каким-то странным, непостижимым образом — на все стороны сразу; это было ужасно, а вдобавок под землею что-то рычало и выло, и сверху и отовсюду слышался трубный звук, будто затрубили в огромную трубу, доносился гром, гул, треск. Редкостное, необычное чувство, даже стыдно как-то становится: ты сам был готов вспыхнуть гневом, а Господь упредил тебя и вспыхнул гневом, несравненно сильнейшим, и вот потрясает целый мир, меж тем как ты бы потрясал лишь собственными кулаками.
Моисей испугался и побледнел меньше остальных, потому что во всякое время ждал встречи с Богом. Вместе с Аароном и Мариам, насмерть перепуганными и мертвенно-бледными, он выбежал из дома; тут они увидели, что земля разинула свою пасть и прямо перед шатром зияет широкая расселина, очевидно нацелившаяся на Мариам и Аарона, — лишь на два, три локтя промахнулась она, иначе бы земля их поглотила. И еще увидели: гора на востоке, за песками пустыни, Хорив, или Синай… ах, что же это случилось с Хоривом, что произошло с горой Синаем?! От подошвы до вершины она окуталась дымом и пламенем и с глухим грохотом метала в небо раскаленные обломки скал, а по склонам ее бежали вниз огненные потоки. Черное облако над нею, в котором сверкали молнии, затмило звезды над пустыней, и пепел медленным дождем начал падать на оазис Кадеш.
Аарон и Мариам поверглись ниц: они застыли от ужаса, увидев предназначавшуюся для них расселину. Явление Иеговы на горе заставило их понять, что они зашли слишком далеко и вели безумные речи. Аарон воскликнул:
— Ах, господин мой, эта женщина, сестра моя Мариам, несла отвратительный вздор! Но вонми моим просьбам, и да не останется на ней грех ее, коим она согрешила перед помазанником господним!
И Мариам тоже закричала, обращаясь к Моисею:
— Господин, брат мой Аарон говорил так глупо, что глупее уже и не скажешь! Прости ему, и да не останется грех его на нем, дабы Господь не поглотил его за то, что он так гнусно попрекал тебя твоей негритянкой!
Моисей был не совсем уверен в том, что откровение Иеговы обращено к бессердечным брату с сестрой; быть может, просто случилось так, что именно теперь Господь решил призвать его к себе, дабы поговорить о народе и о тяжком труде ваятеля, — такого призыва он ждал с часу на час. Однако он не стал их разубеждать и ответил:
— Вот видите! Впрочем, мужайтесь, дети Амрама, я замолвлю за вас словечко перед Господом там, на горе, куда он зовет меня. Теперь вы убедитесь и весь народ убедится, растлило ли вашего брата черное беспутство или дух божий живет в его сердце, как ни в одном другом. Я взойду на эту огненную гору, взойду к Богу совсем один, чтобы выслушать его мысли и думы и бесстрашно, как равный с равным, беседовать со Страшным, вдали от людей, но об их делах. Ведь я уже давно знаю, что все, чему я учил людей, дабы были они святы перед ним, Святым и Чистым, Бог желает свести воедино; эти-то глаголы, вечные и краткие, эти непререкаемые речения я и принесу вам с его горы, а народ будет хранить их в скинии собрания вместе с ковчегом, ефодом и медным жезлом. Прощайте! Я могу и погибнуть в мятеже божиих стихий, в пламени горы, — это вполне возможно, и с этим нельзя не считаться. Но если я вернусь, из его громов я принесу вам глаголы, вечные и краткие — божий закон.
Да, таково было его твердое намерение, которое он решил исполнить во что бы то ни стало. Ибо для того, чтобы привести к божиему благообразию этот темный сброд, упрямый и жестоковыйный, все время сворачивающий на прежние пути свои, и заставить его убояться заветов, он не видел более действенного средства, нежели самому, в полном одиночестве, приблизиться к ужасам Иеговы, взойти на его гору, изрыгающую пламя, и принести им оттуда непреклонное повеление; тогда, — так думал Моисей, — они подчинятся. И вот, когда они сбежались со всех сторон к его шатру, едва держась на ногах от ужаса при виде всех этих знамений, а также потому, что раздирающие землю толчки повторились еще раз, и в третий раз (хотя и с меньшей силой), он поставил им в упрек обычную их трусость и велел приободриться. Бог призывает его, объявил он, ради них, и он поднимется на гору к Иегове, и если будет на то воля Господа, вернется к ним не с пустыми руками. А они пусть возвратятся в домы свои, и пусть все как один готовятся к выступлению; пусть освящаются и будут святы, и вымоют одежды свои, и не прикасаются к женам своим, ибо завтра им должно выступить из Кадеша в пустыню, и разбить стан против горы, и там ждать его, пока он не вернется к ним со страшного сретения, надо думать — не с пустыми руками.
Так все и происходило, или, вернее, почти так. Ибо Моисей, по своему обыкновению, думал лишь о том, чтобы они вымыли свои одежды и не прикасались к женам. Но Иошуа бен Нун, юный полководец, надумал еще кое-что, столь же необходимое для того, чтобы снялся с места целый народ, и приказал своим людям запастись водою и пищей для многих тысяч, которые выйдут в пустыню. Он не забыл и о службе связи между Кадешем и станом у горы: особый отряд во главе с его поручиком Халевом остался в Кадеше с теми, кто не мог или не хотел тронуться в путь. Остальные же на третий день, когда все приготовления были закончены, с повозками и скотом для убоя двинулись к горе и, пройдя полтора дневных перехода, остановились; там, в почтительном отдалении от дымящегося престола Иеговы, Иошуа воздвиг ограду и строго-настрого, именем Моисея, запретил им подниматься на гору или хотя бы приступать к ее подошве: одному лишь Учителю дано право подходить к Богу так близко, к тому же это опасно для жизни, а кто ступит на гору, того должно побить камнями или застрелить из лука. Они спокойно выслушали этот запрет: у подлого сброда не было ни малейшего желания близко подходить к Богу, и вид этой горы не манил и не притягивал обыкновенного человека — ни днем, когда Иегова стоял на ней, окутанный густым облаком, в котором сверкали молнии, ни ночью, когда это облако пылало, освещая своим пламенем всю вершину.
Иошуа был бесконечно горд богодухновенностью своего господина, который в первый же день, пред лицом всего народа, пустился в путь к горе — один, пешком, с дорожным посохом в руке, захватив с собою лишь глиняную флягу, два или три хлеба да несколько инструментов: кирку, зубило, шпатель и резец. Юноша гордился Моисеем и радовался впечатлению, которое должно было произвести на толпу это святое мужество. Но он и тревожился за того, кого чтил столь высоко, и горячо умолял его не рисковать, не подходить к Иегове вплотную и остерегаться горячих потоков лавы, сползающей по склонам горы. Впрочем, добавил он, он будет время от времени навещать его там, наверху, и позаботится о том, чтобы Учитель не терпел нужды в этой божией глухомани.
XVIII
Итак, Моисей шагал по пустыне, опираясь на посох, и его широко расставленные глаза были устремлены на божию гору, которая дымилась, словно печь, и то и дело извергала пламя. Гора была ни с чем не схожа с виду: трещины и жилы опоясывали ее кругом и словно делили на ярусы, или прясла, напоминая собою бегущие вверх тропы, но то были не тропы, а ступени какой-то гигантской желтой лестницы. На третий день призванный Богом, перевалив через холмы, окружавшие голое подножье горы, оказался у самой подошвы и сразу же начал взбираться вверх; стиснув в кулаке дорожный посох и крепко упираясь им в землю, он поднимался без дорог и тропинок, продираясь сквозь ошпаренный кипятком, почерневший от копоти кустарник, час за часом, шаг за шагом, все выше, все ближе к Богу, насколько хватало человеческих сил, ибо мало-помалу сернистые испарения расплавленных металлов, наполнявшие воздух, стали перехватывать ему дыхание, он судорожно кашлял и никак не мог откашляться. И все же он добрался до верхнего яруса, до террасы под самой вершиной, откуда открывался широкий вид на голые, дикие цепи гор, тянувшиеся справа и слева, и на пустыню вплоть до Кадеша. И стан народа виднелся вблизи, крохотный, глубоко внизу.