Мое правительство уполномочило меня официально отвергнуть требования господина Гитлера в их настоящей форме, как абсолютно неприемлемые для моего правительства. Эти новые жесткие требования вынуждают мое правительство быть готовым к решительному сопротивлению, что мы и исполним с Господней помощью. Нация Святого Венцлава, Яна Гуса и Томаша Масарика никогда не станет нацией рабов.
Мы рассчитываем на помощь двух великих западных демократий, рекомендательным резолюциям которых мы следовали, вопреки нашим собственным пожеланиям, и выражаем надежду, что они не покинут нас в час испытаний».
— Это все? — спросил Чемберлен.
— Все.
— Что ж, вот и очередные затруднения, — сказал он. Лорд Галифакс не ответил; он стоял прямо, как воплощение совести, почтительный и сдержанный.
— Французские министры прибудут через час, — сухо сказал Чемберлен. — Этот документ мне представляется, по крайней мере… несвоевременным.
— Вы думаете, он способен повлиять на их решения? — с долей иронии спросил лорд Галифакс.
Старик не ответил; он взял документ и начал, бормоча под нос, его читать.
— Домашний скот! — с раздражением воскликнул он. — При чем тут домашний скот? Это, по меньшей мере, нелепо.
— Я не считаю это нелепым. Скорее трогательным, — заметил лорд Галифакс.
— Трогательным? — со смешком повторил старик. — Дорогой мой, мы ведем переговоры. Тот, кто будет растроган, неизбежно проиграет.
Ткани розовые, красные, лиловые, платья сиреневые и белые, голые шеи, прекрасные груди под платками, солнечные пятна на столах, густые, золотистые напитки, руки, чуть прикрытые бедра, выпирающие из шортов, веселые голоса, снова платья красные, розовые и белые, веселые голоса, кружащиеся в воздухе, опять бедра, вальс из «Веселой вдовы», запах сосен, горячего песка, ванильный запах открытого моря, все видимые и невидимые солнечные острова мира, остров Ветров, остров Пасхи, Сандвичевы острова, лавки с предметами роскоши вдоль моря, плащ на даме, стоящий три тысячи франков, клипсы, красные, розовые и белые цветы, и опять же руки, бедра, музыка, и снова веселые голоса, кружащиеся в воздухе, Сюзанна, а как же твоя диета? А, пускай! Паруса на море и лыжники с вытянутыми руками, прыгающие с волны на волну, порывистый запах сосен, мир. Мир в местечке Жуан-ле-Пен. Он еще оставался здесь, рухнувший, позабытый, он слегка прокисал. Люди ловились на это: цветные чащи, кусты музыки скрывали от них их маленькие наивные тревоги; Матье медленно шел вдоль кафе, вдоль лавок, по левую сторону было море: поезд Гомеса прибывал только в восемнадцать часов семнадцать минут; он по привычке смотрел на женщин, на их мирные бедра, на их мирные груди. Но он чувствовал себя виноватым. С трех часов двадцати пяти минут: в три двадцать пять ушел поезд на Марсель. «Я не здесь. Я в Марселе, в кафе на Вокзальном проспекте, я жду парижский поезд, я в парижском поезде. Ранним сонным утром я в Париже, я в казарме, я хожу кругами по двору казармы в Эссе-лес-Нанси». В Эссе-лес-Нанси Жорж перестал разговаривать, чтобы не пришлось кричать: вверху с громоподобным грохотом проносился самолет. Жорж следил, как он несся над стенами, над крышами, над Нанси, над Ниором, Жорж был в Ниоре, в своей комнате, с малышкой, он ощущал во рту привкус пыли. Матье подумал: «Что он мне скажет? Сейчас он выскочит из поезда, подвижный и загорелый, как отдыхающий из местечка Жуан-ле-Пен, я теперь такой же загорелый, как он, но мне нечего ему сказать. Я был в Толедо, в Гвадалахаре, а что делал ты? Я жил…Я был в Малаге, я покинул город в числе последних, а что делал ты? Я жил. Эх! — с раздражением подумал он. — Я ведь жду друга, это все-таки не судья». Шарль смеялся, она ничего не говорила, ей было еще немного стыдно, он держал ее за руку, он смеялся. «Катрин, какое красивое имя», — нежно прошептал он. Если на то пошло, Гомесу посчастливилось, он воевал в Испании, он мог воевать, он воевал практически безоружный, динамит против танков, орлиные гнезда на побережье, любовь в опустевших отелях Мадрида, отдельные легкие дымки в долине, бои местного значения, Испания не потеряла своего аромата; меня же ждет тоскливая война, организованная и унылая; против танков есть противотанковое оружие, это война коллективная и технически оснащенная, ползучая эпидемия. Испания осталась там, вдалеке, бегущая полоса на голубой воде. Мод облокотилась на релинги и смотрела на Испанию. Там сражаются. Пароход скользил вдоль берега; там гремят пушки; она прислушивалась к плеску волн, из воды выпрыгнула рыба. Матье шел по направлению к Испании, слева от него было море, справа — Франция. Мод скользила вдоль берега, слева от нее был Алжир, ее уносило направо к Франции; Испания была этим знойным дыханием и этим зыбким туманом. Мод и Матье думали об испанской войне, и это давало им отдохновение от другой войны, от войны цвета окиси меди, от войны, которую готовили справа от них. Нужно было проскользнуть до разрушенной стены, обогнуть ее и вернуться, тогда его задание будет выполнено. Марокканец полз среди почерневших камней, земля была горячей, он ощущал ее ногтями рук и ног, ему было страшно, он думал о Танжере; в верхней части Танжера есть желтый двухэтажный дом, откуда виднеется вечное мерцание моря, в нем живет негр с седой бородой, который кладет себе в рот змей, чтобы поразвлечь англичан. Нужно думать об этом желтом доме. Матье думал об Испании, Мод думала об Испании, марокканец полз по растрескавшейся земле Испании и думал о Танжере, ему было одиноко. Матье свернул на ярко освещенную улицу, Испания повернулась к нему, вспыхнула, стала всего лишь отсветом неразличимого огня слева от него. Ницца справа, за Ниццей дыра — Италия. Напротив него — вокзал; напротив него — Франция и война, настоящая война, Нанси. Он был в Нанси; минуя вокзал, он шел к Нанси. Он не хотел пить, ему не было жарко, он не устал. Собственное тело казалось ему безымянным и вялым; краски и звуки, сверкание солнца, запахи как бы гасли в его теле; все это его больше не касалось. «Так начинается болезнь», — подумал он. Филипп переложил чемоданчик в левую руку; он изнемогал, но нужно было продержаться до вечера. До вечера: а там я высплюсь в поезде. Терраса «Серебряной Башни» гудела как улей, платья красные, розовые, сиреневые, чулки из искусственного шелка, нарумяненные щеки, сладкие густые напитки, толпа сиропная и клейкая, сердце его пронзила жалость: скоро их вырвут из кафе, из их комнат и погонят на войну. Ему было их жалко, ему было жалко себя; они пеклись в этом свете, липкие, сытые, отчаявшиеся. У Филиппа вдруг закружилась голова от усталости и гордости: я — их совесть.
Еще одно кафе. Матье смотрел на красивых загорелых мужчин, таких веселых, таких крепышей, и почувствовал себя чужаком. Справа от них было казино, слева — почта, за ними — море; и все это — Франция, Испания, Италия — лампы, которые для них скоро погаснут. Но пока все эти люди здесь, во плоти, а война — всего лишь призрак. «И я призрак», — подумал он. Они станут лейтенантами, капитанами, они будут спать в кроватях, каждый день бриться, а потом многие из них сумеют остаться в тылу. Нет, он их не осуждал. «Что им могло помешать так поступить? Солидарность с теми, кто идет в эту мясорубку? Вот и я туда иду, как раз туда. Но я не жду никакой солидарности. А почему я туда иду?» — вдруг подумал он. «Осторожно!» — вскрикнул Филипп — его толкнули. Он нагнулся, чтобы подобрать свой чемоданчик; рослый субъект в стоптанных башмаках даже не обернулся. «Скотина!» — проворчал Филипп. Он стоял напротив кафе и разъяренно смотрел на посетителей. Но никто даже не заметил случившегося. Какой-то ребенок плакал, мамаша платком вытирала ему глаза. За соседним столиком перед стаканами с оранжадом сидело трое усталых мужчин. «Они не так уж и невинны, — подумал Филипп, рассекая толпу пронзительным взглядом. — Почему они подчиняются? Им достаточно сказать «нет». Автомобиль катил. Даладье, углубившись в сиденье, глядя на прохожих, сосал потухшую сигарету. Ему чертовски не хотелось ехать в Лондон, ни тебе аперитива, ни сносной пищи. Какая-то женщина без шляпы хохотала, широко раскрыв рот, он подумал: «Они ни в чем не отдают себе отчета» и покачал головой. Филипп подумал: «Их ведут на бойню, а они этого даже не понимают. Они принимают войну как болезнь. Но война — не болезнь, — яростно подумал он. — Это невыносимое зло, потому что люди инфицируют им друг друга». Матье толкнул дверцу. «Я встречаю друга», — сказал он контролеру. Вокзал осклабился, пустой и молчаливый, как кладбище. Почему я иду в мясорубку? Он сел на зеленую скамейку. «Есть ведь такие, кто откажется ехать. Но это не мое дело. Отказаться, скрестить на груди руки или же бежать в Швейцарию. Но почему? Непонятно. Нет, это не мое дело. И война в Испании тоже была не моим делом. И компартия. Но что же тогда — мое дело?» — с некой тревогой подумал он. Рельсы блестели, поезд придет слева. Слева, в самом конце, в точке, где сходились рельсы, мерцало маленькое озеро, это Тулон, Марсель, Пор-Бу, Испания. Бессмысленная, неоправданная война. Жак сказал, что она проиграна заранее. «Война — это недуг, — подумал он, — мое дело — вынести ее, как недуг. Просто так. Из чистоплотности. Я буду мужественным больным, вот и все. Зачем воевать? Я эту войну не одобряю. Но почему бы и не воевать? Моя шкура не стоит того, чтобы ее спасать. Я всего лишь служака, — подумал он, — а служаки должны служить». И ему оставили лишь грустный стоицизм служилых людей, которые переносят все — бедность, болезнь и войну, — из уважения к себе самим. Он улыбнулся и подумал: «А я даже не уважаю себя». «Мученик, им нужен мученик», — подумал Филипп. Он плыл, он купался в усталости, это не было неприятно, но этому следовало отдаться; просто он не очень хорошо видел, две ставни справа и слева закрывали от него улицу. Толпа сжимала его, люди выходили отовсюду, дети метались у них под ногами, лица щурились от солнца, скользили над ним и под ним, все время одно и то же лицо, оно раскачивается, наклоняется вперед-назад, да-да-да. Да, мы согласимся на нищую зарплату, да, мы пойдем на войну, да, мы отпустим наших мужей, да, мы будем стоять в очередях за хлебом с детьми на руках. Толпа; это была толпа, огромное молчаливое согласие. А если им все объяснить, они просто набьют морду, подумал Филипп, ощущая пылающую щеку, они любого затопчут ногами, крича: да! Он смотрел на эти мертвые лица: им ничего не следует говорить, им просто нужен мученик. Тот, кто вдруг приподнимется на носках и возгласит: «НЕТ». Они на него набросятся и разорвут в клочья. Но эта кровь, пролитая ими же и за них, придаст им новую силу; дух мученика будет жить в них, они будут поднимать голову, не щурясь, и раскаты отказа покатятся от одного края толпы к другому, как гром. «Этот мученик — я», — подумал он. Его охватила радость подвергнутого пытке, невыносимая радость; его голова склонилась, он уронил чемоданчик и упал на колени, охваченный вселенским единодушием.
— Привет! — закричал Матье.
Гомес бежал к нему с непокрытой головой, красивый, как всегда. У Филиппа был туман перед глазами, какая-то пелена: где я? Над ним раздавались голоса: «Что с ним? Это обморок, где вы живете?» Над ним склонилось чье-то лицо, это была старая женщина, она собирается меня укусить? Ваш адрес! Матье и Гомес, смеясь, смотрели друг на друга, ваш адрес, ваш адрес, ВАШ АДРЕС, он сделал невероятное усилие и встал. Улыбнувшись, он пробормотал:
— Пустяки, мадам, это от жары. Я живу рядом, сейчас буду дома.
— Нужно его проводить, — сказал кто-то у него за спиной, — он не дойдет сам, — и голос затерялся в густом шуме листвы: — Да, да, ДА, нужно его проводить, нужно его проводить, нужно его проводить.
— Оставьте меня, оставьте! — закричал он. — Не трогайте меня. Нет! Нет! НЕТ! — Он посмотрел им в лицо, он посмотрел в их изнуренные, ошеломленные глаза и еще раз крикнул: «Нет!» Нет войне, нет генералам, нет безответственным матерям, нет Зезетте и Морису, нет, оставьте меня в покое. Они расступились, и он побежал, как на свинцовых подошвах. Он бежал, бежал, кто-то положил ему на плечо руку, и он подумал, что сейчас зарыдает. Это был молодой человек с усиками, он протягивал ему чемоданчик.
— Вы забыли свой чемоданчик, — ухмыляясь, сказал он. Марокканец резко остановился: он увидел змею, которую сначала принял за сухую ветку. Маленькая змея; нужен камень, чтобы размозжить ей голову. Но змея вдруг скрутилась, прорезала землю коричневой молнией и исчезла в канаве. Это было счастливым предзнаменованием. За стеной ничто не шевелилось. «Я сюда вернусь», — подумал он.
Матье обнял Гомеса за плечи:
— Привет, — сказал он. — Привет, полковник! Гомес благородно и загадочно улыбнулся.
— Генерал, — поправил он. Матье опустил руки.
— Генерал! Скажи-ка, быстро там продвигаются.
— Не хватает кадров, — не переставая улыбаться, сказал Гомес. — Как вы загорели, Матье!
— Это загар бездельника, — смущенно сказал Матье. — Его получают на пляжах, задарма.
Он искал на руках, на лице Гомеса следы испытаний; он был готов к тяжким угрызениям совести. Но Гомес, подвижный и тонкий, во фланелевом костюме, выставив вперед узкую грудь, не сразу давался: сейчас у него был вид курортника.
— Куда пойдем? — спросил он.
— Поищем какой-нибудь спокойный ресторанчик, — предложил Матье. — Я живу у брата с невесткой, но к ним я вас не приглашаю: они отнюдь не забавные.
— Я хотел бы какое-нибудь местечко с музыкой и женщинами, — сказал Гомес. Он цинично посмотрел на Матье и добавил: — Я неделю проторчал в семейном кругу.
— Ах вот как! — сказал Матье. — Отлично. Что ж, тогда пойдем в «Провансаль».
Дежурный не строго, но деловито смотрел, как они приближались. Он стоял, немного сгорбившись, между двумя билетными автоматами; солнце обагряло его ружье и каску. Он окликнул их, когда они поравнялись с ним.
— Куда?
— Эссе-лес-Нанси, — сказал Морис.
— Сядьте на трамвай по левую руку и сойдете на конечной.
Они вышли. Это была угрюмая площадь, типично привокзальная, с кафе и гостиницами. В небе висел дым.
— Хорошо бы размять ноги, — вздыхая, сказал Дорнье. Морис поднял голову и, подмигнув, улыбнулся.
— Трамвая нет и в помине, — сказал Бебер. Какая-то женщина участливо посмотрела на них.
— Трамвая пока нет. А вам куда?
— В Эссе-лес-Нанси.
— Вам ждать еще добрых четверть часа. Он ходит раз в двадцать минут.
— Успеем пропустить стаканчик, — сказал Дорнье Морису.
Было прохладно, поезд шел, воздух был красноват; по телу Шарля пробежала дрожь счастья, и он слегка потянул за одеяло. Он позвал: «Катрин!» Но она ему не ответила. Однако что-то прикоснулось к его груди, легкое подобие птицы, и медленно поднялось к его шее; затем птица улетела и вдруг села ему на лоб. Это была ее рука, ее нежная ароматная рука, она скользнула по носу Шарля, легкие пальцы коснулись губ, ему было щекотно. Он схватил руку и прижал ее к губам. Она была теплой; он провел пальцами вдоль запястья и почувствовал, как бьется ее пульс. Он закрыл глаза и поцеловал эту худую руку, и пульс забился под его пальцами, как птичье сердце. Она засмеялась: «Мы как слепые: приходится знакомиться пальцами». Он, в свою очередь, вытянул руку, он боялся причинить ей боль; он коснулся железного стержня зеркала, а затем светлых волос на одеяле, потом виска, щеки, нежной и полновесной, как любое женское тело, и почувствовал, как теплый рот всосал его пальцы, легко покусывая их зубами, в то время как тысячи иголок покалывали его от ягодиц до затылка; он прошептал «Катрин!» и подумал: «Мы занимаемся любовью». Она выпустила его руку и вздохнула. Морис подул на кружку и сдул пену на пол; Катрин спросила: «Как называются лодки, где люди лежат бок о бок?» Морис прикусил верхнюю губу, облизнул ее и сказал: «А пиво-то холодное!» «Не знаю, — ответил Шарль, — может быть, гондолы. — Нет, не гондолы, впрочем, неважно: мы в одной из таких лодок». Он взял ее за руку, они скользили бок о бок по водной глади, она была его любовницей, кинозвездой с волосами тусклого золота, он стал совсем другим человеком, он защищал ее. Он ей сказал: «Хорошо бы, поезд шел бесконечно». Даниель покусывал ручку, постучали в дверь, и он затаил дыхание, невидящим взглядом глядя на белый лист бювара. «Даниель! — послышался голос Марсель. — Вы здесь?» Он не ответил; тяжелые шаги Марсель удалились, она спускалась по лестнице, ступеньки поскрипывали одна за другой; он улыбнулся, обмакнул перо в чернила и написал: «Дорогой Матье». Рука, сжатая в сумерках, скрип пера, лицо Филиппа выплывает из тени и идет ему навстречу, бледное в сумерках зеркала, небольшая килевая качка, ледяное пиво булькает у него в горле и перехватывает дыхание, поезд на пневматическом ходу пробегает тридцать три метра между Парижем и Руаном, секунда человека, трехтысячная секунда двадцатого часа двадцать пятого дня сентября 1938 года. Потерянная секунда, прокатившаяся за Шарлем и Катрин в теплом поле, между рельсами, покинутая Морисом в опилках темного и прохладного кафе, плывущая в кильватере пассажирского парохода компании Паке, зацепленная в озерце свежих чернил, мерцающая и высыхающая в изгибах буквы «М» в слове «Матье», пока перо царапает бумагу и рвет ее, пока Даладье, погрузившись в сиденье, посасывает потухшую сигарету, глядя на пешеходов. Ему чертовски наскучило пребывание в Лондоне; он упорно переводил взгляд на дверцу, чтобы не видеть мерзкую рожу Бонне и замкнутое лицо этого выблядка англичанина; он думал: «Они не отдают себе во всем этом отчета!» Даладье увидел женщину без шляпы, хохотавшую, широко раскрыв рот. Все они равнодушно смотрели на автомобиль, двое или трое кричали «Ура!», но они решительно не отдавали себе ни в чем отчета, они не понимали, что эта машина везет на Даунинг-стрит войну и мир, войну или мир, орел или решка, да, этот черный автомобиль, который, сигналя, катал по лондонской дороге. Даниель писал. Капитан остановился перед дверью в салон первого класса, он читал: «Сегодня вечером, в двадцать один час, женский оркестр «Малютки» даст камерный концерт в салоне первого класса. Любезно приглашаются все пассажиры, без различия классов». Он затянулся трубкой и подумал: «Слишком уж она худа». Как раз в этот момент он уловил теплый аромат, он услышал легкий шум крыльев, это была Мод, он обернулся; в Мадриде заходящее солнце золотило разрушенные фасады Университетского городка; Мод смотрела на него, он шагнул, марокканец полз между развалинами, бельгиец прицелился в него, Мод и капитан смотрели друг на друга. Марокканец поднял голову и увидел бельгийца; они пристально смотрели друг на друга, потом Мод, сухо улыбнувшись, отвернулась, бельгиец нажал курок, марокканец умер, капитан шагнул к Мод, но затем подумал: «Слишком уж она худа». И остановился. «Сукин сын», — сказал бельгиец. Он посмотрел на мертвого марокканца и повторил: «Сукин сын!»
— Ладно, — сказал Гомес. — А Марсель? Сара мне сказала, что между вами все кончено.
— Все кончено, — согласился Матье. — Она вышла замуж за Даниеля.
— Даниеля Серено? Странно, — промолвил Гомес. — Но так или иначе, вы свободны.
— Свободен? — удивился Матье. — Свободен от чего?
— Марсель вам не подходила, — сказал Гомес.
— Да нет же! — возразил Матье. — Вовсе нет!
Покрытые белыми скатертями, столы полукругом обрамляли песчаную, усыпанную сосновыми иглами площадку. «Провансаль» был пуст. Только какой-то господин ел куриное крылышко, запивая водой «Виши». Музыканты вяло поднялись на эстраду, сели, двигая стульями, и зашептались между собой, настраивая инструменты; еще можно было различить море, чернеющее между сосен. Матье вытянул под столом ноги и выпил глоток портвейна. В первый раз за неделю ему было хорошо и спокойно, как дома; он разом подобрался, он был целиком в этом странном месте, наполовину частном салоне, наполовину священной роще. Сосны казались вырезанными из картона, маленькие розовые лампочки посреди мягкой природной темноты отбрасывали на скатерть интимный свет; в деревьях зажегся прожектор и вдруг выбелил площадку, которая показалась сделанной из цемента. Но над их головами была пустота, и в небе замерли звезды, как непонятные озабоченные зверьки; пахло смолой, морской ветер, резвый и неспокойный, как страдающая душа, раскачивал скатерти и будто касался шеи куцей мордочкой.