Пречистое Поле - Сергей Михеенков 6 стр.


Он поддел ногтем защелки, сгреб в пригоршню гнутые ржавые гвозди, рассыпанные сразу под крышкой, поверху, на всякий случай, и сдернул тряпицу. Пахнуло кисловатым металлическим запахом, как пахнут руки, когда берешься за старую медную ручку, за которую лет сто никто не брался. Осипок направил дрожащий свет фонарика на ровные ряды патронов и понял, что патроны сохранились хорошо, патроны у него есть, надежные.

Подумал: «Вон оно как, все отрыгнулось, все наружу поперло…»

Осипок вынес ящичек на крыльцо и тут же вернулся обратно в сенцы. Поднял с пола лестницу, приставил ее к чердачному проему и, сопя и остерегаясь, как бы не оступиться и не загреметь вниз, полез на чердак. Вскоре он вернулся оттуда, держа под мышкой длинный, облепленный опилками и клоками пакли сверток. На крыльце выключил фонарик, сунул его в карман, развернул тряпку, и в свете звезд блеснул жирной смазкой короткий ствол немецкого карабина. Едва сдерживая в себе хрипящее, рвущееся наружу надсадным кашлем дыхание, Осипок передернул затвор и злорадно засмеялся: «Вот она, Михаленок, правота моя. И власть. Настоящая. Против этой власти не попрешь. Нет, не попрешь. Попробуй только…» И закашлялся уже не в силах сдерживаться. Его било кашлем так, что выступил холодный пот, и в Пречистом Поле, должно быть, на самой окраине, слышали, как задыхается сроду так не кашлявший Осип Матвеевич Дятлов. Когда приступ прошел, он утер рукавом фуфайки мокрый рот и прислушался.

За прудом было тихо. Даже собака молчала. Видно, надоело ей рвать нутро, тешить нечисть ночную, заснула. Перед рассветом сон крепок. И ночь глаз не сомкнешь, а перед рассветом словно медом веки мажут. Самый сон живой душе перед рассветом. Собачьей ли, человеческой ли.

Глава четвертая. ВЫСТРЕЛ

Григорий обошел Пречистое Поле, постоял возле некоторых дворов, вспоминая прежний порядок села, впрочем, мало изменившийся с тех пор, как он в последний прощальный раз окинул его с большака, уходя вместе с другими мужиками на станцию. Все здесь было вроде бы то же, но и не то. И чем пристальнее он вглядывался теперь в лик родного селища, тем больше находил на нем изъянов и признаков усталости то ли от непомерной ноши, то ли от небрежения, неухоженности и запустения.

Сколько лет прошло, — сколько ж минуло с тех пор годов? Да уж почти полвека. Полвека. Да. Вон как довоенные дворы состарились, к земле пошли. А новины мало. Такую войну вынесли — а ради чего? Ради какого счастья? Счастья-то не видать. Худо сельчане живут. Вон и постройки, новые которые, не-

Срадостные какие-то, наличники даже неокрашенные, черные, тыны похилились. Крыши на хлевах в прохудинах. Видать, и скотины в них небогато.

Да и колхозные скотные дворы тоже не порадовали солдатского глаза. Стены на подпорках, ворота все будто нарочно навозом обмазаны, едва висят на расхлябанных петлях — кузнеца у них, что ли, нет? вокруг жижа стоит. Болото болотом. Раньше такого разора не было. Вот посмотрят мужики, вздохнул Григорий, не возрадуются. Обозлятся. Что ж это такое? Или уж хозяйствовать пречистопольцы разучились? Кажись, никогда такого не бывало. Колхоз крепкий был, зажиточный. Никогда соседям не завидовали. Это к нам все ехали, охали, завидовали. Один только лен какой большой доход давал. Хороший лён растили. Любо-дорого поглядеть было. Скирды какие высоченные ставили. А семян сколько намолачивали. Несколько обозов на Новоалександровскую отправляли. Зимами бабы да старухи пряли нити. Из волокна. Волокно шелковистое, как добрые волосы у опрятной девки после бани. Вытканное и отбеленное полотно невозможно было отличить от покупного, фабричного. А плотники… Да таких плотников, как в Пречистом Поле, нигде в округе не было отродясь. Или, может, некому уже стало хозяйствовать? Может, и так. Вон сколько выпадов на улице: три дома стоят, а на месте четвертого только бугор один остался, иван-чаем да чернобылом, порос.

Павла не спала. Встретила его под навесом, одним боком покосившимся книзу, набранным когда-то доброй, а теперь почерневшей, рассохшейся и расшеперившейся дранкой. «Как ушел, — подумал Григорий, — видно, так и стояла тут, ждала». И сказал:

— Не спишь, Павла?

Он остановился перед крыльцом на белой стежке, окропленной кое-где падающей с трав росой, и посмотрел на Павлу.

— Да какой нынче сон, Гриша, — ответила она.

Еще темень густо лохматилась повсеместно, еще млели в сонном безветрии черные листья яблонь и ракит, отягченные осевшим на них бродячим туманом-полуночником, а в полях за селом зарницей вздрогнула и зарозовела как-то в одноразье ясная полоска. Сразу и звезды померкли, уменьшились, будто отдалились, только одна, над самой той полоской, все так же блестела, мерцая и переливаясь, и даже стала еще ярче, хотя и должна была бы погаснуть вовсе и первой из всех. С низкого крыльца михалищинского дома была видна и та дальняя полоска, и звезда та, и большак, вернее, часть его, поворот к выгону. Большак белел, как речная излучина. Остальное закрывал черный ольшаник и липы старого парка. «Ну вот тут я их и подожду», — подумал Григорий, вглядываясь в белую излуку дороги вдали.

— Умерился? — спросила Павла, оглядывая его мокрые ботинки и потемневшую снизу и, видимо, потяжелевшую на плечах шинель.

— Светает, — вместо ответа сказал он и поднялся на крыльцо.

— Скоро уже придут? — спросила она опять, кутая плечи в подшальник.

— Скоро.

— Встречать пойдешь?

— Пойду. Вот посижу немного, и надо будет выйти. На большак.

— Ружье-то как, возьмешь? Или пускай пока в хате постоит?

— Возьму. По полной форме надо.

Он пошел в дом и вскоре вернулся оттуда, держа в руке винтовку. Шинель он подпоясал ремнем с потертым кирзовым подсумком. Подсумок был тяжелым и оттягивал ремень вниз.

— Что это там у тебя? — спросила Павла и кивнула на подсумок.

— Патроны, — ответил он.

— Посиди немного со мной, — попросила она его погодя и сама присела на лавку, косо прилепленную одним концом к столбу, на котором держался навес, а другим — прямо к стене. — Еще успеешь. Светать только начинает. Они, поди, еще далеко. Может, в лесу еще.

— Пожалуй. Большак отсюда хорошо виден, — он сел рядом, поставив к стене винтовку и по привычке положив на колени руки.

За ольхами в полях все разгоралось, яснело. Дорога и многочисленные стежки, стекавшиеся с разных сторон, стали видны совсем отчетливо, как днем, и только в ольшанике и в саду все еще жалась, ища укромные затулины и прячась там до поры до временн, темень.

— Постарел наш дом, Павла, — сказал Григорий и посмотрел на ее бледное лицо, матово высвеченное дальним светом зари. Только теперь он разглядел Павлу как следует. «Да, — подумал, — прошла жизнь. Прошла. Не воротишь. Ничего теперь не воротишь».

— Все старится, — отозвалась Павла; видно, и она думала о том же. — Камни и те. вон мохом седым покрылись. Прошел наш век, Гриша. Да. — Она покачала головой. — Наш век прошел, а у бога дней не убыло. То-то жизнь человеческая…

— Дом я поправлю, — решил отвернуть разговор Григорий. — И хлева тоже поправлю. И колодец, если успею.

— Какой колодец? — спросила его Павла.

— А тот, в ольхах, возле ручья. Помнишь, перед войной как раз стежку я туда гатил?

Она вспомнила и улыбнулась неумело, расправив вокруг рта и на лбу несколько морщин:

— Я туда уже и не хожу. Давно не хожу. И ключ тот, поди, дрегвой да ряской затянуло.

— Цел ключ. Бьется. Живой. Вот сруб сделаю, поставлю, стежку проложу, и будут все Михалищи воду на чай брать да меня поминать. — И он тоже улыбнулся.

— Да где ж ты все это успеешь, ежели сказал, что на три дня всего? Ты уж хоть отдохни, в родимом-то дому, Гришенька. А то как дождь или снег начинает таять, так угол, вон тот и заливает. Попреют, боюсь, бревна. Иван Шумовой годов пять тому на чердак лазил, что-то поправлял. Ничего, хорошо поправил. А летось опять потекло. Теперь я его не зову, тоже плохой стал, выпивает. Полезет, убьется еще. Хватит мне горя: А крыша… Что ж крыша. До края моего века хватит. Поди, не далек, край-то.

— Успею, — сказал Григорий и стиснул зубы.

Только и успел сказать это Григорий, как дернуло и раскидало рассветную тишину близким выстрелом. И тут же пуля рванула шинельное сукно на плече, обожгла кожу и, миновав-таки живое, щелкнула в дверную лутку, в самый сучок, так что только крошки брызнули, и расщепила ее. Григорий повалил на пол Павлу, придавил и свободной рукой подтащил за ремень винтовку.

Обойма пошла в магазин туго, будто век Григорий не заряжал своей винтовки. «А может, — подумал, — оттого, что от страха пальцы одеревенели? Да что ж ты, солдат, — пристыдил себя в следующее мгновение, — тебе ли бояться вражьей пули? Ты ж тот страх давно пережил. Пережить-то пережил, — утер рукавом вспотевший лоб, еще не зная, что делать дальше, — а все же страшно». Он положил винтовку цевьем на левую, руку и начал всматриваться в рассветную муть. На дороге никого не было. Дорога дремала, как и час и два тому назад, будто никакого выстрела и не было. Как же, будет он тебя на дороге дожидаться. Стрелок-то, по всему видать, осторожный, такой пальнет и ходу, покуда его и видели. Вдруг Григорий заметил, что сизое облачко дыма расплылось в узкой, едва засквозившей в черном ольшанике просеке, как раз там, куда уходила стежка в село.

— Успею, — сказал Григорий и стиснул зубы.

Только и успел сказать это Григорий, как дернуло и раскидало рассветную тишину близким выстрелом. И тут же пуля рванула шинельное сукно на плече, обожгла кожу и, миновав-таки живое, щелкнула в дверную лутку, в самый сучок, так что только крошки брызнули, и расщепила ее. Григорий повалил на пол Павлу, придавил и свободной рукой подтащил за ремень винтовку.

Обойма пошла в магазин туго, будто век Григорий не заряжал своей винтовки. «А может, — подумал, — оттого, что от страха пальцы одеревенели? Да что ж ты, солдат, — пристыдил себя в следующее мгновение, — тебе ли бояться вражьей пули? Ты ж тот страх давно пережил. Пережить-то пережил, — утер рукавом вспотевший лоб, еще не зная, что делать дальше, — а все же страшно». Он положил винтовку цевьем на левую, руку и начал всматриваться в рассветную муть. На дороге никого не было. Дорога дремала, как и час и два тому назад, будто никакого выстрела и не было. Как же, будет он тебя на дороге дожидаться. Стрелок-то, по всему видать, осторожный, такой пальнет и ходу, покуда его и видели. Вдруг Григорий заметил, что сизое облачко дыма расплылось в узкой, едва засквозившей в черном ольшанике просеке, как раз там, куда уходила стежка в село.

«Эх, ударить бы прямо туда, небось еще ветки колышутся, а потом чуть правее, разок и чуть левее тоже, глядишь, и поймал бы стрелок пулю, будь он хоть трижды лукав», — подумал Григорий, до рези в глазах напрягая зрение. Никакого движения там не наблюдалось. Или затаился, или все же ушел. А наугад стрелять в сторону села… Пуля — дура, она и невинного споткнет. Видать, все же ушел. Воровски стрелял. Ушел.

— Да что ж это такое, Гришенька? — приподняв голову и торопливо обирая с лица спутанные волосы, подала испуганный голос Павла.

— Стреляли, ты разве не слышала? Стреляли. Вон, смотри, лутку как рассадили. Это в нас стреляли, Павла. Только работы прибавили. Сволочи. Присад хороший какой был, такой еще век провековал бы.

— Ох, господи родимые, это ж что, тебя так-то встревают?

— Меня. Встревают, — ответил Григорий. — А как же без встречи? Встревают. Рожном. Чуют, гады, что жареным запахло. Ты, Павла, полежи тут. Голову не поднимай.

— Куда ты? — Она хотела ухватить его за полу шинели, но Григорий уже вскочил на ноги и перебежал за угол дома и встал там, как вкопанный, прижавшись к стене и взяв винтовку наизготовку.

Так он стоял долго, замерев, только винтовочный ствол едва заметно покачивался. Потом переступил с ноги на ногу, оглянулся на Павлу. А та напряженно ждала, что вот-вот опять начнут стрелять. Но выстрелов не было. И Григорий сказал:

— Ушел, гад, — и вышел из-за угла, и подождал еще немного.

— Кто ж это тебя убивал, Гриша?

— А кто ты думаешь?

— Неужто Осипок? Поганец этот? У него ж и ружья вроде нет?

— Есть. Раз стрелял, значит, есть. Виделся я с ним, разговаривал. Правда, разговора не получилось. Не вышло у нас с ним разговора. Вот и заволновался. Сейчас, видать, бежит к своему терему винтовку полицейскую закапывать. Вот и прости его, шкуру, за сроком-то давности. Забудь ему грехи его. Нет, черта, видать, не унянчишь.

— Ох, не связывался бы ты с ним, Гришенька. Я ж тебе говорила, какой он зверь стал.

Григорий засмеялся. Но не весело, а так, как будто его кто вынудил засмеяться.

— Так что ж я, прятаться от него пришел? Пусть он от меня прячется. Нет, Павла, я с него за одну только эту метку взыщу по самой высшей мере, — сказал он и кивнул на разбитую лутку.

Она не нашла ничего ответить, только охнула и покачала головой.

— Пойду, — наконец решил он.

Он пошел по дороге, покрытой серо-голубой пылью, еще покуда никем не потревоженной, на ходу поправляя тяжелый подсумок. А она вскинула ему вслед руку и не знала, то ли крикнуть что, то ли помахать так, молча. Что-то это ей напомнило, а что, она понять не могла. И только подумала, провожая его взглядом: «А все такой же… Гришенька ты мой…»


Осипок перелез через березовые прясла, которыми была обнесена часть приусадебного участка, прилегавшая к дороге и лугу возле пруда, пригнулся и трюшком побежал к задним воротам двора. Он затворил за собою воротину, выглянув напоследок, — никого на огородах не было, никто за ним не гнался, никто его не видел, не слышал, — поставил к стене винтовку и полез под низкий, крытый рубероидом навес, пристроенный к коровьему хлеву специально для хранения огородного инвентаря и сухих дров, сосновых и еловых — для растопки. Вытащил оттуда лопату, осмотрел ее, попробовал пальцем острое, смазанное солидолом жало, и поставил рядом с винтовкой. Забежал в сенцы и тут же вернулся оттуда с ящичком в руках.

Через несколько минут, все так же крадучись, будто волк возле овчарни, он перебежал дорогу возле крайних пречистопольских дворов и скрылся в березняке. Он шел но березняку, и теперь до большака ему было рукой подать. Лопата иногда стукалась о ствол винтовки, висевшей на плече прикладом вверх, а стволом вниз, по-охотницки, так она была меньше заметна, и вообще, так он любил носить оружие; он останавливался, поправлял ремень, сделанный им лет шесть назад из ссученной вдвойку супони, оглядывался по сторонам, перехватывал ящичек с патронами и снова, пригибаясь и перебегая от куста к кусту, от дерева к дереву, торопливо двигался вперед. Теперь все тело его сделалось крепким, неутомимым, словно прежние годы вернулись, те, когда был он здесь, в Пречистом Поле, в силе, в такой силе, что все если уж и не принадлежало ему, так никло перед ним, волей-неволей ломало шапку, а то и попросту ползало у ног, шевелилось… «Эх, — подумал завистливо Осипок, — моему бы коню да не изъезживаться! Я бы им тут порядки установил! Они б у меня… — И заухмылялся злорадно: — Я вам всем дорогу наладю. Всем. Г-гады-ы. Видал я хозяйвов почище вас. Вида-ал! А глаз мой еще ого-го! Верный мой глаз еще. И руки еще грабают. Грабают руки. Постреляем еще. Постреляем».

Он вспомнил, как, положив винтовку в ольховую развилину, не спеша, подождав, когда развиднеет, выцелил на крыльце своего клятого врага Гришку Михалищина и повалил с первого же выстрела. «Так и кобырнулся долой. Вот так-то, Михаленок. Нагрозился. Нечерта было тягаться со мной. Знал же, знал, что Осип Дятлов лучший в полку стрелок был, лучший пулеметчик. А патрончики хороши. Сколько годов пролежали, а хоть бы тебе что».

Осипок вышел на бугор. Отсюда большак уходил далеко в поля, к. лесу. А лес тот едва виднелся и свивался с горизонтом в единую нить. Глянул Осипок на большак и никого до самого конца его не увидел Своим цепким глазом. «Вот и хорошо, — подумал, — да и поспешать надо». Он поставил на землю зеленый ящичек, бережно положил на него винтовку, поглядел еще раз на ленту большака, теряющегося в дальних ржах, поплевал на ладони, сдвинул на потный затылок кепку и взялся за лопату.

Окоп он решил рыть справа, шагах в сорока от дороги, на самой горбовине поля, оставленного в нынешнем году под пары. «Сроду пары не оставляли, а нынче, видишь, малый этот, Кругов, приказал, чтобы пары были. Не гляди, что в городе жил, а видишь вот — пары. Теперь будут им пары…»

Осипок рыл и оглядывался. Не увидел бы кто, не поднял бы тревогу раньше времени. Для стрелкового боя лучшей позиции не надо: видать далеко, вон как все вокруг просматривается, особенно там, в стороне дальнего леса схорониться им негде, там насыпь низкая, совсем припала к пашне, валунов нет, их с поля давно укатили, на постройки разволокли, и подползти не смогут: если бы рожь была посеяна, могли бы и подползти, окружить, а так нет, не подползут. Пары поросли реденькой ледащей сурепкой и такой же худой, на измученной, истасканной земле, ромашкой! «Дохозяйствовались, мать вашу, — подумал со злорадством Осипок, не поднимая головы. — Вот тут я вас, братики мои, н встрену. Тут я вам, землячки, и наладю путь обратно. Ага, отсюда и поползете назад. Откуда пришли, туда и поползете».

Лопата легко лезла в податливую нолевую землю. Осипок откидывал ее вначале как попало, в разные стороны, лишь бы побыстрее углубиться, потом подправил ровик с краев и начал аккуратно, но почти так же быстро, сноровисто, словно всю жизнь только и делал, что рыл окопы, стал выкладывать землю по обрезу окопа со стороны дороги. Вскоре поднялся небольшой бруствер, и Осипок решил раскладывать его и дальше, на угол, на тот случай, если те, кого он пришел встретить, вздумают все же обходить его вон там, левее, вдоль большака. Погодя он скинул фуфайку, душившую его распаренное тело, и остался в одной исподней рубахе с надорванным распахом. Так, без фуфайки, работать было легче, способнее. Потная рубаха на спине сразу захолодела, и в другое время Осипок поостерегся бы и, чтобы не застудить спину и не мучиться потом радикулитом, накинул бы фуфайку обратно на плечи, но теперь было не до этого. «То, что будет потом, — думал он, работая остро отточенной лопатой, — будет потом, а мне бы не упустить то, что теперь делается».

Назад Дальше