Пречистое Поле - Сергей Михеенков 7 стр.


Окоп Осипок рыл в полный профиль, для длительного оборонительного боя, по всем правилам той нехитрой науки, которую преподавали ему когда-то в Красной Армии, а потом и в другой армии. Да, и в другой тоже. Так что вышколили будь-будь. Науку ту он усвоил быстро, небось не дома строить: чем глубже копаешь и тверже земля, тем больше гарантии, что голова останется на плечах. Было времечко, много он окопов да траншей перекопал. В разных землях пришлось. И в глине, и в болотине, и в черноземе, и в тех, где камень да камень и конца ему, проклятому, нет, и в таких же вот песках рыжих. То отступал, то наступал, то снова отступал, то опять вперед. А как же, он, Осип Матвеевич Дятлов, тоже Победу ковал.

Дело, подвигалось быстро. Вначале шла черная рожалая земля, потом пошла с пропежинами, а там и до песка Осип добрался. Песок был влажный, рыжевато-оранжевый, залегал он слоями, то посветлее полоса, то потемнее, то будто с ржавью да комочками глины. Никто тут никогда его не трогал, видно, с самых первых времен сотворения. Окоп получился аккуратным, правильным, удобным. Поглядело бы на его работу прежнее начальство, похвалило бы. Осипок подчистил дно, чтобы остатки песка не месились под ногами, никогда он этого не любил, потом, вглядевшись через бруствер в даль уходящего под уклон большака и снова никого там не увидев, выкопал в боковой стенке окопа нишу и утвердил там ящик с патронами. Винтовку положил перед собой на бруствере в канавку, специально выбранную лопатой после того, как все было уже закончено, — для стрельбы. Лопату выбросил в заросли сурепки, теперь она была не нужна. И тут вспомнил, что в магазине не хватает одного патрона, истраченного давеча в ольшанике на Михаленка. Он откинул крышку ящика, крышка открывалась в вырытой им нише удобно, без. помех, загреб пригоршню длинных, как гвозди, патронов, рассовал их по карманам и дозарядил магазин. Но, прежде чем зарядить, потер отобранный патрон о полу рубахи, подышал на него, снова потер, понюхал и подумал: «И вправду как все равно гвозди. В каждую голову по гвоздю. По гвоздю им, гадам, в каждую голову».

— Ну, теперя, кажись, и покурить можно, — пробормотал Осипок, потянул к себе фуфайку, валявшуюся позадь окопа и сурепке, отыскал пачку папирос, спички и торопливо закурил. Стенки окопа быстро остужали его потные плечи. Теперь он рассуждал иначе, теперь можно было и порассуждать, «Ишь ты, — подумал, — как все одно в погребе, утром земля знобкая, не то что днем». И он надел фуфайку и похлопал себя по ляжкам.

Осипок делал затяжку за затяжкой, судорожно, щеками работал, как кузнечным горном. Щеки были серыми, до самых глаз обметаны седоватой щетиной. Выпуская дым, он тут же разгонял его рукой, чтобы не демаскировать себя. «Я им, садам, по всем правилам военной науки — внезапным ударом. А там… Там что ж? Там либо петля надвое, либо шея прочь».


А в Пречистом Поле той порой. уже стали просыпаться недолго ночевавшие люди. Перекликнулись раз-другой калитки, там и там разноголосо перебрехнулнсь разбитые ведра на колодцах, и пошло-поехало. Там корова рекнула, там женский голос всплеснул, как ключевая вода, и засмеялся молодо, счастливо, видно, хорошо ночевала хозяйка того голоса; там косу начали отбивать; там забранились на кого-то, а там ребенок заплакал, закатился, должно быть, есть захотел, а мамке недосуг. В селах, в деревнях день начинается на рассвете. В такую рань в городах, в рабочих поселках и прочих селищах, отвернувшихся от земли, только-только глаза продирают, зевают, ходят по просторным паркетным полам светлых комнат, зажигают тазовые горелки, ставят на конфорки наполненные хлорированной, с нефтяным привкусом, водой чайники и кофейники. А то, может, и спят еще. А тут надо пораньше встать и подальше шагнуть. К тому же и пора такая подступила — сенокос.

Председатель колхоза «Верная жизнь» проснулся этим утром, как всегда, рано, умылся, выпил чашку растворимого кофе и тихо, чтобы не потревожить спящую жену и дочь, вышел из дому. До правления было рукой подать, один куриный переход, как говорится. Дверь он отпер своим ключом. В коридоре пахло свежевымытыми старыми досками. Обшарпанный, обдерганный подошвами кирзачей трактористов, скотников и каблучками секретарши, пол еще поблескивал кое-где остатками желто-коричневой краски, и Кругов подумал, что пора бы в правлении ремонт сделать. Капитальный. А то отделали в прошлом году залетные закавказские шабашники один его кабинет да приемную, содрали черт знает какие деньги, за такую плату новое здание можно было бы срубить. Кругов подумал о ремонте, о деньгах, которых не хватило, и поморщился. «Эх, не до того сейчас, не до того. Вот покос закончим, тогда, может быть, и силы, и время выкроим. Надо бы заодно и клуб подправить, подштукатурить, подбелить изнутри и снаружи. Но там ведь и печи менять надо, а это серьезная работа. Еще и в школе крыльцо провалилось… Обещал директору плотников прислать. В гаражах тоже…» И тут же усмехнулся горько сам над собой: покос кончится, уборка зерновых начнется, нынче лето жаркое, все быстро зреет, озимые, потом яровые. А там и картофель подойдет. Нынче сто пятьдесят гектаров всучили. Опять всем народом в поле. Так что опять с ремонтом потерпеть придется. На уборку картофеля пенсионеров придется мобилизовывать. Школьников. А директор на крыльцо кивнет, мол, обещал, как же… Студенты приедут, на целый месяц, размещать где-то надо, кормить. Дожди, как всегда… Так что… Он снова поморщился, вспомнив о том, что студентов придется размещать все же в школе. Так что плотников, поправить крыльцо, послать надо будет.

Еще в приемной услышал Кругов, как зазвонил в кабинете его телефон. Он торопливо открыл английский замок и вбежал в кабинет.

Звонил главный инженер Виктор Петрович Ефименков.

— Ну, что там у тебя, Петрович? — спросил era Кругов возбужденным голосом, как будто уже ответил на десяток звонков, и подумал удовлетворенно: «Молодец все же у меня главный инженер, уже на ногах, уже в мастерских, чувствует ответственность, уже в курсе дел».

Кругов уселся поудобнее в мягком кресле и по привычке придвинул к себе блокнот с отрывными листками. Профессиональный, так сказать, жест. А блокнот с отрывными листками в багровой глянцевой обложке нынешней весной подарили ему на областном совещании руководителей хозяйств, и теперь он всегда держал его под рукой. Очень удобная штука для различных записей, для поручений. Не отнимая от уха трубки, он вынул из прозрачного плексигласового футляра авторучку, попробовал перо, перо не пересохло, писало ровно, хотя слегка жирновато. Но так он любил. И вообще все в его кабинете было в полном порядке. Подоконники, столы и книжные шкафы протерты от пыли. Линолеумный пол свежо поблескивал. Видимо, уборщица тетя Таня только что ушла.

Кругов выслушал главного инженера, что-то черкнул себе в блокнот, но тут же выдернул из блока замаранный листок, скомкал его и бросил в стоявшую возле сейфа корзину.

— Да очень просто, Петрович! Да нет. Нет. Нет. Давайте так: сегодняшнюю планерку проведем в мастерских. Да. Да. Конечно. Непременно. Да. Через полчаса. Хорошо. Ждите Я позвоню в Совет, им тоже нужно на таких мероприятиях присутствовать. Пусть вникают. Задачи общие, так что всем нужно плечо подставлять. Все, Петрович, договорились, — и положил трубку на рычаг.

«Что ж, день начинается неплохо. Вот только как на лугу дела пойдут? А, ладно, пойдут как-нибудь», — подумал Кругов и сделал в блокноте торопливую запись:

«Александра Владимировна!!!

С сегодн. в ежедн. сводку вкл. графу по сену, сенажу и силосу. К обеду разыщите кого-нибудь из агрономов и передайте сведения в район. Я в поле.

Пред. Кругов».

Вот такие записочки он писал каждый день. Иногда по нескольку. И считал писание этих поручений и напоминаний частью своей работы.

Так, кажется, все. Кругов повернулся к окну, потом к сейфу. Кресло под ним поскрипывало. Оно словно пришептывало ему: сиди, мол, сиди, все нормально.

На глаза попала папка с текущими делами и различными бумагами. Из нее торчал потертый уголок то ли какого-то письма, то ли извещения, то ли записки. Кругов потянулся к ней, выдернул из папки и, вытянув ноги и откинувшись на мягкую спинку кресла, стал изучать заинтересовавшую его бумагу. Бумага была неопрятной и исписана кривыми буквами, как пишут обычно дети. И тут Кругов вспомнил: а, так это же заявление той пенсионерки Анны… Анны… э-э, как же ее по отчеству-то… Кажется, Прокофьевна. Анна Прокофьевна Захарюженкова. Что, бишь, она тут просит? Все просят, просят, просят… Ага, все ясно: прибавить к пенсии. «Хм, прибавить, — подумал рассеянно Кругов. — Как будто это так просто — взял и прибавил».

«…а ежели, дорогой товарищ председатель колхоза «Верная жизнь», — вдруг наткнулся он на те строчки заявления, которые раньше почему-то не заметил, — нету такой возможности у колхоза, чтобы пособить своей бывшей свинарке, то и ладно. Проживу и с такой пензией, недолго осталось. А только хлевок мне тогда поправьте, а то коровушку балкой задавит. Тогда некого будет доить для нужд государства.

«…а ежели, дорогой товарищ председатель колхоза «Верная жизнь», — вдруг наткнулся он на те строчки заявления, которые раньше почему-то не заметил, — нету такой возможности у колхоза, чтобы пособить своей бывшей свинарке, то и ладно. Проживу и с такой пензией, недолго осталось. А только хлевок мне тогда поправьте, а то коровушку балкой задавит. Тогда некого будет доить для нужд государства.

Колхозница с 1934 года А. П. Захарюженкова».

«А, черт, — подумал с досадой Кругов, — говорил же Дорошенкову, чтобы переписал всех стариков, чтобы спросил, кто в чем нуждается, чтобы составил график и поочередно производил ремонт домов и надворных построек. И так в Совете коров мало. Поголовье с каждым годом все уменьшается и уменьшается. За это дело и так на каждом исполкоме бьют и бьют. Предрик на меня уже косо смотрит. А он член бюро. При случае может… А, черт!»

И Кругов начал набирать номер телефона председателя сельисполкома. Вызов шел исправно, но трубку никто не поднимал. «Спит! Вот так! Тут сенокос начинаем, во всеоружии, так сказать, а он — спит! Доспишься… Вот возьмет эта Анна Прокофьевна Захарюженкова, накарябает такую же жалобу и мотанет ее в райисполком. Да попадет эта жалоба не к Людмиле Осиповне, а к самому предрику, и позвонит тот первому… Нет, надо с этим Дорошенковым разбираться. Срочно разбираться…»

Кругов встал, подошел к окну, отодвинул шпингалеты и с треском открыл одну из створок. Ветер заиграл тонкой голубоватой шторой, повешенной здесь после ремонта секретаршей Александрой Владимировной, взъерошил подшивку газет на приставном столике.

«Родня родней, — решительно подумал он, — а дело делом. А то так до чего угодно доработаться можно. По-родственному. И Осип Матвеевич тоже слишком много хлопочет. Советчик. В теневые лидеры, что ли, рвется? То-то он мне все подсказывает. И Людмила Осиповна… Да, она человек твердый. Старой закалки. Осип Матвеевич в своем духе дочь воспитал. Вот теперь, видно, за меня взялся. Что ж, пусть хлопочет старик. Правда, прошлое у него, говорят, какое-то темное… — Кругов вздохнул, потер ладонью лоб. — Черт их тут разберет, кто кому кум, кто брат, а кто враг смертный. Вот тебе и деревня. Вот и примитив тебе. Тут такой примитив, что сам черт не разберется. Одно пока ясно — с этим народом ухо надо держать востро».

Где-то в середине села, в самой его глубине, будто на дне глубокого колодца, забили в коровий звонок. И эти редкие заунывные звоны по какой-то странной ассоциативной связи снова напомнили председателю о заявлении старой колхозницы. «Вот еще задача, в разгар-то сенокоса», — поморщился он и потянулся было к телефонному аппарату, чтобы все же дозвониться до председателя исполкома Пречистопольского сельского Совета Степана Петровича Дорошенкова и отчитать его как следует, но в последнее мгновение вдруг передумал, откинулся на спинку кресла, закрыл глаза. Он вспомнил, какие хорошие удилища видел позавчера в раймаге — телескопические, длина пять с половиной метров, пластик, производство ГДР, цветные наклейки. Фирма! «Надо сегодня обязательно шофера послать. Дать деньги и послать. Пусть купит пару штук. Нет, пожалуй, тройку надо. Одну Геннадию Григорьевичу подарю, у него где-то на днях, еще надо уточнить, когда именно, день рождения. Заеду, даже если не пригласит, и как ни в чем не бывало преподнесу, так сказать, от чистого сердца. Пусть знает, что я не помню старых обид и что ему самому пора перестать сердиться на меня и щипать по каждому пустяковому случаю на совещаниях да на бюро. Другое надо подарить тому старому мухомору из агропрома, как его, Пантелеймон Исаевич Или Исай Пантелеймонович. Тьфу, ч-черт, памяти на имена совершенно нет. Так нельзя, надо тренировать себя запоминать имена, фамилии. В нашем деле это не последнее…»

А звонок в глубине Пречистого Поля звонил и звонил. И Кругов, прервав свои размышления, опять встал из кресла, подошел к окну и прислушался.

Глава пятая. МАРШ ПОГРЕБЕННЫХ

Григорий шел обочиной дороги и не оглядывался назад, потому что знал: оглянется — а Павла стоит и смотрит ему вслед. Что оглядываться? Он и так знал… Это ж какое сердце надо иметь…

«А и рано ж я иду на большак, — подумал Григорий. — Рано». Он остановился. Павла, неподвижно стоявшая на крыльце, думала, ну вот сейчас и оглянется. Но он не оглянулся, свернул на коровью стежку, выскочившую к дороге из ольшаника, и вскоре от дома его уже не было видно. Пройдя немного, Григорий заметил на траве темный жгут свежего следа и пошел по нему. Он теперь шел назад и вскоре вышел на луговину. Ему показалось, что здесь он никогда не бывал. Может, оттого, что луговины здесь никогда не было. Отсюда он увидел свой дом и стоявшую на крыльце неподвижно Павлу. Павла смотрела в сторону, на дорогу, по которой он только что ушел.

Промокли ноги. Григорий осмотрел ботинки: правый был вроде в порядке, не то чтобы совсем в порядке, но более или менее держался еще, а на левом начала отставать подошва. В нем хлюпало и шипело на ходу. «Надо подбить, — подумал он, — а то через день-другой совсем оскалится, не в чем назад идти будет». И тут в примятой траве Григорий увидел стреляную гильзу. Нагнулся, оглядываясь, захватил ее в горсть вместе с клоком мокрой травы и сунул в карман шинели.

Григорий шел по пустынному выгону и время от времени посматривал на село, на старые, сильно поредевшие за эти годы липы и ясени старого барского парка, на зеленые пласты картофельных огородов, на косые тыны. И думал он об Оснпке. «Эх, Осип, Осип, грязная твоя душа, на что ж ты надеялся? Убить меня — невелико дело. А и того сделать не сумел. Постарел ты все же, Осип, глаз слабее стал. Или рука не такая твердая, как прежде? Ну, раньше бы ты маху не дал. Схоронился теперь, наверное, дрожишь, как мышь, где-нибудь в сарае. Переждать думаешь. По старой дорожке решил сходить? Да нет, Осип, на этот раз вьюном не проскочишь. Посиди, посиди, побереги еще денек свою шкуру. Когда понадобишься, мы тебя из любой похоронки вынем на свет божий».

Он вышел к большаку и остановился. И снова оглянулся на село. И только теперь в посадке елочек, ровных, будто подогнанных под ранжир, увидел белый шпиль обелиска со звездой. Подумал: «Кто ж это там лежит? Должно быть, наш брат солдат. Раз со звездой. Успею еще, да и виден отсюда большак», — решил Григорий и ходко зашагал к обелиску.

Еще издали, возле окрашенной в зеленое оградки, он увидел согбенную фигуру нестарого вроде бы человека, одетого в ветхую солдатскую гимнастерку со следами споротых погон и нашивками за ранения на груди, в поношенных солдатских галифе и таких же разбитых сапогах. Тот, видимо, услышал шаги Григория и поднял голову, и сразу пошел навстречу, будто давно ждал его.

«Так это, ж, должно быть, кто-то из наших», — подумал Григорий, и пристальнее стал всматриваться в походку и обличье так же торопливо идущего к нему навстречу невысокого коренастого человека.

«Здоров, Гриша», — сказал тот и подал ему руку. «Неужто Иван Федотенков?» — спохватился Григорий. «Он самый, — живо ответил тот, вскинул подбородок и приложил ладонь ковшиком к козырьку серой, застиранной дождями и выбеленной, особенно на швах, солнцем кепки. — Он самый и есть, Гриша. Иван Федотенков, рядовой Сорок второй Краснознаменной, орденов Ленина и Богдана Хмельницкого второй степени Прилукской стрелковой…» — Но не договорил Иван Федотенков, рука с немного развернутой вперед ладонью ковшиком, как у солдата-новичка, задрожала и опустилась, а подбородок задергался, и забилось в горле, заклокотало и остановилось, последнее слово, наверное, самое важное. «Здорово, Иван, — помог ему Григорий. — Здорово. Ну, что ты, Иван? Что ты?»

Григорий обнял Ивана Федотенкова, тот сразу выпрямился, вытер рукавом гимнастерки щеки, и они троекратно, как повелось исстари на этой земле, поцеловались.

«Ну, Гриша, вот и встренулись. Давно я вас ждал. Хоть кого-нибудь, думаю, повидать. Вы ж все где-то на чужбине полегли. Кто где. Один я тут. Вот как получилось», — говорил Иван Федотенков виновато, не осмеливаясь смотреть Григорию в глаза. «Сегодня всех и повидаешь», — ответил Григорий. «Все? Все, значит, придут?» — «Все. Я их встречать иду. На большак. Пойдем и ты со мной». — «Это хорошо, что все придут. Давно пора. Эх, Гриша…» — «Что ты, Иван? Не узнаю я тебя, брат. Ты ж всегда такой веселый был. На гармошке как, помнишь? А частушки какие! Про колхоз да про девок!..» — «Э, вспомнил, когда это было. Не играют нынче гармони в Пречистом Поле. Да и не об гармонях речь». — «О чем же?» — «О разном. Придет вот сейчас тезка мой, а твой закадычный дружок Иван Филатенков, а я страшно, перед ним виноватый». — «Ты? В чем же?» — «Есть вина. Есть Я когда из госпиталя домой воротился, год лежмя лежал, только что не ходил под себя. Вот такой я был, Гриша. Когда меня, почти убитого, санитары на шинели с поля волокли и потом, в госпитале, думал: господи, только бы живой остался, лишь бы выжить, выкарабкаться как-нибудь. А потом, тут уже, дома: эх, на хрен она нужна, такая-то жизнь, лучше бы уж сразу — наповал, чтобы ни дыхнул, ни охнул. Сперва матушка ходила за мной. А потом померла родная. И совсем я один остался. День так-то лежу, другой, и третий стал в окнах меркнуть. И стал я это, Гриша, на балку потолочную поглядывать, вспоминать, где ж это в ней гвоздь торчал, люльку раньше вешали… И тут, знаешь, шаги послышались и дверь отворилась. Дверь так-то отворяется, и входит Христя Филатенкова, вдова Ивана. И вся она, знаешь, будто светится, светлая вся с головы до ног. Как свечечка. Что я даже подумал — это ж мне вроде сон. Но потом, гляжу, не сон, и правда, Христя пришла. Видно, матушка сказала что, перед тем, как глаза затворить. А может, и не сказала, может, Христя сама пришла. Не знаю, я ее про это не пытал. Пришла и пришла. С тех пор стала каждый день навещать, и другой раз и по два раза на дню, и чаще. Когда поесть сварит, когда пол подметет, когда из одёжки что постирает. Корову доила. А жила она тогда с матерью да с сестрами. Дядя Федор, ты ж знаешь, отец ихний, еще в финскую кампанию погиб. Трое сестер — трое ртов. Старшей тринадцать, младшей десять. Кажелетки. И раз так-то что-то они, девки эти, начепушили, верхи ли в горлачах подсняли или масло потаскали да поели. А только с налогами вовремя они не рассчитались. Тогда ж это… — Иван Федотенков захотел было сказать, что, мол, сам знаешь, каково тогда было с этими самыми налогами да поставками, но вовремя осёкся. — Строго тогда было со всем этим делом. Тетка Дуня, мать ее, ходила в райисполком, просить. Пришла ни с чем. Не стали ее там слушать. Прогнали. Пришла она и на печку сразу залезла. Как она туда это залезла, так больше и не слезала, и вскорости померла. Дом у них плохой совсем стал. Без мужика, известно… А корову… Что ж корову, ее, кормилицу, по тогдашней справедливости в счет налогов забрали. Узнал я, что они так-то мыкаются, и говорю раз: Христинушка, переходи, коли так неладно, ко мне жить, и девок веди, всем, говорю, места хватит. Так она мне, веришь, нет, в ноги так и грёкнулась, заголосила. Да. Гриша, вот такую мы с тобой жизнь завоевали. Только это еще не вся моя болесь. Выходила меня Христя. Расписали нас в сельсовете. Честь по чести. И забеременела она от меня. Ну, Ивана своего она не забывала. Просто жизнь так построилась неладно. Все, бывало, по ём вздыхала. Вздохнет так-то, что-нибудь делаючи, и вздохнет. А то другой раз и заголосит тихонечко. А я уже знал: об ём, об Иване. И не перечил. Не попрекнул ни разу ни единого. Побожиться могу, если не веришь. Жалел я ее очень за доброту ее. И она меня жалела. Не было обиды, что Ивана помнит. Она, может, и сошлась со мною оттого, что Ивана любила так. Кому я был нужен тогда? Здоровой бабе, если так рассудить, зачем увечный мужик? Колгота лишняя. У ней, у Христи, и так заботушки хватало, через край хватало. Она ж со мной — из жалости. Ночь, бывало: «Иван! Иван!» — и руками так хвать-хвать, а я лежу, молчу, зубы сцеплю и молчу, будто сплю, потому как знаю: не меня это она окликает-зовет. И все бы ладно, все вроде хорошо шло. А тут возьми и случись это… Пахали с мужиками поле за большаком. Я тогда уже в мэтэесе работал, трактористом. И спрыгнул так-то на землю с гусениц, да, видать, что неловко спрыгнул. Что-то там, внутри, стронулось, и заходил мой осколок. Кровища сразу изо рта. Свет белый померк перед глазами. Только помню, она, Христина, вся вроде как засветится разом. Платьем ли своим, лицом ли. Только она и виделась. Должно быть, прощалась. Потому как не довезли меня мои ребята до больницы… Вот так-то, Гриша, и прошла моя жизнь. А вскорости после этого и Христя за мной затрапилась». — «А ребенок? Как же ребенок?» — не удержался, спросил Григорий. «Э, ребенок… Не успела она родить. То-то что такие успела». — «Как не успела?» — «Так. Не успела. Это же сказано: одна беда не угасла, другая загорелась. Той же осенью, аккурат в посевную… Тогда ж коней не хватало, все на себе. Всех коней фронт забрал. Коней да нас, мужиков. Трактора — только на поля. Эх, Гриша, видел бы ты, что тут после войны было. Я, бывало, другой раз нагляжусь на все да и подумаю: уж лучше бы где-нибудь под Сычевкой, а либо под Уманью… Там бои были такие, что… Лучше б, думаю, там и остался. Чтоб и глаза мои не видели этой светлой жизни. Мы ж ее, Гриша, такой кровью густой завоевывали». «Не говори так, — оборвал его Григорий. — Не смей так говорить, Иван». — «Да я понимаю. Понимаю я тебя, браток. Тебя-то я понимаю. У тебя билет партийный. Тебе не токмо что говорить, а и думать такое нельзя. Да и ты меня пойми. К кому ж мне тогда притулиться, как не к тебе? А? Я, может, и с тебя, с партии, тоже спросить хочу, почему такое в нашем дому подеялось? Повальный разор да угробление. Посмотри на наше село! А по деревням пройди! Где они, нынче, те деревни? А? Вот, Гриша, что сотворилось с нами. А почему? Потому. Кто после войны председателем у нас сидел? Осип Дятлов, вот кто! Помнишь Осипа Дятлова?» «Как же, ломню. Мне, да не помнить его», — сказал Григорий и сжал в кармане стреляную гильзу от немецкого карабина.

Назад Дальше