Лев, двигая царственными брылами, сделал продавщице дневную выручку. Сгребли водку-тушенку с прилавка и пошли все к Петрофану.
Правнук нес цветастую торбу с реквизитом. Закатное солнце на миг поселилось в его серьге, затем — в серьгах Карины, огляделось — в чем бы еще поработать, и зажгло окна домов.
Рядом бежала еще собачка в шкуре на два размера больше. Ее звали Наволочка.
Пришли, врезали.
С полатей доносился сладковатый запах душицы, а на полу младший правнук Петрофана собирал сложный пазл.
— Что это у тебя? — спросила Карина.
— Сеятель.
Старший правнук подвинул Петрофану тушенку и пошептался с ним, затем в двух словах рассказал о плане спасения его глаз:
— Мама пазл этот — Ван Гога — прислала. Она в Голландии — нянчит буржуйского ребенка… операцию оплатить.
Старик Сергеич, который в этой компании играл роль Щукаря, высыпал:
— И поздней осенью бабочке хочется жить.
— Мы вам поможем, Петр Федорович, — сказал Лев. — Для того и приехали. Я вхожу в состав благотворительного общества «Жизнь — Игра», помогаем пожилым артистам.
— Из какой вы семьи? — Карина протянула кукольнику серебристую коробочку диктофона.
— Ну… рассказывалась семейная история. Отец у красных был мобилизован писарем в контору… Пришли белые и послали за ним. Он сказал: «Им я нужен, пусть сами ко мне и идут». Офицер прибежал, кипит — шашку наголо, и вдруг вышла бабушка. Сейчас вы будете смеяться — она была дворянка. Увидев ее, офицер спрятал шашку и сказал: «Как мы все огрубели с этой гражданской войной!»
В это время народ уже пытался от пития перейти к пению. Получалось мимо нот, но почему-то хотелось слушать.
— Учились ли вы кукольному делу, Петр Федорович?
— В детстве… у нас ссыльный один вел кружок, говорил: «Ты пересели часть себя в перчаточную куклу. И она должна двигаться поперек жизни».
— И что — выступали тогда?
— Ходили по сельским школам с марионетками, была еще одна тростевая кукла… А какие он умел показывать фокусы, ел горящую паклю!
— Лексей Лексеич, — вспомнил имя учителя старик Сергеич, который не без выгоды был здесь за Щукаря, и уронил в себя маленькую стопку — за упокой.
— Да вот Сергеич был тоже в этом кружке.
— Но он не стал кукольником. А вы стали! Как это случилось?
— Я пришел из армии — учитель уже умер. И мне был сон, что хожу и куклами развлекаю детей. Проснулся, подумал: какая глупость — не до кукол, надо жениться.
— Но вы все же стали кукольником…
— Это сначала всю жизнь проработал учителем труда… И вот вещий сон увидел…
— Тот же самый?
— Почти. В двухтысячном году, в феврале. Голос говорит: «У куклы нет мимики, вся сила ее в маске — подними правую руку» (я во сне поднимаю), «иди» (я иду)… Возьмите вот мои записи, там ход моих жизненных мыслей. Берите, я слепой, мне уже они ни к чему… Дистанция еще одолела… то есть дистония…
Записи из амбарной книги.
«Немножко жив. Надеюсь снова подняться до кукол»…
«Сосед по палате все пел: „Девушки-голубушки, у вас четыре губушки…“ Замутило меня. Но он все время под капельницей с температурой, ничего ему не говорю».
«Если не справлюсь с рулением самим собой, вылечу в кювет существования».
«В реанимации лежу, а мозг-то все слышит. Хирург сказал: к утру умрет. А мой мозг: хрен я вам умру!»
…Последние записи в амбарной книге были помечены осенним числом: пятое сентября:
«Вчера попал под ливень, реки текли по дорогам, а вечером начались судороги на ногах. Хожу — дергаюсь. Вот так будет дергаться Петрушка, когда убегает от Мента.
Устал. Зато чувство жизни».
И вдруг Лев Воробьев себя обнаружил таким: стоит над поющим «Снился мне сад в подвенечном уборе» народом и говорит:
— Я понимаю, я все понимаю, вам весь этот юмор животный на экране надоел, и начинается что-то вроде самозарождения искусства в лице маэстро Фролова.
Дочь Петрофана подала на завтрак морковь, тушенную в сметане. Это была жилистая северная морковь, которая возросла, наливаясь соками, навстречу всем непогодам. Долго тушилась эта морковь, но все еще оставалась стойкой, как орех.
Дочь покачала головой и сказала:
— Ты весь высох. Гербарий!
И глаза заволокло влагой — об отце.
Когда она вышла поить корову, Петр Федорович протер сухие глаза:
— Чужие дети растут быстро, а свои не вырастают никогда… Она вся в мать — раньше я видел — коралловая помада, какие-то сравнения всегда… в молодости фразы изо рта жены казались мне вышивками…
— А зять ваш?
— Он воевал в Афгане, приехал в отпуск по ранению, никому не говорит, куда ранили. Из военкомата, однако, просочилась информация: нож в задницу моджахед ему сунул… рубил дрова и наклонился, а то бы в спину. Смеялись: покажи, герой, афганскую рану! А потом его убили там… поехали на охоту, говорят, на бронетранспортере, горючка кончилась… пока по рации вызвали, пока ждали… «духи» их на куски порезали…
Петрофан устал и усмолк. Лев вложил ему в руку горючее — полсотни грамм.
— А ваша жена?
— Наталиша умерла. Но не буду говорить — как будто оса в сердце жалит. И из-за угла подмигивает тоска. И тогда я взялся за кукол.
— А вы говорили: учитель приснился.
— В тот момент и приснился.
Карина наконец-то приготовила вопрос момента истины, который вскрывает человека, как консервную банку:
— Петр Федорович! Значит, хорошо, что Сталин ссылал? Вы у ссыльного научились кукольному ремеслу.
Кукольник понурился. Он понимал: бесконечная глупость часто проделывает туннели в будущее, в апокалипсис, и оттуда сыплются черные вопросы.
Глина древнего лица его треснула морщинами ответа:
— Готов отдать это счастье кукольной игры, только чтобы палача Сталина никогда не было.
Захорошевший Лев Воробьев поплыл улыбкой:
— Восьмидесятилетнее сверкание! — он повернулся к Карине: — Помните, как Ахматова назвала Жданова? Кровавая кукла палача!
Карина (она была за рулем) решительно сказала:
— Ну давайте собираться.
После операции Петр Федорович несколько дней гостил у Льва Воробьева и даже побывал в кукольном театре на «Кандиде». Счастливые глаза Петрофана, так долго находившиеся в разлуке с реальностью, заново открывали ее, полную красоты лиц.
Потом он слушал передачу Карины о себе, о куклах, об успешной операции на оба глаза.
Радиослушатели дозванивались и указывали:
— Это нетипичная история, зачем вы нам ее рассказываете!
— Только нетипичные истории движут миром, — отвечал гость передачи отец Игорь, настоятель храма Георгия Победоносца.
В день отъезда Петра Федоровича налетели журналисты городских газет. Ах, ох, прямо так вот с куклами вы ездите по селам, а сколько берете за представление, ах, ох, неужели правда, что символическую плату? В наше время и с куклами?!
— Ну почему вы удивляетесь моим куклам? Посмотрите, вон мужики идут, выпили, руки болтаются, как у тростевых кукол…
Долгопят Елена. Старый дом. Рассказ
Вроде бы она входит в дом, где родилась. И никто не замечает, что она старая, неловкая, что ей сорок шесть лет, и волосы крашеные, и морщины уже в углах губ. Ей сорок шесть, а они все из прошлого, из времени, когда она была девочкой, ребенком, который в ней живет, но никому не видим.
Они все сидят за столом, и она садится, и начинается их обычный разговор, обычный для того прошлого, которое, когда оглянешься на свою жизнь, кажется самым важным. Единственно верным — так и хочется сказать. Самое удивительное, они не видят, что она не девочка, говорят с ней как с девочкой, что-то об уроках, о косичках, что надо переплести. Видят косички, которых нет. Она пробует волосы — нет косичек.
На отрывном календаре 9 сентября 1975 года, брату пятнадцать лет, ей одиннадцать, матери тридцать шесть, а она, настоящая, сегодняшняя, старше матери на десять. Брат говорит, что в девятый класс не пойдет, что они с Витькой уедут в Горький, поступят в техникум. Она помнит, что брата уже нет на свете. И матери нет. А она есть. Берет чашку и отпивает чай, который мать ей только что налила. Дверь хлопает в терраске. Мать удивляется: кто там? Брат встает со словами: я посмотрю. Она просыпается.
Где-то. В какой-то утробе, пещере, в темной норе. От хлопка двери.
За ветровым стеклом горит фонарь, освещает тротуар, крыльцо ночного магазина. Она в автобусе. Ночь, пассажиры спят, водителя нет, он вышел только что, хлопнул дверью, и она проснулась в душном автобусном чреве. На черном асфальте золотой лист с ржавыми краями, хотя золото не ржавеет, золото вечно, оно не стареет, время ничего с ним не может сделать, золотое кольцо у нее на пальце как будто выпало из времени, она стареет, а кольцо нет, и если ее с ним похоронят, она растворится в земле, а оно нет. Какой-то есть в этом жуткий смысл для человека.
В круг света вошел мальчик. Поднялся на крыльцо, докурил сигарету.
Она его видела из темного чрева, он ее — нет.
Он курил, а она разглядывала его бледное, невыспавшееся лицо, утомленные взрослые глаза. Мятый воротник рубашки выглядывал из ворота свитера, шея казалась тонкой, беззащитной. Мальчик докурил сигарету до самого фильтра, отбросил и вошел в магазин. Она ждала, когда он выйдет, смотрела на застекленную дверь, за которой угадывалось движение.
Кто-то пробормотал во сне. Мальчик все не появлялся. Наконец дверь отворилась. Из магазина вышел шофер. Он сбежал с крыльца, дернул на себя дверцу автобуса, пахнуло улицей, осенней сыростью.
На водителя она не смотрела, только слышала, как он усаживается, шуршит, покашливает, приоткрывает окно, щелкает зажигалкой, заводит мотор. Она не сводила глаз с магазинной двери, ждала, что мальчик выйдет.
Автобус тронулся, крыльцо исчезло.
«Что он так долго в этом магазине? — подумала она. — Наверно, какая-нибудь продавщица. Девчонка. Наверно, с ней».
Начался дождь, «дворники» заскользили. Она закрыла глаза. Хотелось вернуться в тот сон, в тот дом, от которого ключ лежал у нее в кармане, но время все украло, все сокровища, никакой ключ от времени не спасет. Надо быть золотым кольцом, чтобы укрыться, закатиться в щель и спастись.
В Москву приехали утром. Хрустели подмерзшие лужи. Она не любила этот звук.
Выскочила из метро, перебежала дорогу. Проскочила арку и очутилась во дворе.
Набрала номер у подъезда.
— Да? — спросил тихий голос из домофона.
— Анна Васильевна? Здравствуйте.
— Здравствуйте. — Неуверенность в голосе. Не узнаёт.
— Это Галина Петровна. Насчет вашего сына.
— Что? — Страх в голосе. Будто ослепший от страха голос.
— Насчет Сережи.
— Что? Что?
Галина Петровна не отвечала, и голос в домофоне смолк. Дверь отворилась.
— Заходите. Пожалуйста.
Она переступила порог квартиры, и только тогда Анна Васильевна ее узнала, только в этот момент. Узнавание — будто вспышка. Мгновенное.
— Здравствуйте, хозяюшка.
— Что насчет Сережи?
— Узнали меня?
— Да. Что с Сережей?
— Я его видела.
— Где? Когда?
— Недавно. Где — не скажу.
— Что?
— Ничего.
— Вы смеетесь надо мной?
— Нет, Анна Васильевна, не смеюсь. Прощайте.
Анна Васильевна вцепилась Галине Петровне в рукав. Галина Петровна посмотрела спокойно на ее побелевшие пальцы.
— Отпустите.
— Вы не можете вот так уйти!
— Руку уберите.
— Где мой сын?
— Не скажу.
— Послушайте, Галина Петровна, вы же знаете, этим не шутят, я с ума схожу третий месяц, не знаю, что думать. Вы его правда видели?
— Правда.
Заглянула ей в глаза:
— Скажите, где?
— Ни за что.
— Галина Петровна, умоляю.
— Нет.
— Что вы хотите? Денег? Сколько?
Галина Петровна рассмеялась. Попыталась отодрать ее пальцы.
— Погодите, умоляю, давайте поговорим, я виновата, простите, я наказана больше некуда, простите!
Замолчала. И вдруг выпалила:
— Хотите чаю? Хотите?
— Мне сегодня снилось, что я чай пью.
— Давайте чай, Галина Петровна, давайте поговорим, мы с вами ни разу не говорили, это неправильно, проходите.
— Смешно.
— Зайдите, прошу, смилуйтесь.
— Рукав отпустите. Как я пройду, вы в меня вцепились.
В кухне были задвинуты занавески, горело электричество, так что казалось, что на улице все еще ночь. На плите стояла кастрюля, томилась на огне, Анна Васильевна его поспешно завернула.
— Что варите?
— Кашу. Геркулес.
— Вам с утра сегодня?
— Нет. Я с трех.
— Тогда чего вскочили до света?
— Я не умею поздно, всегда рано просыпаюсь.
— А Митя поспать любил.
Затравленный взгляд в ответ.
— На работу, бывало, не добудишься.
Молчание и затравленный взгляд.
— Митя был страшный франт. И сам любил хорошо одеваться, и чтобы я, обожал, когда я на высоких каблуках, вся такая из себя, красивая и недоступная, рядом с ним. Это сейчас я подраспустилась, без него.
Молчание. Взгляд умоляющий, жалкий. Шепот:
— Простите.
— Бог простит, — встала и направилась к выходу.
Анна Васильевна потащилась следом, но ничего уже не смогла вымолвить.
Уткнулась лбом в закрывшуюся за Галиной Петровной дверь.
Митя был муж Галины Петровны. Он умер несколько лет назад. От того, что Анна Васильевна, их участковый терапевт, не распознала болезнь.
Галина Петровна жила в этом же доме. Анна Васильевна во втором подъезде, она — в четвертом. Анна Васильевна на пятом этаже, она — на третьем.
Лифтом Галина Петровна не воспользовалась. Она поднималась на лифте, если очень уж уставала. В это утро, особенно после разговора, она даже чувствовала прилив сил, как будто бы не было четырех душных часов в ночном автобусе, как будто она отлично выспалась и даже кофе уже выпила — такая была кристальная ясность сознания.
Дома она первым делом раздвинула занавески, распахнула форточки. Сумку оставила в прихожей неразобранной. Долго, с наслаждением, стояла под душем, закрыв глаза, представляла сильный тропический ливень, зарядивший на полгода, и — завернула кран, распорядилась погодой. Вышла из ванной оглушенная, обновленная. По квартире ходили сквозняки, пахло осенью, а не старым, затхлым жильем, и это было замечательно.
Она поставила варить кофе. И, уже выпив кофе, накрасившись, одевшись, преобразившись в элегантную, холодную женщину, с холодным запахом, уже не дома, в вагоне метро, в подземном туннеле, по дороге на работу, она почувствовала усталость. Исчезла свежесть, вернулась ночь, навалилась тяжесть. И ей показалось, что ее лицо исказилось не только в черном, неровном, как бы расползающемся стекле.
Она дотронулась до своего живого лица, до прохладной ухоженной кожи. На месте?
Анна Васильевна вернулась в кухню. От кастрюли поднимался жар.
Все в Анне Васильевне точно остановилось. Ей хотелось забраться в постель, еще не убранную, лечь и уснуть, проснуться в будущем веке, когда ее судьба станет неразличима. Она отправилась в душ и долго, упорно стояла под тугими струями. Вышла и глянула на часы. Около семи утра. Есть не хотелось. Она включила телевизор, посмотрела новости. Начало восьмого. Пошла в комнату. Одежда была приготовлена с вечера, висела на спинке стула. Серая юбка, черный свитер.
Она увидела себя в зеркале в черном свитере. Будто у нее траур. Стянула свитер, отбросила. Распахнула шкаф, выбрала цветное, натянула. Изумилась себе в зеркале. Слишком уж ярко, легкомысленно. Не по делу. Часы тикали за спиной. Настенные часы, с маятником. И она поняла, что уже не успевает за временем, надо выбираться из зеркального стекла, и тогда в ней все сдвинулось, рухнуло, и пришлось пить успокоительное, иначе тряслись руки, и она не могла закрыть дверь, попасть ключом в скважину.
Так и пошла в ярком.
Видно было, что он ее жалеет. И Анна Васильевна подумала — есть надежда. Хотя он сказал уже, что ничем помочь не может. Но она не уходила. Молчала. И он не выпроваживал.
Повторил:
— Что я могу сделать?
— Вы должны ее допросить.
— Предположим, я ее вызову и спрошу, где она его видела. Она скажет, что не видела, что пошутила.
— Вы ей объясните, что так нельзя. Мужа ее не вернешь, а мой Сережа ни в чем не виноват, она же меня хочет наказать, но получается, что Сережу, вдруг он… вдруг она его в больнице видела? Или он милостыню просил? — Голос ее осел.
— Или она его вообще не видела. Единственная цель — вас помучить.
— Она думает, я не намучилась? Думает, мне мало? Скажите ей, что он мне снится, ее Митя.
— Я не буду ее вызывать, Анна Васильевна.
— Я заявление напишу.
— Я его не приму.
— Вы объясните. Скажите ей. Скажите, чтобы простила, что так нельзя.
Он помолчал. Поднял на нее глаза.
— Анна Васильевна. А вы бы — на ее месте — смогли простить?
Глаз она не отвела.
— Не знаю.
Она бы хотела рассказать, как в тот же день, лишь только узнала о смерти ее Мити, написала заявление. Заведующая не подписала, сказала, что в любом случае она должна отработать две недели, по закону. И кроме того, она должна еще две недели отработать, которые ей давали в начале года, когда Сережка болел. Итого — месяц. Она бы рассказала, как шла по коридору; у них в поликлинике узкие коридоры, по стенам — стулья, все заняты людьми. Сумрачные взгляды, мимо которых она шла долгим коридором. Вдруг кто-то произнес: «Здравствуйте». И она ответила: «Здравствуйте». Медсестра была в кабинете, допивала чай. Анна Васильевна сняла пальто, принялась мыть руки, заледеневшие руки постепенно отходили под горячей водой. «Зови», — сказала медсестре и завернула кран.