Наше посольство устроило, как это водится, прием для советской экспедиции, который мне, новичку, показался роскошным. В разгар этого дипломатического мероприятия ко мне подошел незнакомый туземец средних лет и представился президентом шахматного клуба Рио. Сегодня вечером — продолжил он — состоится традиционный четверговый блицтурнир мастеров столицы. А по сему поводу он имеет честь пригласить шахматистов из советской экспедиции на этот турнир. Я сообразил, что слава о шахматистах нашей экспедиции могла пойти только из одного источника. Накануне затмения и после него мы с Мишей Вашакидзе прошвырнулись в ближайший городок Араша и в тамошнем кафе лихо обыграли в шахматы местных пижонов-завсегдатаев, еле двигавших пешки. Здесь, в посольстве, уже изрядно «набравшись», я «сходу» согласился на лестное приглашение незнакомого сеньора. «Почему бы мне в городе золотой мечты Остапа не повторить его бессмертный подвиг в Васюках?» Подсознательно я, конечно, глупо полагал, что эти ихние столичные мастера играют на уровне арашинских любителей. Тут же я сагитировал Мишу Вашакидзе (тот, ссылаясь на опьянение, сильно упирался) и Лебединского. К нам еще присоединился секретарь посольства. Не дожидаясь конца приема, под неодобрительные взгляды Михайлова, мы поехали в здешний «клуб четырех коней». По дороге мое нахальство сильно убавилось, когда я узнал, что пригласивший нас президент клуба только что вернулся из Нью-Йорка, где выступал в арбитраже первого радио-матча СССР-США. «Похоже, что влипли…» — уныло подумал я. Здешний шахматный клуб был при знаменитом футбольном клубе «Ботафого», и гостеприимные хозяева прежде всего показали идущий на стадионе матч между командами «Фламенго» и «Ботафого». Я впервые видел футбольный матч ночью (тогда у нас это не практиковалось). Какая это была игра! До этого такой ювелирной техники, такого артистического владения мячом я не видел. Очень жалко было уходить, не досмотрев красивого зрелища, но ничего не поделаешь — хозяева вежливо попросили. Я шел, как на Голгофу. Впрочем, настроение было неплохое, так как вполне чувствовал комизм ситуации. В прокуренной комнате шахматного клуба шеренгой выстроились здешние мастера — все почему-то одинаково лысые, с черными усиками. И я увидел, что у них буквально дрожат колени — еще бы: им предстояло играть с «шахматисто советико». В те далекие годы, когда молодой Ботвинник только что стал чемпионом мира, слава советских шахматистов была оглушительной. От мысли, что мы вполне подобны персонажам «Антилопы» из того же бессмертного произведения одесских юмористов, мне даже стало как-то спокойно на душе. «Одноглазый любитель», то бишь, здешний шахматный президент) предложил кому-нибудь из нас перед жеребьевкой сгонять с ним неофициальную партию. Я усадил за стол Мишу. «Что ты, я совсем пьяный», — лепетал будущий автор открытия поляризации излучения Крабовидной Туманности. «Играй и не дури. Будем подсказывать!».
В блиц здесь, конечно, играли с часами, 10 минут на первые 40 ходов. Игра началась. От волнения у президента тряслись руки. Мы бесстыдно подсказывали Мише ходы — естественно, по-русски. В диком мандраже, уже на шестом ходу маэстро потерял слона. Однако, уже к десятому ходу поняв, что играет с «сапогом», он собрался с духом и бодро выиграл у Миши партию. Я думаю, что, по нашим понятиям, у бразильского мастера был крепкий второй разряд. И началась потеха! Я буду краток: наша четверка компактно заняла четыре последних места. Все же я три партии свел вничью. Вообще, если бы я не растратил свой шахматный пыл на безобразные останкинские блицы (см. новеллу «О везучести»), я бы показал этим субчикам кузькину мать…
На следующее утро мы поехали поездом в Ангра дос Рейс, где нас уже ожидал родной «Грибоедов». Через несколько месяцев я случайно встретил в Москве на Моховой корреспондента ТПСС Калугина. Он поведал мне, что на следующий день после нашего шахматного дебюта местная пресса вышла с громадными шапками: «Грандиозная победа наших шахматистов над советскими мастерами«…Вот так-то…
А наш красавец «Грибоедов» уже шел на юг, за попутным грузом в Аргентину. Через несколько дней мы входили в горловину Лаплатского залива. Там меня поразили чуть видные из воды мачты затонувшего корабля. Это были останки знаменитого германского карманного линкора «Адмирал граф Шпее», затопленного своей командой перед строем преследовавших его английских крейсеров…
Вечер мы провели в Монтевидео, были в нашем посольстве и гуляли по этому чарующей красоты городу. После Рио он показался мне каким-то европейски старомодным. Потом мы плыли по могучей, мутно-шоколадного цвета Паране. Океанским кораблем, 400 км вверх по течению, до самого Розарио! Мы были вторым советским кораблем, посетившим этот далекий экзотический порт. Первым, еще в 1927 году, был знаменитый парусник «Товарищ». На цинковых пакгаузах порта огромными буквами было намалевано: «Viva partida Peronista!» — шла очередная избирательная компания. Вдали виднелись корпуса знаменитых заводов Свифта — я вспомнил отраду военных лет — банки тушенки с маленьким ключиком.
Совершенно неожиданно на борт «Грибоедова» поднялась местная полиция. Нас загнали в кают-компанию и раздали на предмет заполнения анкеты… на испанском языке. Там было всего-то около 10 вопросов — детский лепет по сравнению с нашими, родными. Вопросы были стандартные и, несмотря на незнание языка, я понимал их смысл и кое-как ответил. Уперся я на шестом пункте (пятый был у них иной, чем у нас…). Не понимая смысла вопроса, я решил посмотреть, а как отвечают старшие товарищи? Подошел к Саше Альперту, а тот как раз выводил ответ на этот вопрос: «грек-ортодокс». Мне стало почему-то очень смешно и я вывел ответ: «атеист». Яшку я этим «греком-ортодоксом» доводил до исступления. Оправдываясь, он нес какую-то околесицу. Вот уже около 10 лет профессор Я. Л. Альперт находится в «отказе».
Пока «Грибоедов» грузился просом для Швейцарии транзитом через Голландию, мы экспрессом «Эль Рапидо» за 4 часа доехали до Буэнос-Айреса. Так же, как и в Рио, я попал в здешнюю столицу «с черного хода». В Аргентине была зима (что-то похожее на конец подмосковного сентября, когда идут дожди). Три дня я прожил в Байресе — так аргентинцы называют свою столицу. Запомнилась поездка н Лаплатскую обсерваторию, когда обратным путем, ориентируясь по плану города, наш шеф и картограф А. А. Михайлов не учел, что в полдень здесь солнце находится на севере. А вообще Аргентина своим явно «северным» (конечно, отнюдь не в географическом смысле) духом составляла разительный контраст «южной» Бразилии.
В Байресе запомнились обелиск на «Пласо 25 мая», кафе «Эль Гитана», где я часто отсиживался (почти все время лил дождь), и лежащая прямо на улице стопка, прижатая камнем, украинских газет явно петлюровского, жовто-блакитного характера. Пробовал читать — охватила мерзость («Шанування свитлой памяти Симона Петлюри» — не правда ли, мило?).
Вернувшись в Розарио, мы снова почувствовали себя дома на обжитом, таком уютном «Грибоедове», который в тот же день лег на обратный курс. Опять привычный океан, опять быстро надоедающий корабельный харч. К нашему удивлению, корабль поздно вечером снова зашел в пустынную бухту Ангра дос Рейс. Мы пробыли там не больше двух часов и приняли на борт двух пассажиров. Это была очень странная пара — брат и сестра, немцы. Брат — коммунист, бывший депутат рейхстага — сидел в концлагере и, насколько я понял по его дальнейшему поведению, от пыток гестапо сошел с ума. Сестра была его сиделкой. Ночами он ходил по палубе, останавливался и, откинув назад голову, издавал звуки, похожие на собачий вой. Похоже было на то, что это были нелегальные пассажиры. Как-то сложилась их будущая советская жизнь? Ведь предстояло пережить нелегкий рубеж сороковых и пятидесятых…
Чернильной, тропической ночью мы шли на траверзе Рио. Если судить по огням, до берега было километров 10–15. Время около двух часов ночи. Кроме вахтенных и меня на палубе не было никого. Медленно уходили назад до боли знакомые огни незабываемого прекрасного города. Нехотя, но неуклонно отставал светившийся в кромешной темноте тропической ночи маленький бриллиантовый крест Корковадо. Уходила безвозвратно цепочка огней небоскребов Копакабаны. Уже не видно было даже намека на Сахарную голову. И все мое существо острейшей болью пронзила до ужаса простая мысль: я этого больше никогда не увижу! Конечно, и у себя дома я часто бывал в местах, которые после этого никогда не видел, например, никогда больше не был в городе своей юности Владивостоке. Но ведь в этом виноват только сам. Стоит сильно захотеть — и я там буду! А вот здесь я, так сказать, принципиально никогда больше не буду. Это так же необратимо, как смерть. На душе стало очень одиноко и пусто.
Наконец истаял последний береговой огонек — это был какой-то маяк. Не видно было уже ничего. Впереди — пустыня Атлантического океана.
Наконец истаял последний береговой огонек — это был какой-то маяк. Не видно было уже ничего. Впереди — пустыня Атлантического океана.
Дипломат поневоле
За сорок лет моей дружбы с Владимиром Михайловичем Туроком он рассказал мне немало удивительных историй или, как он любил выражаться, «новелл». Как жаль, что, будучи блистательным рассказчиком, Владимир Михайлович их не записывал, ибо был ленив до чрезвычайности. Ленив и осторожен — не будем забывать о времени! Ну, а я, тогда еще мальчишка, раскрыв рот и глаза, слушал его, ни разу даже не подумав, что туроковы бесценные рассказы надо «по горячим следам» записывать. И теперь, спустя много лет, я могу только вспомнить какие-то крупицы, в лучшем случае — обрывки, изумительных рассказов Турока.
Закрываю глаза и вижу его на кухне, где он, в халате, сидит в роскошной «турецкой позе» и пьет невероятной крепости кирпичный чай. Меня он уже давно обратил (в смысле чая) в «турецкую веру», и я с удовольствием пью обжигающее глотку почти черное зелье. «Налей этому бандиту еще!» — обращается он к своей верной спутнице жизни Коке Александровне. Бандит — это я, который отнюдь не протестует против такого обращения, а ведет себя, вопреки обыкновению, «тише воды, ниже травы». Затем обычно следовал долгий разговор с очередным любимым Кокой котом, сопровождаемый тонким сравнительным анализом означенного животного и гостя, т. е. меня. Обычно это сравнение было не в мою пользу. К тяжкому кошачьему запаху я уже притерпелся, и все эти веселые муки и унижения я стоически переносил с одной целью — насладиться прелестью рассказов Владимира Михайловича, которые обычно начинались после третьего стакана «турецкого чая».
Ему было что рассказывать! Детали его далекой молодости мне и сейчас неясны. Довольно длительное время в двадцатых годах он работал корреспондентом ТАСС в Вене, но главное — он был оперативным работником Коминтерна. Вспоминаю, например, его рассказ, как он добывал фальшивый паспорт для Георгия Дмитрова. Он знавал огромное количество интереснейших людей. Немало этих людей входили в историю, а потом изымались из оной…
Память у Владимира Михайловича была превосходной! Память и тончайшее чувство юмора. Боже, какое это было наслаждение — слушать его медленную, изобилующую всякого рода «лирическими отступлениями» речь. Иногда мы из кухни переходили в гостиную. Идти надо было по узкой дорожке среди книжных гор, давно уже перебравшихся с переполненных полок на пол, образуя сталагмиты и даже сталактиты. Не дай бог задеть какой-нибудь фолиант или — еще хуже — убрать с дороги! Раздавалось фырчание и шипение Турока, перемежаемое традиционным: «Вы — бандит!» Книги были на разных языках: кроме трех европейских, Владимир Михайлович свободно владел языками балканских славян, а Кока Александровна еще хинди, фарси и, кажется, арабским. Каких только книг там не было! Иногда Турок иллюстрировал свои невыдуманные рассказы цитатами, которые легко находил в этом немыслимом хаосе. Как он это делал — для меня до сих пор остается тайной.
Из всей сокровищницы рассказанных им в разные годы историй память отобрала только несколько, достаточно ярких. К сожалению, отдельные детали стерлись — ведь рассказывалось это примерно четверть века тому назад. И хотя память у меня на отдельные факты профессиональная (без этого в нашем звездно-галактическом деле далеко не уйдешь), искажения при попытке воспроизвести рассказы Турока могут быть довольно значительными. Здесь я попробую пересказать содержание его удивительных рассказов о наших дипломатах. Кое-что интересное я узнал об этом уже после того, как был ошарашен туркиными новеллами, о чем речь будет ниже. Итак, я начинаю.
Незабвенные 1937–38 годы с особенной силой ударили по нашим работникам дипломатического фронта. Еще бы — главный криминал тех недоброй памяти лет был налицо: связь с заграницей! По своему роду деятельности эта категория совслужащих была просто предназначена для Лубянки. Беспощадная коса слепого террора нанесла страшные опустошения в рядах сотрудников тогдашнего Наркоминдела — чуть лине 80 % всех дипломатических постов оказались вакантными, причем было уже неясно, как и кем их заполнять. Между тем продолжающаяся несмотря ни на что жизнь великой страны настоятельно требовала функционирования всех ее органов, в том числе и предназначенных для иностранных сношений. И тогда Партия в своей гениальной прозорливости бросила клич: «Стахановцы — на дипломатическую службу!» Сказано — сделано. В Москве были организованы специальные краткосрочные курсы, где будущие советские дипломаты в хорошем темпе приобретали основные навыки, необходимые для столь деликатной профессии (правильно носить галстук, не сморкаться за столом в скатерть и пр.). На эти курсы по путевкам обкомов посылались стахановцы, некоторые из них были даже очень знамениты.
Не всегда назначения на весьма ответственные посты были удачны. В то «веселое время», например, стала вакантной должность нашего посла в Берлине. Фюрер неоднократно выражал неудовольствие тем, что на посту советского посла в Берлине находится наш старый дипломат Суриц, неарийское происхождение которого не вызывало сомнений. И вот весной 1939 года Сталин уважил эмоции Бесноватого и Суриц был переведен из Берлина в Париж. Это была едва ли не первая ласточка советско-германского пакта, оглушившего мир через несколько месяцев. На освободившуюся вакансию в конце лета того же памятного года в Берлине послом был назначен выпускник вышеупомянутых курсов некто Шкварцов, бывший до этого директором текстильного института.
По-видимому, новый советский посол в Берлине был персоной из ряда вон выходящей. Через много лет, уже в 50-х годах, вдова повешенного в Нюрнберге имперского министра Иоахима фон Риббентропа опубликовала дневники своего супруга. Там можно прочитать прелюбопытную запись, датированную ноябрем 1939 года:»… Вчера был на приеме у нового советского посла. Он изображает из себя идиота, но нас он не проведет!» Вот так-то! Даже хитрейшая лиса Риббентроп — и тот растерялся, усмотрев в потрясном назначении дурака тончайший финт сталинской внешней политики! Все же следует сказать, что тов. Шкварцов долго на столь высоком посту не продержался. В ноябре 1940 года во время приснопамятного визита Молотова в Берлин этот нарком наконец-то понял, какой болван представляет там советскую державу, и Шкварцов был отозван. Единственным материальным результатом неслыханного «зигзага удачи» в его тусклой карьере была приобретенная в Берлине какая-то особенная «заграничная» шляпа, которую он на удивление всех своих знакомых постоянно носил. Его так и звали — «Шляпа», обстоятельство, почему-то забавлявшее очень Владимира Михайловича, рассказавшего мне эту удивительную историю. Мне же почему-то стало как-то не по себе. Не то чтобы я пожалел незадачливого дипломата — ведь вся эта возня происходила в преддверии страшнейшей войны.
Но, пожалуй, из всех аналогичных удивительнейших историй наиболее сильное впечатление на меня произвела трагическая одиссея Николая Николаевича Иванова. О его удивительной судьбе несколько строк можно прочитать в пухлых воспоминаниях Эренбурга «Люди, годы, жизнь». А мог бы Илья Григорьевич и расщедриться — ведь он обязан ему жизнью! В этом Эренбург сам мне признался во время нашего краткого знакомства в 1960 году, когда он только приступил к работе над своими воспоминаниями.
Владимир Михайлович рассказал мне историю Иванова за несколько лет до того, как мне поведал о ней Илья Григорьевич, так что я уже был в какой-то мере подготовлен. Что же это за история? Она довольно необычна прежде всего личностью героя, отнюдь не являвшегося стахановцем. Николай Николаевич Иванов происходил из интеллигентной семьи, его отец был довольно известным профессором медицины. Иванов, родившийся где-то около 1905 года, получил прекрасное домашнее воспитание, знал два или три иностранных языка, что, в конечном итоге, его и погубило. Комсомолец, потом член партии, он посвятил себя гуманитарным наукам. До 1939 года, когда слепой случай сыграл с ним такую злую, а вернее — страшную шутку, он преподавал политэкономию в одном из московских вузов. Кажется, даже был доцентом. Очень возможно, что имел ученую степень кандидата экономических наук. И вдруг… Версия Владимира Михайловича состояла в том, что Иванов где-то в середине 1938 года получил повестку с предписанием явиться на Старую площадь в кабинет №… к товарищу Х… Я пару раз бывал в этом учреждении и могу засвидетельствовать, что там на всех кабинетах вывески однотипны: «Товарищ…», без указания поста. Большие скромники! По тем незабываемым временам такое приглашение ничего хорошего не обещало, и бедняга Иванов приготовился к худшему. Оказалось, однако, что его вызывали затем, чтобы предложить какой-то мелкий дипломатический пост в некоем захудалом ближневосточном государстве (Йемен? — ведь независимых государств в этом регионе почти не было). У Иванова сразу отлегло от сердца. Он даже позволил себе возмутиться: «Какой же я дипломат? Это нелепая ошибка! Никуда я не поеду!» С тем и пошел домой, не забыв отметить пропуск. Через несколько месяцев история повторилась с тем же результатом. «Где-то там в ихней громоздкой машине что-то заколодило! Почему это они меня хотят произвести в дипломаты?» — по-видимому думал Николай Иванович. Уже потом он понял, что все произошло по причине знания языков, о чем он добросовестно писал в личном листке по учету кадров. Да еще фамилия хорошая! Иванов, знающий языки — как раз то, что надо! Ну, а в третий раз Иванов был вызван к самому Георгию Максимилиановичу Маленкову, ведавшему партийными кадрами — мужчине хотя и с бабьим лицом (в руководящих парткругах у него было прозвище «Маланья»), но весьма серьезному. «Чтоб я тебя больше здесь не видел! Ступай на Кузнецкий и получай назначение. Брысь отсюда!»[19]