Другой причудой нового владыки Института было крайнее ужесточение идейно-воспитательной работы в Институте. Наивысший накал, однако, имел место после войны, что явилось отражением глобального похолодания. Именно в это время функционировал в ГАИШе знаменитый высокоидейный семинар. Николай Дмитриевич, уже не бывший директором, исступленно руководил этим семинаром. Помню многодневные абсолютно схоластические бдения па такую вполне гегелевскую тему: «Наука-система и наука-метод». Чем кончились эти пустопорожние сотрясения воздуха, я уже не помню. Но хорошо помню, как после каждого заседания кафедры небесной механики руководстве кафедры во главе с Николаем Дмитриевичем шло в магазинчик на Пресне и прямо там, «из горла» давило бутылку «московской». «Что-то меня после космогонии на водку тянет!» — любил говорить заведующий кафедрой небесной механики, где под его руководством бесплодно разрабатывалась какая-то странная лженаука, называемая «динамическая космогония». Если говорить о наиболее фундаментальных достижениях нашего Института, то я бы, пожалуй, назвал разработку метода «на троих» — это было еще в далекие довоенные времена!
Что и говорить — Николай Дмитриевич был колоритнейшей фигурой. В начале войны он переселился на Обсерваторию, очень много пил, а когда в душные июльские ночи 1941 фашисты ожесточенно засыпали Пресню зажигательными бомбами, ходил по двору в роскошном халате, декламируя по-французски Альфреда Мюссэ — я это все видел сам. Он был смелый человек, хотя и большой позер. После войны его ошеломили научные изыскания Корифея Всех Наук, и он на этом деле чокнулся. Николай Дмитриевич очень тяжело болел, героически перенося немыслимые физические страдания, и умер в конце 1955 года, немногим не дожив до разоблачения Культа. Уж он бы этого «безобразия» не пережил — в этом можно не сомневаться.
Еще в войну, когда ГАИШ был в Свердловской эвакуации, Моисеев был свергнут (не помню, как это произошло — мне, лаборанту, не до того было). Директором стал Сергей Владимирович Орлов — милый старикан и астроном вполне нулевого уровня. Ему бы быть в доброе старое время преподавателем гимназии — да он и был им, но почему-то пошел в науку, где стал эпигоном механической теории кометных форм Бредихина. Был он человек добрый и незаметный, за что ему спасибо. Все держалось на его очень представительной, на редкость благородной внешности.
«Понтификат» С. В. Орлова продолжался вплоть до конца 1952 г. Это было трудное время в истории нашей страны. И я, вместе со многими моими современниками, вполне мог тогда оценить знаменитое объяснение феномена атмосферного давления, данное Великим Комбинатором Шуре Балаганову. В конце 1951 года из ГАИШа было уволено несколько сотрудников, преимущественно «инвалидов пятого пункта» — мои старые друзья по аспирантуре Саша Лозинский, Абрам Зельманов (он потом устроился работать в планетарии), Валя Бердичевская. Меня тоже уволили. Остались в ГАИШе из этой категории только ветераны войны — Липский и Косачевский. Увольняли под предлогом «сокращения штатов». Помню, как мрачно смотрел на меня замдиректора Института Куликов — «дядя Костя». «Ничего нельзя сделать. Головы летят!» — гудел он своим костромским выговором.
Я был до удивления спокоен — понимал происходящее и был готов к значительно худшему. Получив полный расчет, с карманом, набитым пятью тысячами старых рублей, я пригласил своих друзей, сотрудников нашего Института — Ситника и Липского — на прощальный банкет в ресторан гостиницы «Москва». Послевоенная Москва тогда сочилась от изобилия всякого рода деликатесов — не то что в наши дни, после длиннейшей в истории России мирной почти сорокалетней передышки…
Вот тогда я напился. Напился смертельно, до потери сознания, хотя внешне это было не так уж заметно. Я помнил отчетливо две вещи: а) последняя электричка в Лосинку, где жила моя бедная мама, отходит в 1–20 ночи, б) метро прекращает работу в 1 ночи. Щедро (слишком щедро!) рассчитавшись с официантом, я простился с друзьями и весь натянутый, как струна, прошел через контролера метро (тогда автоматов не было!). Потом расслабился и долго не мог понять, почему под моими ногами пляшет лестница эскалатора. И почему я так долго спускаюсь по этой чертовой лестнице — ведь эскалатор «Охотного ряда» короткий! Мое внимание привлекла смеющаяся девушка, которая на параллельной ленте эскалатора опускалась. «Не может быть, чтобы в столь поздний час две ленты эскалатора метро работали в одном направлении», — логично решил я, и как раз тут подымающаяся лента эскалатора, по которой я тщетно пытался спуститься, выбросила меня наверх. К счастью, контролер уже не мог наблюдать эту сцену.
Я очнулся в зимней электричке, где, забившись в угол, услышал: «Мытищи. Следующая Строитель». Я впервые проехал родную Лосинку. На пустынной платформе «Строитель» все было бело от свежевыпавшего снега. Я сообразил, что надо перебраться на противоположную платформу, где я, все еще не отрезвев, пролежал на скамейке до полшестого. Из карманов сыпались сторублевые купюры. Кругом ходили какие-то ночные тени. Странно, но меня не ограбили. А через две недели я был восстановлен. Это сделал ректор МГУ Иван Георгиевич Петровский по ходатайству моего бывшего шефа Николая Николаевича Парийского. Пока я буду жить, я этой ночи не забуду.
В 1952 г. к власти в Институте пришел Борис Васильевич Кукаркин. Человек крайне беспринципный, он давно уже жаждал этой самой власти (есть такая категория людей, на мой взгляд, чрезвычайно опасная). На моих глазах за какой-нибудь год-два он разворачивался на 180°. Например, сразу же после войны он призывал нас, молодых астрономов, печататься только в англо-американских изданиях и тем утверждать и пропагандировать выдающиеся достижения отечественной науки. Спустя пару лет он с не меньшей яростью и во имя той же отечественной науки предавал анафеме тех жалких безродных космополитов, которые печатаются в иностранных изданиях. В нем было что-то от иезуитов и очень много истерики. Его не любили и не уважали. Имел, например, глупость многократно хвастаться, что может 17 раз подряд повторить известный подвиг Геркулеса — брехал, конечно. Вообще, число «17» действовало на него почему-то гипнотически. Впрочем, был не без способностей, астрономию любил, хотя систематического образования не получил и был самоучкой.
Его свергли в 1956 году, причем я приложил к этому делу и свою руку. А зря! Вообще, никому не советую принимать участие в «пронунсиаменто», то бишь — дворцовом перевороте. Всегда на смену приходит нечто еще более мерзкое.[25] Впервые в практике ГАИШа на «княжение» был призван варяг из Казани — Дмитрий Яковлевич Мартынов, сокращенно Дямка. До этого ГАИШ всегда был питомником директоров для других астрономических учреждений. Наступила более чем 20-летняя эпоха «Дямократии». Определяющим в личности Дямки было то, что он уже с 25-летнего возраста был директором. А одно время был даже ректором третьего в стране университета — Казанского. По этой причине он был пропитан ощущением своей значимости и величия, что совершенно вскружило его слабую голову. Это был (и есть, конечно — ведь еще живой!) воинственный, какой-то самозабвенный бюрократ, очень опытный и досконально знающий свое чиновничье дело. Мы сразу же, мягко выражаясь, невзлюбили друг друга. Если бы это касалось моей личности, это еще было бы полбеды. Но, начиная с 1953 года я по кусочкам, из талантливой молодежи, остро ощущавшей происходящую в нашей астрономической науке революцию, формировал отдел, условно называемый «отдел радиоастрономии», хотя мы не ограничивались только радиоастрономией. Это было дьявольски трудно, но так увлекательно! А какой славный был у нас коллоквиум. Да и сам я переживал длительную полосу творческого подъема — богиня удачи была ко мне благосклонна. А тут еще был запущен первый советский спутник — началась космическая эра. Сразу же я предложил эффектный метод «искусственной кометы», позволивший проводить оптические наблюдения лунных ракет. Стал заседать на Миусах, у Келдыша. Мои ребята с огромным энтузиазмом занялись Космосом. В разгар этих событий в ГАИШ пожаловал сам Сергей Павлович Королев, пожаловал, так сказать, инкогнито. Зашел в Дямкин кабинет, благо пропусков в ГАИШе не спрашивали. Кабинет был пустой, и С. П. с начальственной небрежностью расселся в одном из кресел. И тут появился Дямка, обалдело уставившись на дерзкого незнакомца, который, потешаясь над незадачливым хозяином кабинета, отнюдь не спешил представиться. Я, весь день ждавши С. П., пошел как раз в это время в буфет. Положение спас Петя Щеглов, который, увидев Главного Конструктора, вытянулся во фрунт и выразил тем самым свое особое уважение… И только тогда Дямка понял, кто сидит у него в кабинете…
Отношения мои с Дямкой прогрессивно ухудшались, и, улучив момент, он провалил меня на конкурсе. Пришлось жаловаться Ивану Георгиевичу на самодурство директора ГАИШ и недооценку им важности космических исследований. И опять меня спас незабвенный Ректор.
Отношения мои с Дямкой прогрессивно ухудшались, и, улучив момент, он провалил меня на конкурсе. Пришлось жаловаться Ивану Георгиевичу на самодурство директора ГАИШ и недооценку им важности космических исследований. И опять меня спас незабвенный Ректор.
Вообще, по всем делам, большим и малым, касающимся моего отдела и его сотрудников, я обращался непосредственно к Ректору, что, конечно, нельзя было считать нормальным. Но что прикажете делать? Между тем Дямка был неистощим в мелких уколах, что отравляло наше существование. В конце концов, в 1968–1969 г.г. основная, творчески наиболее активная, часть отдела радиоастрономии ГАИШ (и я в том числе) покинула стены Alma mater и перешла во вновь организованный Институт Космических исследований Академии Наук СССР, где получила более или менее нормальные условия существования. Одна из моих причин ухода из ГАИШа — было активное нежелание лежать в положенный мне Богом час на многим хорошо известном большом дубовом столе в конференц-зале. Скольких своих старших (и не только старших) коллег я за эти годи проводил в мир, где, как можно верить, нет всякого рода дямок. Ритуал гражданской панихиды в ГАИШе отработан до мельчайших деталей.
Оставшаяся в ГАИШе часть отдела все еще дышит главным образом по причине создания лаборатории ГАИШ при величайшем радиотелескопе РАТАН-600, что около станицы Зеленчукской. Создание этой лаборатории университету почти ничего не стоило, и я горжусь, что это была моя инициатива.
Важным стабилизирующим фактором было то, что в ГАИШе в течение почти 20 лет работал незабвенный Соломон Борисович Пикельнер. Он был эталоном порядочности, талантливости и самозабвенного служения науке. Нелепая его смерть в 1975 г. существенно ускорила давно уже начавшийся процесс эрозии ГАИШа.
После 23 лет абсолютного царствования Дямка в 1979 г. подал в отставку. Его понтификат привел ГАИШ в тяжелое состояние. Фактически коллектив распался на отдельные разрозненные группы и группки. Директор Аксенов, из «молодых», астрономом не является — он небесный механик, а это почти что чистая математика. Из разных щелей повыползали никому неведомые личности и сразу же стали командовать. В итоге почти четвертьвековой деятельности (антидеятельности) Дямки оказалась утраченной связь поколений, потеряны традиции, без чего коллектив жить не может. С уходом основной части отдела радиоастрономии, служившей как бы «ферментом брожения», ГАИШ потерял настоящую перспективу развития.
«Свято место пусто не бывает» — и в эти же годы в Институте пышным цветом расцвела релятивистская астрофизика — детище на редкость энергичного академика Я. Б. Зельдовича, привыкшего к «средмашевским» масштабам. По четвергам в памятном мне конференц-зале ГАИШ заседает ихний семинар — «Театр одного актера», т. е. Рашида Сюняева, к которому Я. Б. питает вполне патологическую любовь. Когда-то здесь проходили занятия нашего коллоквиума…
Никто не против такой важной области современной теоретической астрофизики как релятивистская астрофизика, но имейте же чувство меры! Гипертрофированное развитие одного органа в ущерб другим — верный признак тяжелой болезни. Студенты быстро поняли, что попасть в орбиту релятивистской астрофизики — верный способ в «домашних условиях» с гарантией защитить в срок кандидатскую диссертацию. А эксперимент, наблюдения (иными словами — реальная, а не выдуманная астрономия) — дело хлопотное и при нашем бардаке — ненадежное. Что и говорить — нынешняя молодежь такие ситуации оценивает мгновенно! В результате вот уже почти 10 лет идет процесс «отсоса» всего способного и толкового в релятивистскую астрофизику. Их накопилось уже немало, а перспективы трудоустройства мрачны — итог бесконтрольного размножения никому не нужных, хотя вполне квалифицированных теоретиков.
Такое патологическое развитие научного коллектива вполне аналогично раковой болезни, возникающей от бесконтрольного размножения некоторых патологических клеток. Ведь с точки зрения каждой такой клетки все обстоит прекрасно, но бот организм почему-то гибнет.
Я не исключаю, конечно, возможность излечения затянувшейся болезни. Это потребует разумного применения медикаментозных средств, в том числе и хирургических. Но кто это будет делать? А между тем в виде разрозненных очагов, в ГАИШ существуют пока еще вполне жизнеспособные ячейки. Эти ячейки связаны с наблюдательными станциями Института. Справедливости ради надо сказать, что организация таких станций, особенно Крымской — пожалуй, единственная заслуга Д. Я. Мартынова. Но спасение Института возможно только тогда, когда в институте появится новый, настоящий директор, лидер коллектива, коренной астроном, желательно помоложе. А где найти такого? И наконец — правомочно ли рассматривать перспективы развития маленького института в отрыве от основных тенденций в развитии нашего государства?
Я был погружен в эти невеселые мысли, когда ко мне зашел мой сотрудник Володя Заболотный, который живет па Пресне в доме старой Обсерватории, и поведал мне удивительную историю. Юбилей ГАИШа праздновался 9 декабря, причем довольно пышно. В третьем часу ночи на 10 декабря Заболотный проснулся от страшного лязга и грохота. «Впечатление было такое, что идет бомбежка», — заметил Володя. Грохот стоял непрерывный, и многие жильцы дома, в том числе и Заболотный, выбежали во двор. И тут они увидели страшную картину: под холодным дождем, смешанным со снегом, медленно вращался проржавевший купол большого астрографа. По двору металась испуганная сторожиха в поисках куда-то затерявшегося ключа от башни — по причине ненастной погоды несколько недель ни одна душа на башню не заходила. Было от чего испугаться — сильно отдавало совершенно Гоголевской чертовщиной. Покрутившись минут 20, купол вдруг остановился. На следующее утро случившееся странное явление получило вполне естественную интерпретацию: рубильник, включающий вращающий купол мотор, был замотан половой тряпкой. Напитавшись грязной влагой от почти непрерывно шедших дождей, тряпка приобрела конечную проводимость и замкнула цепь. Все же символично, что это случилось точно в юбилейную ночь. Какой-то высший смысл в этом усмотреть можно. По крайней мере, я так полагаю.
Париж стоит обеда!
Пожалуй, самые счастливые годы в моей жизни были 1966–1968. И это несмотря на то, что на рубеже 1967–1968 г.г. я заболел своим первым инфарктом — по милости моего коллеги и однокурсника Виталия Лазаревича Гинзбурга. Но о нем я писать не буду — становится очень противно и повышается давление, а это мне ни к чему. 1 июля 1966 г. в день своего пятидесятилетия я был (с пятой попытки) выбран в Академию наук. После безвыездного сидения (18 лет) меня наконец-то стали пускать за границу на предмет общения с себе подобными (я имею в виду, конечно, поездки на международные конференции). За один только 1967 год я побывал в Америке (январь-февраль), в Париже (май — боже мой, это была моя первая поездка в город, лучше которого нет на свете!) и в Праге (август) — на международном астрономическом конгрессе, где было столько незабываемых встреч! Казалось, после длительного анабиоза жизнь стала расстилаться передо мной ковровой дорожкой. И вдруг, уже на самом излете этого удачнейшего года я оказался в больнице Академии наук. Но счастливая полоса тянулась за мной, как шлейф — мне и в больнице с моим первым инфарктом было хорошо — и я не боюсь этого сказать — весело! Меня — слабого и беспомощного — любили хорошие люди, и я это остро чувствовал. Ко мне приходило много друзей, может быть, даже слишком много! Особенно, когда я пошел на поправку и стал заново учиться ходить. Неожиданно среди моих знакомых оказалось немало инфарктников, и все они наперебой давали мне советы и рекомендации касательно моего постинфарктного существования. Увы, советы эти отличались однообразием и всегда начинались приставкой НЕ. Слушая это обилие запретов, я приходил в отчаяние и понимал, что жизнь кончилась. К счастью, я ошибался.
Как-то раз ко мне пришел знакомый мне математик Сергей Фомин. Он был на год моложе меня и уже к тому времени перенес две инфаркта. Через пару лет он умер от третьего. Сергей, выглядевший весьма бодро, «обмениваясь опытом», стал зудеть в духе предыдущих гостей. Видя, как я сразу же поскучнел, умница Сережа резко оборвал свое занудство и сказал: «А в общем, жить можно. К слову, я расскажу тебе о карьере одного деятеля, которого наблюдал с близкого расстояния, когда работал в системе КГБ. Так вот, этот тип в рекордные сроки сделал там неслыханную карьеру от майора до генерал-майора. Будучи весьма ограниченным чиновником, он на всякого рода собраниях и совещаниях произносил только одну из двух фраз: а) «Не надо усложнять!» и б) «Не будем упрощать!» На этой основе он приобрел прочную репутацию надежного, весьма положительного человека и глубокого мудреца и рос, как на дрожжах. Так вот, — закончил Сергей, — я могу тебе в твоем нынешнем положении сказать то же самое. С одной стороны — не надо усложнять, с другой — не будем упрощать!» Эти мудрые слова глубоко запали мне в душу, и до сих пор я стараюсь неукоснительно следовать им.