Потребность в общении с людьми я удовлетворял случайными встречами. Так однажды я решил посидеть в Люксембургском саду. Этот сад меня привлекал еще и тем, что в нем на зеленых лужайках в кажущемся беспорядке были расставлены небольшие стулья с гнутыми свинцовыми ножками. Приятнее все-таки сидеть отдельно, а не на общественно-казенной скамейке. По глупости я не понимал, что за это удовольствие надо платить 1 франк — дань собирала старуха — одна на всю территорию сада, что и ввело меня в заблуждение. Я едва успел, сидя на стульчике, блаженно расслабиться, как неожиданно за своей спиной услышал безупречно-правильную, хотя и несколько архаическую, русскую речь. Говорили три старые женщины, из них две — совсем древние. Не оборачиваясь, я спокойно заметил:
— Как приятно встретить в Париже соотечественниц!
Они вежливо согласились со мной, что действительно приятно. Я сделал галантный жест и, не ведая о собирающей дань старухе, попросил их присесть рядом.
— Спасибо, мы постоим, — сказали старые парижанки. Хорош бы я был, если бы они сели!
— Откуда Вы? — спросила самая старая.
— Из Москвы.
— И давно?
— Да вот уже неделя.
Они как-то странно недоверчиво на меня посмотрели. И тут я с удивлением понял, что эти женщины принимают меня за эмигранта, по-видимому, второй волны.
— Да нет же, я действительно советский, неделю назад приехал из Москвы в командировку!
Не верят. И одна из них стала меня испытывать:
— А где похоронен Паустовский? (Паустовский накануне умер — естественно, что мои собеседницы всякого рода похоронные дела принимали близко к сердцу).
— Кажется, на Новодевичьем, — неуверенно ответил я.
— А вот и неверно. Он похоронен в Тарусе.
Почувствовав, что окончательно разоблачен как самозванец и что надо выходить из идиотского положения, я стал лихорадочно шарить по карманам и нашел там два сильно помятых использованных билета на подмосковную электричку. Этим и реабилитировался.
— А Вы откуда?
— Мы из Тифлиса! — с достоинством сказали мои собеседницы.
— Из Тбилиси, значит?
— Только не говорите, пожалуйста, это ужасное слово. Мы из Тифлиса!
— Знайте же, что через две недели я буду в вашем Тифлисе.
Это была сущая правда: предстояла командировка в столицу солнечной Грузии на какую-то конференцию.
— У нас к Вам огромная просьба: подойдите к нашему старому дому и внимательно посмотрите на него. Адрес мы дадим.
Тронутый такой редкой формой ностальгии, я обещал и через пару недель свое обещание выполнил.
У меня была еще одна запомнившаяся встреча со старыми русскими эмигрантами. Как-то раз я сидел на скамейке напротив Эколь Милитер вблизи моего отеля. Рядом присел старик, довольно скоро признавший во мне советского человека. Он оказался русским эмигрантом, впавшим в крайнюю бедность. Я сказал ему, что очень бы хотел побывать на Парижском русском кладбище Сен-Женевьев. Старик прослезился «В первый раз слышу такое от советского человека. Обычно их почему-то тянет на Пер Ляшез. Сен-Женевьев — это очень далеко, метро туда не ходит, можно только машиной. У меня машины нет, но у моего товарища, тоже русского, есть старенький Пежо. Приходите на это место завтра в восемь».
И вот я в обществе стариков-эмигрантов брожу по чистенькому и, несмотря на луковку церквушки, совсем не русскому кладбищу. Боже мой, кого здесь только нет! Строем похоронена белая гвардия — отдельно лежат корниловцы, марковцы, дроздовцы. Впрочем, Деникина здесь нет — он похоронен в Ницце. А вот Кшесинская; неподалеку — Львов, Гучков и вообще все Временное правительство. Туда, дальше — Бережковский, Гиппиус и трогательно простая могила Буниных. На другом конце кладбища похоронена Вика Оболенская. А рядом надгробие с лаконичной надписью: «Зиновий Пешков — легионер». Здесь похоронен Зяма Свердлов — родной брат первого президента Советской России, человек фантастической судьбы. Его, совсем молоденького, перед первой мировой войной усыновил Горький (иначе еврею нельзя било бы жить в Москве). В качестве секретаря Алексея Максимовича он уехал на Капри, где их застала война. Неожиданно в Зяме прорезался ярый оборонец, он на этой почве поссорился с приемным отцом и, самоутверждаясь, поступил в знаменитый французский иностранный легион. Участвовал в боях, был тяжело ранен. Пролив кровь за Францию, он получил французское гражданство. Войну окончил майором, потерял руку. После первой мировой войны — головокружительная карьера во французской армии. Дослужился до генеральского чина, был начальником отдела французского генерального штаба, лучший друг Де Голля, бывшего чином ниже его, один из организаторов Сопротивления. Благополучно скончался в начале шестидесятых. Я стоял у надгробной плиты старого легионера и думал о судьбе двух братьев. Кому же в жизни повезло больше? Третьего, самого младшего братца, довольно бездарного, хотя и красноречивого лектора-международника, я знаю лично. Он и сейчас живехонек. Но этот третий не в счет.
Итак, я ходил по Парижу. «Ходил и ходил, не щадя каблука»… Кстати, пару слов о прекрасном стихотворении Маяковского, откуда взяты эти строки. Это — «Сезанн и Верлен». Там вначале написано: «… Мне скучно здесь, в отеле «Истрия» на коротышке рю Кампань Премьер, мне жмет — парижская жизнь — не про нас, в бульвары тоску рассыпай! Налево от нас — бульвар Монпарнас, направо — бульвар Распай». Каждый раз, когда я бываю в Париже, я иду на эту, действительно короткую улочку, соединяющую два знаменитых бульвара и захожу в жалкий (всего одна звездочка!) отель «Истрия». Странно, почему этот нищий, даже непристойно нищий отель так любил Владимир Владимирович…
А в музеи, даже в самые знаменитые, я не любил ходить. Тогда в Париже я под музеи выделил две субботы и два воскресенья, когда посещения бесплатны. Самое сильное впечатление было все-таки от Венеры Милосской, перед которой я простаивал часами.
Само собой разумеется, что ни о каких специфических парижских развлечениях я не мог даже думать. И все же судьба рассудила по-своему даже в моей, казалось бы ясной своей простотой ситуации. Как-то вечером я «прочесывал» район Бульвар Клиши — подножие Монмартрского холма — знаменитый своими дешевыми злачными местами. Последние, конечно, по причине полного безденежья меня совершенно не интересовали — я больше наблюдал тамошнюю специфическую публику. Острый приступ голода напомнил, что время торопиться к моей старушке, чей лоток находится на противоположном, левом берегу Сены, т. е. довольно далеко. И тут меня всего захватила одна простая мысль: «Какого черта мне, такому голодному, сейчас переть на тот берег Сены? Ведь в Париже на каждом шагу можно перекусить. Не сошелся ведь свет клином на той симпатичной старушке?» Эту мысль, как показали дальнейшие события, мне несомненно нашептывал сам дьявол. Я стал оглядывать окрестные лотки, благо они были здесь на каждом шагу. Тут я не имел права ошибиться! Я резонно решил остановить свой выбор на лотке, вокруг которого толпилось максимальное количество небогатых туземцев. Такой лоток находился буквально рядом. Вокруг него стояла компактная группа алжирцев и негров и каких-то неопределенной национальности брюнетов. Меня поразила быстрота, четкость работы продавца горячих котлеток, заложенных в булочку (порция те же два с полтиной). Он действовал как автомат. Завороженный и голодный, я пробился к лотку и дал продавцу бумажку в 5 франков. Молниеносно я получил свой сэндвич, а продавец тут же стал обслуживать какого-то черного. До меня не сразу дошло, что меня, нищего, эта скотина нагло обсчитала! Ком подошел к горлу, котлетка потеряла свой первозданный восхитительный вкус. Некоторое время я стоял, смотря очень печальными еврейскими глазами на наглеца. Никакой реакции! Слава богу, я не стал выяснять с ним отношения, как это должен был сделать нормальный советский человек. Хватило ума понять, что в лучшем случае меня бы избили. Дело, конечно, дошло бы до посольства, и меня, голубчика, немедленно отправили бы домой в Москву.
В мерзком состоянии духа я отошел от опасного лотка. И поделом тебе, скотина! Не изменяй привычкам, уважай традиции. А как хорошо было у старушки! А вообще — противно! Ведь отказываешь себе буквально во всем. И между прочим, очень вероятно, что в Париже я больше никогда не буду, а если и буду, то, конечно, не один.
Тут мой взгляд скользнул по огненной рекламе «Перманент стриптиз» — такие заведения здесь буквально на каждом шагу, и я на них никакого внимания никогда не обращал. На этот раз я подошел к двери ближе и прочел: «2,5 франка». Всего лишь! Как раз та нищенская сумма, которую только что украл у меня торговец сэндвичами! Не раздумывая, я вошел в темный «предбанник» и подошел к кассе. Осторожно справившись у почтенного вида дамы-кассирши заведения о цене, я купил билет (сдачу дала аккуратно) и вошел в полутемный зал, где как раз начиналось действо. Все места у прохода были заняты, пахло какой-то дрянью (чеснок?). Я спустился по довольно крутой лестнице амфитеатра прямо к сцене и в первом ряду сел на свободное кресло, очень близко от разоблачавшейся на сцене пышной блондинки. Мне бросились в глаза крупные капли пота, покрывавшие ее полную, розовую спину. Звучала музыка, какая-то нервная и «рваная». Эти капли пота на спине намертво убивали тот эффект, на который это зрелище было рассчитано. Единственное, что оставалось — это впечатление тяжелой работы в душном, вонючем помещении. Каково-то ей, бедняжке, вкалывать так шесть часов подряд!
Ко мне подошел одетый в ливрею мальчик и, насколько я его понял, спросил: «А что мсье будет пить?» Мсье ответил в том смысле, что пить он ничего не собирается. Тут до меня дошла простая механика, приводящая в действие это заведение: 2,5 франка — это цена входного билета, а дальше тут надо пить спиртное с огромной наценкой. Между тем, потная блондинка приступила к кульминационной части своих разоблачений. И тут я увидел напротив себя склонившегося дико волосатого здоровенного громилу, который очень серьезно спросил у меня: «А все-таки что мсье будет пить?» Дело оборачивалось скверно. Я пролепетал: «Пиво!» «Пива нет», — прозвучал так хорошо знакомый москвичам ответ. «Тогда я ничего не буду пить — здоровье не позволяет!» «В таком случае пусть мсье соблаговолит покинуть помещение!» Я поднял глаза на сцену — и как раз вовремя! После этого я с достоинством, хотя и не мешкая, оставил помещение.
Когда я вышел на сияющий огнями бульвар, горячая волна радости заливала меня. Еще бы! Негодяй-лотошник обокрал меня на 2,5 франка, а я только что гениально и просто обставил владельца этого бардака минимум на десятку! Долго еще у меня сохранялось легкое, хорошее настроение, и шел я, почти не касаясь тротуара. Все оставшиеся дни я покупал свою порцию сосисок у моей милой старушки. А в Москве меня ожидали грозовые события конца августа 1968 года.
Илья Чавчавадзе и «мальчик»
Культ приказал долго жить. Дело было летом 1956 года — хорошее было время! Еще продолжались раскаты грома, грянувшего в феврале, когда Никита ошеломил весь мир своим секретным докладом о последствиях этого самого «культа», с предельной убедительностью доказав, что на протяжении без малого тридцати лет во главе нашего великого социалистического государства стоял преступник и палач. Тем самым был выпущен из бутылки чудовищной разрушительной силы джинн и надо было загонять его обратно. Кажется, окончательно это не удалось сделать и до сих пор.
А тогда подавляющая часть народа находилась в возбужденно-ликующем состоянии, особенно эти вечно чем-то недовольные интеллигенты. Ждали чего-то волнующе хорошего. Началась эпоха «позднего реабилитанса». Языки развязались, болтали много и пряно.
На фоне всеобщей радости чуть ли не национальный траур переживали если не все, то большинство грузин. На первый взгляд это казалось удивительным. Ведь при многолетней тирании Сталина жестоко пострадали грузины. С исключительным рвением истреблялись старые грузинские большевики, не говоря уже о весьма многочисленных и активных в первые годы советской власти меньшевиках. Люто расправлялся Коба и с грузинской интеллигенцией. Для Великого сына грузинского народа масштабы его маленькой прекрасной родины были явно недостаточны. Он никогда не был грузинским националистом — был великорусским, как это «часто наблюдается среди инородцев» (слова Ленина применительно к Сталину).
И все же масса грузинского народа боготворила Вождя. Конечно, на то были и материальные причины — стараниями сталинских холуев /отнюдь не Сталина!/ грузины оказались в привилегированном положении.[26] Неудивительно поэтому, что знаменитый доклад Хрущева вызвал в Грузии чуть ли не волну народного возмущения. Они были, так сказать, оскорблены в своих лучших чувствах. Особенно неистовствовали юнцы — дело доходило до открытых демонстраций, которые, конечно, без излишней нежности разгонялись. Мне потом показывали вмятины от пуль — итог одной такой демонстрации в марте того самого 1956 года, в годовщину смерти Великого Вождя.
Но буря улеглась, и «робкие грузины» больше не шебуршили — по крайней мере, явно. И как раз в это время, точнее в конце лета 1956 года, в Тбилиси состоялся очередной пленум Комиссии по исследованию Солнца. По нынешним временам — мероприятие не Бог весть какой важности, но тогда этот пленум обставили с необыкновенной пышностью. Грузинские хозяева были исключительно предупредительны и даже услужливы. Я впервые испытал на себе знаменитое грузинское гостеприимство. Научные и квазинаучные заседания по существу являлись паузами между банкетами. А какие неслыханной вкусноты яства мы пробовали! А какие вина! Никогда не забуду изумительно белого манави. Банкетная стихия достигла апогея на Абастуманской обсерватории, куда комиссия прибыла в полном составе. Здесь, равно как и в Тбилиси, всем парадом командовал грузинский астроном номер 1 — Евгений Кириллович Харадзе, нынешний президент грузинской академии наук. Более обаятельного и вместе с тем сдержанно строгого хозяина трудно было даже вообразить. Вообще Евгений Кириллович — умнейший и тончайший человек.
Кроме пищи телесной гостеприимные хозяева потчевали нас и духовными деликатесами. Нам показали все культурные достопримечательности Тбилиси и его окрестностей. Были и более далекие экскурсии. Одна из них мне навсегда врезалась в память. Это была экскурсия в Кахетию, в именье великого грузинского просветителя Ильи Чавчавадзе. О нем, о его жизни и значении для становления современной грузинской культуры, нам рассказывали на каждом шагу. Тем интереснее было осмотреть мемориальный музей, находящийся сейчас в его бывшем имении.
Помимо Евгения Кирилловича и членов местного оргкомитета, нас сопровождал экскурсовод — молодой, невысокий парень, почему-то без традиционных усиков. Имение выглядело довольно скромно и ничего особенного там не было. Я вообще не люблю музеи, предпочитая им реальную жизнь, которой в избытке были наполнены тбилисские улицы. Поэтому я не стал слушать объяснений нашего экскурсовода и, оторвавшись от группы, ушел один в соседние комнаты. В одной из них я остановился, пораженный. Занимая всю большую стену там висела огромная, аляповато написанная маслом картина. На ней были изображены всего лишь две фигуры. В нижнем левом углу был выписан со всеми аксессуарами большой письменный стол. За столом сидел уже знакомый мне по другим многочисленным музейным портретам толстый и бородатый Илья Чавчавадзе. Вернее сказать, он не сидел, а как бы привстал со своего редакторского кресла, ибо помещение, в котором находился большой стол, изображало редакционный кабинет руководимой Чавчавадзе весьма прогрессивной газеты. Полный восторженного подобострастья взор приподнявшегося редактора был устремлен на юношу, который в необычайно гордой и заносчивой позе стоял перед столом. Этим юношей был Coco Джугашвили.
«Любопытно, как это произведение искусства будет комментировать экскурсовод», — злорадно подумал я. Ведь не обратить внимание на грандиозных размеров полотно было просто невозможно, а комментировать уж и подавно нельзя — имя Сталина тогда произносить на людях было недопустимо. Я остался в этой комнате и стал ждать, как развернутся события.
Появилась наша группа. И совершенно для меня неожиданно экскурсовод остановился перед картиной и дал знак моим коллегам — экскурсантам, чтобы они остановились тоже. После этого он медленно и как-то проникновенно сказал: «Илья Чавчавадзе в своей газете никогда не печатал стихи молодых поэтов. Он всегда говорил — пусть молодой человек возмужает, узнает жизнь — тогда посмотрим! Но когда этот мальчик пришел к нему — он его напечатал!» Экскурсовод и группа ушли в соседнюю комнату, а я остался посрамленным.
Обратным путем я ехал в директорской легковой машине рядом с Евгением Кирилловичем. «А о чем писал стихи Сталин?» — спросил я у него. Подумав, Харадзе тихо и медленно ответил: «О солнце, о камнях, о море». Больше я ему вопросов не задавал.
Много лет спустя я узнал, что в одном из неопубликованных писем Чавчавадзе содержится несколько другая версия встречи, эффектно изображенной местным мастером кисти. Великому грузинскому просветителю стихи юноши не понравились по причине их полной бездарности, о чем он прямо сказал в лицо будущего Лучшего Друга всех Поэтов. «Но что же мне делать? Чем заняться?» — растерянно спросил Coco. «Займитесь чем-нибудь другим — ну, например, политикой.» Можно только догадываться, что было бы, если бы юноша не послушался столь неосмотрительно данного ему совета…
Тост
Летом 1960 года во Львове состоялся выездной пленум Комиссии по звездной астрономии Академии наук СССР. Я никогда до этого во Львове не был, что и было причиной моего участия в работе этого пленума. Более веских оснований у меня не имелось. Во Львове тогда работал мой старый товарищ Самуил Аронович Каплан, так нелепо погибший под колесами экспресса декабрьской ночью 1977 г. на станции Бологое. Первые два дня, когда пленум еще не начался, Муля Каплан показывал мне город, который он, будучи ленинградцем, считал как бы своим и очень им гордился. Львов действительно хорош, особенно летом. Старинные, богато украшенные лепниной дома времен еще до сих пор весьма почитаемого в Галиция Франтишека (императора Франца-Иосифа) придают ему специфический, среднеевропейский колорит. Украшают город построенные с пышной роскошью массивные костелы. И все это утопает в тяжелой, сочной зелени каштанов и лип.