Тост
Летом 1960 года во Львове состоялся выездной пленум Комиссии по звездной астрономии Академии наук СССР. Я никогда до этого во Львове не был, что и было причиной моего участия в работе этого пленума. Более веских оснований у меня не имелось. Во Львове тогда работал мой старый товарищ Самуил Аронович Каплан, так нелепо погибший под колесами экспресса декабрьской ночью 1977 г. на станции Бологое. Первые два дня, когда пленум еще не начался, Муля Каплан показывал мне город, который он, будучи ленинградцем, считал как бы своим и очень им гордился. Львов действительно хорош, особенно летом. Старинные, богато украшенные лепниной дома времен еще до сих пор весьма почитаемого в Галиция Франтишека (императора Франца-Иосифа) придают ему специфический, среднеевропейский колорит. Украшают город построенные с пышной роскошью массивные костелы. И все это утопает в тяжелой, сочной зелени каштанов и лип.
Однако главной достопримечательностью Львова является старое польское кладбище. Затененное пышной зеленью деревьев, оно действительно великолепно. Боже мой, сколько здесь мраморных усыпальниц польских магнатов! Нет среди них похожих — каждый фамильный склеп заносчиво, прямо-таки вызывающе оригинален. А какие аллегорические скульптуры, какие роскошнейшие распятья, крылатые мраморные ангелы, бесчисленные «Матки Боски». Хорошо ухоженное кладбище как бы окутано атмосферой благородной скорби. Да, львовяне очень любят свое кладбище и единодушно, с какой-то наивной трогательностью считают его вторым в Европе. Все, конечно, понимают, что первое европейское кладбище находится в Вене. Там похоронены Моцарт, Бетховен и другие великаны немецкой музыки. Что касается второго кладбища, то — увы — здесь ясности пока нет. Дело в том, что многие города претендуют на эту высокую честь. Я, например, совершенно точно знаю, что рижане уверены, что второе в Европе кладбище, конечно, находится в их прекрасном городе.[27]
Итак, первые два дня и значительную часть следующих я изучал город и людей, причем моим гидом был бедный Муля. Хорошо помню, что в один из вечеров на его казенную холостяцкую квартиру, где мы обсуждали разного рода мировые проблемы (покойный был склонен к такого рода философии), пришел комендант обсерватории, местный человек по фамилии Кабко — коренной львовянин. За бутылкой венгерского он разговорился и поведал нам историю, которую я никак не могу забыть.
История эта на первый взгляд кажется простой и незамысловатой. До войны Кабко работал лифтером в местном отеле. Когда 17 сентября 1939 года произошло историческое воссоединение двух (правда, неравновеликих) частей Украины, большая часть жителей ликовала, в то время как другая часть замерла в настороженном молчании. Что-то принесет с собой новая власть? На следующий день после исторического события в отеле, как и в других более или менее значительных учреждениях, появился советский комиссар. Старые служащие отеля затаились: что же будет дальше? А дальше комиссар стал вызывать в свой кабинет всех служащих по одному и о чем-то беседовал с ними. О чем — никто толком не знал, так как прошедшие собеседование подавленно молчали. Напряжение в отеле достигло кульминации. Наконец, к концу этой «операции» к комиссару был вызван и Кабко, занимавший в служебной иерархии отеля одно из последних мест. «Вы кем работаете?» — грозно спросил комиссар. «Лифтером», — скромно ответил мой новый львовский знакомый. «Ну, так смотрите — чтобы лифт работал!» — и комиссар недвусмысленно дал понять, что аудиенция окончена.
Кабко вышел из кабинета в совершенно подавленном состоянии. Что он хотел вообще сказать — этот важный киевский начальник? Как это прикажете понимать? Разве может быть так, чтобы лифт не работал? Тут что-то не то. Или он, темный человек, сути разговора не понял? Увы, очень скоро, став полноправным советским человеком, Кабко усвоил, что лифт далеко не всегда теперь должен работать. Во всяком случае, за этим нужно постоянно следить желательно опираясь на указания вышестоящих инстанций.
Мне кажется, что эта простенькая история полна глубокого смысла. Я, например, уже давно дошел до научного открытия величайшей важности. Увы, я не могу его опубликовать — по этой причине мое тщеславие остро воспалено. Суть дела упирается в вековечную тайну движения. Великий Аристотель, как известно, считал что движение (конечно, равномерное и прямолинейное) может происходить только потому, что на движущееся тело непрерывно действует некоторая сила. Перестанет сила действовать — и рано или поздно тело остановится! Великий Галилей, а после него — не менее великий Ньютон пришли к радикальному выводу, что равномерное и прямолинейное движение любого тела для своего поддержания не требует никакой силы! Это знаменитый закон инерции, который без должного понимания зубрят многие миллионы школяров на всех континентах. Так вот, суть моего открытия состоит в том, что наша великая страна живет по законам механики Аристотеля, законы же Ньютона действительны только на разлагающемся Западе. В самом деле, хорошим примером формального действия механики Аристотеля является движение какого-нибудь тела в вязкой среде. Чтобы тело (дело) двигалось, его непрерывно надо толкать — вот суть механики Аристотеля! Случай с лифтом, так удививший еще неопытного Кабко, есть всего только малюсенькая частность в действии всеобъемлющего закона, установленного великим греком.
Но я, как и полагается всякому неудачному изобретателю, увлекся этим к делу не относящимся, хотя и строго научным лирическим отступлением. А между тем пленум уже шел полным ходом. Всем заправлял директор Львовской обсерватории, в прошлом — видный пулковчанин Морис Семенович Эйгенсон. О нем я уже имел сомнительное удовольствие писать в новелле «А все-таки она вертится!» Астрономы старшего поколения его презирали и фактически бойкотировали. После войны он уже не мог долго оставаться В Ленинграде и переехал во Львов. Смотреть было противно, как он вылизывал столичное астроначальство, как извивался, как лебезил. Ему еще надо было нажить политический капиталец у своего нынешнего, львовского, начальства («С самим Амбарцумяном запросто общается!..»). Короче говоря, Эйгенсон старался, что называется, лез из кожи.
Он, например, устроил нам запомнившуюся всем участникам пленума экскурсию по Галиции. Никогда не забуду Троицын день («Велике зелене свято»), которым мы тогда любовались в одном гуцульском селе. На обширном зеленом майдане, вокруг изумительной красоты деревянной маленькой церковки стояла многотысячная толпа гуцулов, одетых в праздничные национальные костюмы. Поражали чинность и полный порядок толпы крестьян, пришедших на любимый праздник. Ни одного пьяного! А как они торжественно, абсолютно без толкотни, по какому-то им одним известному порядку входили и выходили из церковки, одновременно вмещавшей не более 30–40 человек! Как это было непохоже на дико пьяные русские церковные праздники, которые мне приходилось наблюдать!
А еще была ночевка на хуторе у одного гуцула, на редкость красивого, довольно молодого человека, который на удивление хорошо говорил по-русски — величайшая редкость в этих местах. Из разговора выяснилось, что хозяин провел 10 лет на колымской каторге. Взяли его еще в 1946 году молоденьким хлопчиком — связным одного из отрядов Степана Бандеры. Мы спали на сеновале и, откровенно говоря, наслушавшись о зверствах и необыкновенном коварстве бандеровцев, чувствовали себя не совсем уютно. Но все обошлось благополучно — видать, Колыма окончательно перековала бывшего бандеровца. Заехали мы и в знаменитое огромное село Жабье — столицу бандеровского движения, «побратиме» пресловутого Гуляй-Поля — «Махнограда» гражданской войны.
И как всегда это бывает на подобного рода выездных, показушных мероприятиях, венчал наш пленум банкет. К нему готовились с особенной тщательностью. Для Эйгенсона это была единственная в своем роде возможность продемонстрировать значимость своей персоны как перед чиновными гостями, так, что особенно важно, перед местным начальством, от которого Эйгенсон, как и любой в его положении, был в полной зависимости. Вполне естественно, что на этом банкете роль свадебного генерала играл Амбарцумян. Бог ты мой, какую атмосферу отвратительного холуйства создал вокруг академика юркий Эйгенсон! Какие только словеса не говорились, какие фимиамы не курились! Все время, без передышки, Эйгенсон буквально умолял Амбарцумяна, выклянчивая у него произнести тост. А тот молчал — этакий маленький носатый восточный божок, отлично понимающий цену своего слова.
Наконец он, вняв мольбам хозяина банкета, поднялся из-за стола и очень серьезно, не торопясь, произнес тост, который я никогда не забуду. Привожу его буквально: «По моим обязанностям президента Армянской Академии наук мне часто (последнее слово он произносит с очень характерным, трудно передаваемым акцентом. — И. Ш.) приходится принимать глав иностранных научных делегаций. Как-то раз ко мне в кабинет врывается с горящими глазами глава гостившей у нас делегации итальянских вулканологов. «Вы счастливые люди, — закричал он, — вы живете на вулкане!» Я сказал ему, что это относительное счастье — жить на вулкане. В другой раз у нас гостила делегация западногерманских зоологов. Десять дней они путешествовали по нашей республике, на одиннадцатый ко мне в кабинет врывается глава этой делегации, очень возбужденный, и нервно говорит мне: «Во всей Европе обитает 163 вида змей и разных гадов. Вы счастливые люди: у вас, в такой маленькой республике, насчитывается 216 видов змей и гадов!» Я ему сказал, что это очень относительное счастье — жить среди такого большого количества змей и гадов. Так вот, я могу вам сказать, — тут Амбарцумян обернулся к Эйгенсону, — вы счастливые люди: вы живете на втором в Европе кладбище!»
Я никогда не забуду выражения лица Эйгенсона. Он совершенно не понял, какой знак имеет тост высокого гостя, тем более, что Амбарцумян был убийственно серьезен. На всякий случай одна половина лица Бориса Семеновича (кажется, левая) расползлась в подобострастной улыбке, в то время как другая выражала горестное недоумение.
Через 21 год после львовского пленума в Ленинграде с большой торжественностью отмечалось столетие обсерватории ЛГУ. Особенно почетным гостем на этом юбилее был Амбарцумян — основоположник известной ленинградской школы теоретической астрофизики. И опять вокруг Амбарцумяна «топором повисла» гнусная атмосфера холуйства и подхалимажа, которую я так остро почувствовал два десятилетия назад во Львове. И опять был банкет в роскошном зале нового помещения ЛГУ около деревни Мартышкино, что вблизи Петергофа (пардон, Петродворца). Выпито было немало, тосты шли один за другим. Я не предполагал произнести тост, тем более, что отношения со школой Амбарцумяна у меня всегда были сложные. Но меня все стали просить толкнуть речь — точно так же, как 21 год тому назад просили Амбарцумяна… Внимая гласу народа, я поднялся и при гробовой тишине (а было народу человек 300 и все уже довольно веселые) после краткого предисловия слово в слово повторил львовский тост Амбарцумяна. Я только очень старался не копировать акцент Виктора Амазасповича, увы, это мне не всегда удавалось. Эйгенсона уже не было в живых, а сам Амбарцумян сидел во главе банкета. Похоже, что он был доволен моей хулиганской выходкой, только поправил число видов змей и гадов, обитающих на его родине. Моя неожиданная импровизация имела полный успех, хотя публика недоумевала, что я хотел этим сказать? Я тоже разделял это недоумение. Выступил я просто потому, что весь этот спектакль действовал мне на нервы. Что делать — с годами у меня портится характер.
На далекой звезде Beнeрe…
Позвонила Женя Манучарова: «Мне срочно нужно Вас видеть. Не могли бы Вы меня принять?» Манучарова — жена известного журналиста Болховитинова — работала в отделе науки «Известий». Только что по радио передали о запуске первой советской ракеты на Венеру — дело было в январе 1961 г. Совершенно очевидно, что Манучаровой немедленно нужен был материал о Венере, — ведь «Известия» выходят вечером, а «Правда» — утром, и органу Верховного Совета СССР представлялась довольно редкая возможность опередить центральный орган… «Известия» тогда занимали в нашей прессе несколько обособленное положение: ведь главредом там был «Зять Никиты — Аджубей» (цитирую популярную тогда эпиграмму — начинались звонкие шестидесятые годы — расцвет советского вольномыслия).
Когда я усадил гостью за мои рабочий стол, она только сказала: «Умоляю Вас, не откажите — Вы же сами понимаете, как это важно!» Не так-то просто найти в Москве человека, способного «с ходу», меньше чем за час накатать статью в официальную газету. Осознав свое монопольное положение, я сказал Манучаровой: «Согласен, но при одном условии: ни одного слова из моей статьи Вы не выбросите. Я достаточно знаком с журналистской братией и понимаю, что в Вашем положении Вы можете наобещать все, что угодно. Но только прошу запомнить, что «Венера» — не последнее наше достижение в Космосе. Если Вы свое обещание не выполните — больше сюда не приходите. Кроме того я постараюсь так сделать, что ни один мой коллега в будущем не даст Вам даже самого маленького материала». «Ваши условия ужасны, но мне ничего не остается, как принять их», — без особой тревоги ответствовала журналистка.
И совершенно напрасно! Я стал быстро писать, и через 15 минут, не отрывая пера, закончил первую страницу, передал ее Жене и с любопытством стал смотреть, какая у нее будет реакция. А написал я буквально следующее: «Много лет тому назад замечательный русский поэт Николай Гумилев писал: «На далекой звезде Венере солнце пламенней и золотистей; на Венере, ах, на Венере у деревьев синие листья…» Дальше я уже писал на привычной основе аналогичных трескучих статей такого рода. Правда, в начале пришлось перебросить мостик от Гумилева к современной космической эре. В качестве такого моста я использовал Гавриила Андриановича Тихова с его дурацкой «астроботаникой». Что, мол, согласно идеям выдающегося отечественного планетоведа, листья на Венере должны быть отнюдь не синие, а скорее, красные — все это, конечно, в ироническом стиле. После этого написание дежурной статьи никаких трудов уже не представляло.
Прочтя первые строчки, Манучарова схватилась за сердце.
— Что Вы со мной делаете! — простонала она.
— Надеюсь, Вы не забыли условия договора? — жестко сказал я.
Отдышавшись, она сказала:
— Как хотите, но единственное, что я Вам действительно реально могу обещать — это донести статью до главного, ведь иначе ее забодают на самом низком уровне!
— Это меня не касается — наш договор остается в силе!
Еще с довоенных времен я полюбил замечательного поэта, так страшно погибшего в застенках Петроградского Большого Дома, главу российского акмеизма Николая Степановича Гумилева. Как только мне позвонила Манучарова, я сразу же сообразил, что совершенно неожиданно открылась уникальная возможность через посредство Космоса почтить память поэта, да еще в юбилейном для него году, в котором исполняется 75 лет со дня рождения и 40 лет трагической гибели. Все эти десятилетия вокруг имени поэта царило гробовое молчание. Ни одной его книги, ни одной монографии о творчестве, даже ни одной статьи напечатано не было! Конечно, Гумилев в этом отношении не был одинок. По-видимому, Россия слишком богата замечательными поэтами… Все же случай Гумилева — из ряда вон выходящий.
«Известия» тогда я не выписывал. Вечером я звонил нескольким знакомым, пока не нашел того, кто эту газету выписывает.
— Посмотри, пожалуйста, нет ли там моей статьи?
— Да, вот она, и какая большая — на четвертой полосе!
— Прочти, пожалуйста, начало.
Он прочел. Все было в полном ажуре. Более того, над статьей «сверх программы» — огромными буквами шапка: «На далекой планете Венере…» Они только гумилевское слово «звезда» заменили на «планету». Ведь для чего-то существует в такой солидной газете отдел проверки: посмотрели в справочнике — нехорошо, Венера не звезда, а планета! Поэт ошибался — решили глухие к поэзии люди. Ну и черт с ними — это, в сущности, пустяки. Главное — впервые за десятилетия полного молчания имя поэта, и при том — в самом благоприятном контексте, опубликовано в официальном органе! Забавно, что я потом получил несколько негодующих писем чистоплюев — любителей акмеизма с выражением возмущения по поводу замены звезды на планету. Воистину, нет меры глупости людской!..
А через несколько дней разразился грандиозный скандал. Известнейший американский журналист, аккредитованный в Москве, пресловутый Гарри Шапиро (частенько, подобно слепню, досаждавший Никите) опубликовал в «Нью-Йорк Таймс» статью под хлестким заголовком: «Аджубей реабилитирует Гумилева». В Москве поднялась буча. Аджубей (как мне потом рассказывали очевидцы) рвал и метал, Манучарову спасло высокое положение ее супруга. Все же каких-то «стрелочников» они там нашли. А меня в течение многих месяцев журналисты всех рангов обходили за километр. Забавно, например, вспомнить, как мы в феврале 1961 г. успешно отнаблюдали с борта самолета-лаборатории полное солнечное затмение. Стая журналистов набросилась на моих помощников, окружив их плотной толпой, в то время как я одиноко стоял тут же и не понимал, что, собственно, происходит?
Я был чрезвычайно горд своим поступком и, распираемый высокими чувствами, послал Анне Андреевне Ахматовой вырезку из «Известий», сопроводив ее небольшим почтительным письмом. Специально для этого я узнал адрес ее московских друзей, у которых она всегда останавливалась, когда бывала в столице (Ардовы). Долго ждал ответа — ведь должна же была обрадоваться старуха такому из ряда вон выходящему событию! Прошли недели, месяцы. Я точно установил, что Ахматова была в Москве. Увы, ответа я так никогда от нее не дождался, хотя с достоверностью узнал, что письмо мое она получила. Кстати, как мне передавали знающие люди, она читала мою книгу «Вселенная, жизнь, разум», и почему-то сделала вывод что «…этот Шкловский, кажется, верит в бога!»
Причину молчания Анны Андреевны я узнал только через много лет. Оказывается, цикл стихов «К синей звезде» Гумилев посвятил другой женщине! Это просто поразительно — до конца своих дней она оставалась женщиной и никогда не была старухой.
С тех пор прошло двадцать пять лет. Ни одна, даже самая тоненькая книжка стихотворений Гумилева пока еще в нашей стране не напечатана. Между прочим, как я случайно узнал, Аджубей в 1964 г. очень старался, чтобы книга стихов погибшего поэта вышла — видать, история с Венерой пошла ему впрок, тем более, что отгремел ХХП съезд партии. Увы, даже запоздалое заступничество зятя не помогло, ибо в том же году тесть прекратил свое политическое существование.