Принцип относительности
Каждый раз, когда я из дома еду в издательство «Наука», точнее, в астрономическую редакцию этого издательства к милейшему Илье Евгеньевичу Рахлину и водитель троллейбуса № 33 объявляет (не всегда, правда): «Улица академика Петровского» — остановка, на которой я должен выходить, неизменно мне делается грустно. Я очень многим обязан человеку, чьим именем назван бывший Выставочный переулок. Иван Георгиевич Петровский восстановил меня на работе в Московском университете, когда я в 1952 году вместе с несколькими моими несчастными коллегами — «инвалидами пятого пункта» — был выгнан из Астрономического института им. Штернберга. Двумя годами позже он своей властью прямо из ректорского фонда дал мне неслыханно роскошную трехкомнатную квартиру в 14-этажном доме МГУ, что на Ломоносовском проспекте. До этого я с семьей 19 лет ютился в одной комнате останкинского барака. Он зачислил моего сына на физический факультет МГУ, что было совсем не просто. А сколько раз он спасал меня от произвола злобного бюрократа Дямки (Дмитрия Яковлевича Мартынова), директора Астрономического института! Мне удалось создать весьма жизнеспособный отдел и укомплектовать его талантливой молодежью исключительно благодаря самоотверженной помощи Ивана Георгиевича, постоянно преодолевавшего тупое сопротивление косного Дямки. Моим бездомным молодым сотрудникам он предоставлял жилье. И потом, когда началась «космическая эра», сколько раз он помогал нам! У него было абсолютное чутье (как у музыкантов бывает абсолютный слух) на настоящую науку, даже если она находилась в эмбриональном состоянии.
22 года Иван Георгиевич руководил самым крупным университетом страны. У него ничего не было более близкого, чем Университет, бывший ему родным домом и семьей. Ради Университета он забросил даже свою любимую математику. Вместе с тем Иван Георгиевич — человек высочайшей порядочности и чести, никогда не был полным хозяином в своем доме. Могущественные «удельные князья» на факультетах гнули свою линию, и очень часто Иван Георгиевич ничего тут не мог поделать. Я уж не говорю о тотальной «генеральной линии», изменить направление которой было просто невозможно. Он всегда любил повторять: «Поймите, моя власть далеко не безгранична!» На ветер обещаний бесчисленным «ходокам» он никогда не давал. Но если говорил: «Попробую что-нибудь для Вас сделать», можно было не сомневаться, что все, что в человеческих силах, будет сделано.
Дико и странно, но некоторые из моих друзей и знакомых, людей в высокой степени интеллигентных, по меньшей мере скептически относились к благородной деятельности Ивана Георгиевича. Никогда не забуду, например, разговор с умным и радикально мыслящим человеком, талантливым физиком Габриэлем Семеновичем Гореликом, жизнь которого так трагически оборвалась на рельсах станции Долгопрудная. В ответ на мои восторженные дифирамбы в адрес Ивана Георгиевича, он резко заметил: «Ваш Петровский — это прекраснодушный администратор публичного дома, который искренне верит, что вверенное его попечению учреждение — не бардак, а невинный аттракцион с переодеваниями». Я решительно протестовал против этого кощунственного сравнения, но убедить Габриэля Семеновича не мог. Такова уж максималистская натура отечественных радикалов! Габриэль Семенович был далеко не одинок. Я до сих пор не могу простить Андрею Дмитриевичу Сахарову, что он во время своего последнего визита к Ивану Георгиевичу (в связи с незаконным отчислением его падчерицы, студентки 6 курса, из университета) так резко выговаривал бедному ректору, в этой ситуации абсолютно ничего не способному сделать для студентки. Через несколько часов после этой «беседы», получив добавочную порцию унизительных оскорблений уже с противоположного фланга отечественных идеологов, Иван Георгиевич скоропостижно скончался в помещении Министерства высшего образования. Удивительно, что Андрей Дмитриевич даже через несколько месяцев после этого случая не чувствовал своей вины перед Иваном Георгиевичем, о чем он мне сам говорил, когда разные обстоятельства свели нас в больнице Академии наук.[3]
Судьба ректора Московского университета академика Ивана Георгиевича Петровского была глубоко трагична. Это ведь древний сюжет — хороший человек на трудном месте в тяжелые времена! Надо понять, как ему было тяжело. Я был свидетелем многих десятков добрых дел, сделанных этим замечательным человеком. Отсюда, будучи достаточно хорошо знакомым со статистикой, я с полной ответственностью могу утверждать, что количество добрых дел, сделанных им за все время пребывания на посту ректора, должно быть порядка 104! Много ли найдется у нас людей с таким жизненным итогом? Некий поэт по фамилии Куняев написал такие «туманные» строчки: «Добро должно быть с кулаками…». Это ложь! Добро должно быть прежде всего конкретно. Нет ничего хуже «безваттной», абстрактной доброты. Эту простую истину следовало бы усвоить нашим «радикалам». И было бы справедливо, если бы на надгробье Ивана Георгиевича, что на Новодевичьем, была высечена простая надпись: «Здесь покоится человек, совершивший 10 000 добрых поступков».
Ему было очень трудно жить и совершать эти добрые поступки в Московском университете. В этой связи я никогда не забуду полный драматизма разговор, который у меня был с ним в его ректорском кабинете на Ленинских горах. Этот небольшой кабинет украшала (да и сейчас украшает, радуя глаз преемника Ивана Георгиевича) великолепная картина Нестерова «Павлов в Колтушах», где великий физиолог изображен в момент разминки за своим письменным столом, на котором он вытянул руки. В этот раз у меня к Ивану Георгиевичу (к которому я делал визиты очень редко!) было хотя и важное для моего отдела, но простое для него дело, которое он быстро уладил в самом благоприятном для меня смысле. Аудиенция длилась не больше трех минут (помню, он куда-то по моему делу звонил по телефону), и я, после того, как все было решено, собрался было уходить, но Иван Георгиевич попросил меня задержаться и стал оживленно расспрашивать о новостях астрономии и обо всяких житейских мелочах. Я понял, что причина такого его поведения была более существенна, чем неизменно доброжелательное отношение к моей персоне: в очереди на прием к ректору сидела (там очередь сидячая) группа мало симпатичных личностей, пришедших, очевидно, на прием по какому-то неприятному для Ивана Георгиевича делу. Последний отнюдь не торопился их принять и легким разговором со мной просто устроил себе небольшой тайм-аут.
Наша беседа носила непринужденный характер. Поэтому или по какой-либо другой причине нелегкая дернула меня сделать Ивану Георгиевичу такое заявление: «Я часто бываю в вестибюле главного здания университета и любуюсь галереей портретов великих деятелей науки, украшающей этот вестибюль. Кого там только нет! Я, например, кое-кого просто не знаю — скажем, каких-то весьма почтенного вида двух китайских старцев, по-видимому, весьма известных специалистам. Тем более я был удивлен, не найдя в этой галерее одного довольно крупного ученого». «Этого не может быть! — решительно сказал ректор. — Во время строительства университета работала специальная авторитетнейшая комиссия по отбору ученых, чьи портреты должны были украсить галерею. И потом — учтите это, Иосиф Самуилович, — в самом выборе всегда присутствует немалая доля субъективизма. Одному эксперту, например, великим ученым представляется X, а вот другому — Y. Но, конечно, крупнейших ученых такой субъективизм не касается. Боюсь, что обнаруженную Вами лакуну в галерее не следует заполнить Вашим кандидатом. Кстати, как его фамилия?» «Эйнштейн. Альберт Эйнштейн». Воцарилось, как пишут в таких случаях, неловкое молчание. И тогда я разыграл с любимым ректором трехходовую комбинацию.
Сперва я бросил ему «веревку спасения», спокойно сказав: «По-видимому, Ваша комиссия руководствовалась вполне солидным принципом — отбирать для портретов только покойных ученых. Эйнштейн умер в 1955 году, а главное здание университета было закончено двумя годами раньше, в 1953 году». «Вот именно, как же я это сразу не сообразил — ведь Эйнштейн был тогда еще жив!» Затем я сделал второй ход: «Конечно, перестраивать уже существующую галерею невозможно — это было бы опасным прецедентом. Но ведь можно же установить бюст Эйнштейна на физическом факультете. Право же, Эйнштейну это не прибавит славы, к которой он был так равнодушен. А вот для факультета это было бы небесполезно». «Ах, Иосиф Самуилович, — заметно поскучнев ответил Иван Георгиевич, — Вы даже не представляете, какие деньги заламывают художники и скульпторы за выполнение таких заказов! Это тогда, на рубеже 1950 года, на нас сыпался золотой дождь. Даже представить себе сейчас трудно, сколько мы выплатили мастерам кисти и резца за оформление университета, в частности, этой самой галереи. Увы, теперь другие времена! Нет денег, чтобы заказать то, что Вы просите». И тогда я сделал третий, как мне казалось, «матовый» ход. «Я знаю, ведь у меня брат — скульптор, что у Коненкова в мастерской хранится бюст Эйнштейна, вылепленный им с натуры еще во время его жизни в Америке. Я думаю, что если ректор Московского университета попросит престарелого скульптора подарить этот бюст, Коненков, человек высокой порядочности, с радостью согласится».
Петровский поднялся со своего кресла, явно давая тем самым понять, что аудиенция окончена. Было ясно, что он скорее предпочитает принять сидящую в предбаннике малоприятную группу склочников, чем продолжать разговор со мной. Молча проводил он меня до двери своего кабинета и только тогда, в характерной своей манере, пожимая мне на прощанье руку, хмуро сказал: «Ничего не выйдет. Слишком много на физфаке сволочей…»[4]
Сойдя на троллейбусной остановке «Улица академика Петровского», я подымаюсь на второй этаж бедного старого дома (Ленинский проспект 15), где ютится в жалкой комнатушке астрономическая редакция издательства «Наука». На лестничной клетке старые часы вот уже 30 лет показывают четверть пятого. Всю эту короткую дорогу я продолжаю думать о судьбе замечательного человека — моего ректора. Книгу «Звезды, их рождение, жизнь и смерть», которая вышла в этом издательстве, я посвятил светлой памяти Ивана Георгиевича Петровского. Что я могу еще для него сделать?
К вопросу о Федоре Кузьмиче
«У меня к Вам очень большая просьба, — сказала мне заведующая терапевтическим отделением больницы Академии наук Людмила Романовна, закончив беглый осмотр моей персоны. — Больница переполнена. Не разрешили бы Вы временно поместить в Вашу палату одного симпатичного доктора наук?» Дело было в начале февраля 1968 года. Я болел своим первым инфарктом миокарда и находился на излечении в нашей славной «академичке». По положению, как член-корр, я занимал там отдельную палату полулюкс (в люксах положено болеть и умирать «полным генералам», то бишь академикам — иерархия в этом лечебном заведении соблюдается неукоснительно).
Кризис, когда я вполне реально мог умереть, уже миновал. Я три недели пролежал на спине, чего никому не желаю (говорят, сейчас от этой методы отказываются — и правильно делают). С постели меня еще не подымали, но, слава богу, мое тело могло принимать любое положение на койке. Много читал. Принимал многочисленных гостей — родных и сослуживцев. Меня все так нежно любили, баловали — короче говоря, мне было хорошо. Мелкие больничные происшествия меня забавляли. Почему-то запомнился смешной эпизод. В одно из воскресений обход больных делала до этого незнакомая мне дежурная врачиха. Я запомнил, что она была вызывающе шикарно одета для этой юдоли слез, что, впрочем, не удивительно. «Наверное, дочка или невестка какого-то академического бонзы», — подумал я. Таких блатных врачей, особенно врачих, в этом заведении немало. Я чувствовал себя довольно прилично, поэтому частоту пульса измерял себе сам. «73», — сказал я этой милой даме. «Такого не может быть, — назидательно заметила та, — пульс всегда величина четная». Потрясенный таким необыкновенным открытием, я даже не сразу расхохотался. Оказывается, к такому выводу дурища пришла, измеряя количество ударов за половину или четверть минуты…
Просьба Людмилы Романовны не привела меня в восторг — я привык к свободной жизни в отдельной палате; но, с другой стороны, нельзя быть эгоистичной свиньей, и я согласился.
Таким образом в моей палате появился новый жилец, оказавшийся чрезвычайно интересным человеком. Это был известнейший скульптор-антрополог Михаил Михайлович Герасимов. В отличие от меня он был ходячий и притом, несмотря на солидный возраст, необыкновенно активный и бодрый. Часами рассказывал он мне про свое удивительное ремесло, пограничное между наукой и искусством и совершенно немыслимое без интуиции с изрядной долей шарлатанства. Страдал он довольно распространенным комплексом «меня не оценили». Действительно, мой родной брат, скульптор по профессии, решительно утверждал, что Герасимов никакой не скульптор, в лучшем случае — «лепщик» (термин, считающийся у скульпторов обидным). Мнения антропологов о работе Герасимова я не знаю — просто у меня нет знакомых антропологов. Однако я почти уверен, что это мнение будет близко к мнению скульпторов. Уж так сложилась судьба у Михаила Михайловича, так же, впрочем, как у многих других талантливых людей, деятельность которых в той или иной степени необычна. Работать «на стыке» — далеко не всегда счастливый удел, хотя бывают и крупные удачи.
Общаясь почти две недели с Михаилом Михайловичем, я уверовал в его метод. В частности, только такими я представляю себе исторических личностей, воскресших из праха благодаря уникальному таланту и прозорливой интуиции этого замечательного человека. Так, например, меня абсолютно убеждает реставрированное Герасимовым лицо старого казаха с огромными скулами — великого князя Ярослава Мудрого. Много позже, читая удивительную книгу Олжаса Сулейменова «Аз и Я», где доказывается кипчакское, т. е. тюркское, влияние на национальный русский эпос «Слово о полку Игореве», я неизменно видел лицо Ярослава Мудрого. Ведь мать и бабушка князя Игоря были половчанки…
Удивляла меня и работа Михаила Михайловича по линии уголовного розыска, когда ему удавалось по черепу, пролежавшему зиму под снегом, восстановить облик жертвы преступления и тем самым способствовать торжеству правосудия. И уж совсем трудно было оторваться от пугающе достоверных физиономий неандертальцев и прочих наших пещерных предков.
Все же в конце этих двух недель я порядком устал от своего необычного однопалаточника — слишком много было разговоров, а я еще был слаб. И как-то раз, решив взять инициативу в свои руки, я сказал ему: «Есть одна проблема, Михаил Михайлович, которую можете решить только Вы. Все-таки вопрос о реальности старца Федора Кузьмича, о котором так превосходно рассказал нам Толстой, совершенно неясен. Обстоятельства смерти императора Александра покрыты тайной. С чего это вдруг здоровый, молодой (47 лет!) мужчина, так странно державший себя в последние годы своего царствования, совершенно неожиданно умирает в забытом богом Таганроге? Тут может быть и не все ладно. И кому, как не Вам, Михаил Михайлович, вскрыть гробницу императора, которая в соборе Петропавловской крепости, восстановить по черепу лицо покойного и сверить его с богатейшей иконографией Александра? Вопрос будет раз и навсегда снят!»
Герасимов как-то необыкновенно ядовито рассмеялся. «Ишь какой умник! Я всю жизнь об этом мечтал. Три раза обращался в Правительство, прося разрешения вскрыть гробницу Александра. Последний раз я это сделал 2 года тому назад. И каждый раз мне отказывают. Причин не говорят. Словно какая-то стена!» Сообщение Михаила Михайловича меня взволновало. В моем изощренном в выдумывании всякого рода гипотез о природе космических объектов мозгу одна удивительная догадка о причине отрицательного ответа директивных органов на просьбу знаменитого ученого сменяла другую. «Уж не подтверждением ли правдивости легенды о старце Федоре Кузьмиче является столь странная позиция властей? Ведь не постеснялись же вскрыть гробницу Тамерлана задень до начала Отечественной войны, существенно осложнив мобилизацию в Средней Азии. Может быть они усмотрели в поведении императора намек на то, что непристойно цепляться всеми силами за мирскую власть?»
Через полтора месяца я выписался из больницы. Началась новая жизнь, появились новые заботы. И я постепенно стал забывать и Герасимова, и проблему Федора Кузьмича. Скоро я узнал, что Герасимов умер — а какой был бодрый, весь переполненный планами!
Прошло еще 10 лет. Как обычно, рубеж февраля-марта я проводил в Малеевке, в доме творчества писателей. Дни проходили однообразно и очень хорошо: завтрак, лыжи, обед, сон, кино — чаще всего скверное. Вечером прогуливался по Большому кругу с компанией знакомых, полузнакомых и незнакомых людей. В числе прочих я изредка совершал такой круг с неизвестным мне до этого человеком — кряжистым стариком Степаном Владимировичем. У него были необыкновенно густые сизые брови, из-под которых сверкали голубизной совершенно детские глаза. Он был старый моряк, участник гражданской войны, потом красный профессор; еще недавно читал в каком-то вузе курс политэкономии. На удивление хорошо знал русскую литературу. И вообще старик был занятный.
Как-то морозным вечером мы совершали с ним обычный круг, и вдруг Степан Владимирович спрашивает меня: «А что бы Вы, Иосиф Самойлович сказали, если бы я сообщил Вам, что вот так же ясно, как вижу Вас (в этот момент мы проходили под фонарем), я видел в полном параде графа Орлова Чесменского?» Я стал лениво соображать: граф Алексей Орлов, брат фаворита Екатерины Второй, умершей в 1796 году. Он, по-видимому, был моложе императрицы, но вряд ли он умер позже 1810 года…» «Я сказал бы Вам, что Вы обознались», — вежливо ответил я.
Засмеявшись, Степан Владимирович поведал мне удивительную историю. Как хорошо известно, во времена голода 1921 года был издан знаменитый ленинский декрет об изъятии церковных драгоценностей. Значительно менее известно, что в этом декрете был секретный пункт, предписывавший вскрывать могилы царской знати и вельмож на предмет изъятия из захоронений ценностей в фонд помощи голодающим. Мой собеседник — тогда молодой балтийский моряк — был в одной из таких «гробокопательных» команд, вскрывавшей на Псковщине, в родовом поместье графов Орловых их фамильный склеп. И вот, когда вскрыли гробницу, перед изумленной, занятой этим кощунственным делом командой предстал совершенно нетронутый тлением, облаченный в парадные одежды граф. Особенных сокровищ там не нашли, а графа выбросили в канаву. «К вечеру он стал быстро чернеть», — вспоминал Степан Владимирович.