Засмеявшись, Степан Владимирович поведал мне удивительную историю. Как хорошо известно, во времена голода 1921 года был издан знаменитый ленинский декрет об изъятии церковных драгоценностей. Значительно менее известно, что в этом декрете был секретный пункт, предписывавший вскрывать могилы царской знати и вельмож на предмет изъятия из захоронений ценностей в фонд помощи голодающим. Мой собеседник — тогда молодой балтийский моряк — был в одной из таких «гробокопательных» команд, вскрывавшей на Псковщине, в родовом поместье графов Орловых их фамильный склеп. И вот, когда вскрыли гробницу, перед изумленной, занятой этим кощунственным делом командой предстал совершенно нетронутый тлением, облаченный в парадные одежды граф. Особенных сокровищ там не нашли, а графа выбросили в канаву. «К вечеру он стал быстро чернеть», — вспоминал Степан Владимирович.
Но я его уже больше не слушал. «Так вот оно в чем дело! — думал я. — Так вот почему Михаилу Михайловичу не разрешили вскрывать царскую гробницу в соборе Петропавловской крепости! Там просто сейчас ничего нет — совсем, как в склепе графа Орлова!» И я по ассоциации вспомнил парижское аббатство Сен Дени, где похоронены все короли Франции от Каролингов до Бурбонов. И на всех надгробиях у мраморных королев и королей были отбиты носы. Это следы «работы» санкюлотов, ворвавшихся в аббатство в августе 1792 года.
Долго я тогда ходил среди покалеченных мраморных властелинов Франции. Когда я из мрака аббатства вышел на освещенную ярким солнцем площадь, первое, что я увидел, была дощечка с названием улицы, вливавшейся в площадь. На дощечке была надпись: «Rue Vladimir Illitch». Сен Дени — эта старая парижская окраина — издавна образует часть так называемого «Красного пояса Парижа».
Укрепи и наставь…
Мне было совсем худо. Похоже на то, что я умирал. 5-го ноября мой сын Женя привез меня в хорошо знакомую академическую больницу, что на улице Ляпунова, с обширнейшим инфарктом миокарда. Это был второй инфаркт, и он вполне мог оказаться последним. Одетый в осеннее пальто, я лежал в холодном помещении приемного покоя больницы на каком-то устройстве, смахивающем на катафалк. Дежурная сестра не торопилась меня госпитализировать — она была занята оформлением какого-то немолодого пациента, у которого вся физиономия была покрыта синяками и ссадинами. В ожидании своей очереди я попросил у стоящего рядом очень мрачного Жени газету, которую он, как я помнил, вынул из почтового ящика, прежде чем сесть со мной в машину скорой помощи. Почему-то я был очень спокоен. В газете сразу же бросилось в глаза траурное объявление: Союз писателей и прочие учреждения и организации с глубоким прискорбием извещали о кончине Всеволода Кочетова. Совершенно неожиданно я стал громко хохотать. Все присутствующие с испугом уставились на меня, а я продолжал смеяться. Мысль о том, что я могу умереть практически одновременно с этим типом, показалась мне почему-то невыразимо смешной. Как я уже говорил, в последующие часы моя жизнь висела на волоске, а та положительная эмоция, которую я получил от траурного объявления, по-видимому, склонила чашу весов в сторону моего выживания… Этот пример показывает, как сложна и вместе с тем ничтожна цепь событий, обеспечивающая существование нашего «я».
Еще три недели я чувствовал себя очень скверно. Особенностью инфаркта является утрата ощущения надежности систем, функционирование которых есть синоним жизни. Очень ясно сознаешь, что в любую секунду, «без предупреждения», машина может остановиться. Сознание того, что эта машина — ты сам, придает этому ощущению непередаваемую окраску.
Лежа в своей отдельной палате, я стал постепенно устанавливать контакты с внешним миром через посредство моего маленького приемника «Сони». Я по нескольку часов в день слушал разного рода вражьи голоса. Эти голоса очень много внимания уделяли тогда личности Андрея Дмитриевича Сахарова и его супруги, давно известной мне под именем «Люся», хотя по паспорту ее имя было Елена. Ее все время тягал на допрос прокурор тов. Маляров. Каждый день академическая чета сообщала иностранным журналистам все перипетии своих сложных отношений с властью, так что я был в курсе дела.
Как-то, прослушав очередную порцию подобного рода новостей, я забылся в полудремоте. Когда я очнулся по причине какого-то шума, я понял, что я уже не на этом свете. Судите сами, что же я мог подумать другое: в пустой палате рядом с моей койкой стояли собственной персоной академик Сахаров и его супруга! Когда до меня наконец дошло, что это не наваждение, я, естественно, обрадовался, увидев давно мне знакомую чету. Тут же выяснилась и причина их появления в академической больнице. Это была неплохая идея — спастись от тов. Малярова в означенной больнице. И вот вчера, в пятницу вечером, они, как снег на голову, свалились на дежурного в приемном покое. Этого дежурного можно было, конечно, пожалеть. Ему надо было решать непростую задачу. В конце концов, после консультации с больничным начальством было принято соломоново решение: академика — в отдельную палату-люкс (никуда не денешься — закон есть закон!), а его жену определить в общую палату! Возмущенные этим произволом, супруги пришли ко мне (они каким-то образом знали, что я в больнице) как к «старожилу этих мест» дабы посоветоваться, как с этим безобразием бороться. «Только не надо устраивать пресс-конференцию, — сказал я. — В выходные дни тут никакого начальства нет. Потерпите еще два дня — и в понедельник вас воссоединят». Так оно и вышло.
Начался новый, очень яркий этап моей больничной жизни. В спешке бегства от тов. Малярова супруги, подобно древним иудеям, бежавшим из плена египетского, забыли одну важную вещь. Если упомянутые евреи забыли дрожжи, то академическая чета забыла транзисторный приемник. По этой причине каждый вечер после ужина Андрей Дмитриевич либо один, либо вместе с женой приходил ко мне в палату слушать всякого рода голоса. Трогательно было смотреть на них, когда они, сидя у моей постели и слушая радио, все время держали друг друга за руку. Даже молодожены так не сидят… Забавно, конечно, было слушать с ними вместе по «Би-Би-Си», что, мол, академика Сахарова насильно доставили в больницу и московская прогрессивная общественность этим обстоятельством серьезно обеспокоена…
Моя больничная жизнь по причине регулярных визитов Андрея и Люси значительно осложнилась. Сразу вдруг резко увеличилось количество посещений палаты разного рода гостями. Многих из них я до этого не видел долгие годы. Визиты были преимущественно вечерние — каким-то образом они пронюхали время посещения моей палаты знаменитой супружеской парой. Частенько, когда мы вечерами слушали радио, неожиданно приоткрывалась дверь и оттуда высовывалась какая-нибудь совершенно незнакомая и весьма несимпатичная физиономия. Гости рассказывали мне, что в ожидании прихода ко мне Сахаровых по всему коридору сидели ходячие больные — основной контингент академической больницы. Задолго до того, как академик и его супруга проследуют по коридору моего отделения ко мне в палату, этот контингент занимал места получше (приходили со своими стульями) и терпеливо ждал «явления», благо времени у них было достаточно. В результате такого насыщенного яркими впечатлениями образа жизни во время вечерних обходов мое кровяное давление подскакивало на 20 пунктов.
Несмотря на все эти сложности, ежевечерние беседы с одним из самых замечательных людей нашего времени доставляли мне огромное наслаждение. Они дали мне очень много и позволили лучше понять моего удивительного собеседника. Мы много говорили о науке, об этике ученого, о «климате» научных исследований. Запомнил его замечательную сентенцию: «Вы, астрономы, счастливые люди: у вас еще сохранилась поэзия фактов!» Как это верно сказано! И как глубоко надо понимать дух в сущности далекой от его собственных интересов области знания, чтобы дать такую оценку ситуации! И невольно вспоминается нелепое и вздорное определение астрономии как «патологической науки», принадлежащее высоко одаренному, но очень узкому, обделенному настоящим воображением Ландау.
Я был поражен щепетильной объективностью и беспредельной доброжелательностью Андрея Дмитриевича в его высказываниях о своих коллегах — крупных физиках. Иногда меня это даже раздражало, как, например, в случае с Н. Н. Боголюбовым, которого он ставил в один ряд с Ландау, невзирая, в частности, на мерзкие стороны характера непомерно властолюбивого нынешнего директора Дубны. Доброта, доброжелательность и строгая объективность Сахарова особенно ярко выступали во время этих бесед.
Мы разговаривали, конечно, не только о науке. Как-то я спросил у Андрея:
— Веришь ли ты, что можешь чего-нибудь добиться своей общественной деятельностью в этой стране?
Мы разговаривали, конечно, не только о науке. Как-то я спросил у Андрея:
— Веришь ли ты, что можешь чего-нибудь добиться своей общественной деятельностью в этой стране?
Не раздумывая, он ответил:
— Нет.
— Так почему же ты так ведешь себя?
— Иначе не могу! — отрезал он.
Вообще сочетание несгибаемой твердости и какой-то детской непосредственности, доброты и даже наивности — отличительные черты его характера. Как-то я спросил у него, читал ли он когда-нибудь программу российской партии конституционных демократов (к которым давно уже прилипла унизительная кличка «кадеты»). Он ответил, что не читал.
— По-моему, эта программа очень похожа на твою, а кое в чем даже ее перекрывает. Однако в условиях русской действительности ничего у этих кадетов не вышло. Вместо многочисленных обещанных ими свобод Ленин пообещал мужику землицы — результаты известны.
— Теперь другие времена, — кратко ответил Андрей.
Изредка он делился со мной воспоминаниями об ушедших людях и о свершенных делах. Из всех его рассказов наиболее сильное впечатление на меня произвела одна известная некоторым физикам старшего поколения история, которую до этого я слышал из вторых рук. Это случилось летом 1953 года. На далеком от Москвы полигоне было взорвано первое термоядерное устройство — за несколько месяцев до аналогичного американского «эксперимента». Можно себе представить восторг, гордость и энтузиазм участников грандиозного свершения. По старой традиции срочно был организован роскошный банкет на уровне ученых и военных, обеспечивавших организацию работ. Государственная комиссия еще официально не приняла будущую водородную бомбу.
За большим банкетным столом всеобщее внимание привлекали два героя торжества: Митрофан Иванович Неделин — генерал, главный начальник на объекте, признанный тамада, и молодой физик, внесший решающий вклад в осуществление эксперимента, Андрей Дмитриевич Сахаров. Он тогда еще не был даже доктором наук (по причине недосуга), но к концу того далекого от нас 1953 года будет академиком. В тот летний вечер Андрей был на положении именинника.
Банкет начался, и тамада предоставил первое слово имениннику. Тот поднялся и сказал: «Я поднимаю свой бокал за то, чтобы это грозное явление природы, которое мы наблюдали несколько дней тому назад, никогда не было применено во вред человечеству!» Его тут же перебил тамада (имеет право!) и в балаганно-ернической манере стал рассказывать сидящим за столом старую русскую солдатскую байку о том, как некий священник (проще говоря, поп), отходя ко сну, стоит перед находящейся в опочивальне иконой божьей матери, между тем как уже легшая в постель попадья в нетерпеливом ожидании блаженного мгновения томится под одеялом. «Пресвятая богородица, царица небесная, — молится поп, — укрепи и наставь…» Его молитву нетерпеливо перебивает попадья: «Батюшка, проси только, чтоб укрепила, а уж наставлю я сама!..»
«Какой же умный человек этот Митрофан Иванович! Простой, грубый солдат, а как четко он объяснил мне взаимоотношения науки и государства! По молодости и глупости я даже не сразу его понял…» Эти слова Андрей Дмитриевич говорил мне почти ровно 20 лет спустя после описываемых событий в больнице Академии наук. А Главный маршал артиллерии и Главнокомандующий ракетными войсками стратегического назначения Митрофан Иванович Неделин в 1960 году трагически погиб при испытании новой ракетной системы.
Уже почти выздоровев, «под занавес» я заболел в больнице сывороточным гепатитом. Меня срочно эвакуировали в бокс инфекционного отделения Боткинской больницы. Сахаров долго и безуспешно искал меня — ему так и не сказали, куда я девался.
Антиматерия
Зазвонил телефон. Незнакомый женский голос сказал: «С Вами будет говорить Мстислав Всеволодович». Дело было в 1962 году — кажется, в декабре — помню, дни были короткие. Никогда до этого президент Академии и Главный теоретик космонавтики не баловал меня своим вниманием — отношения были сугубо «односторонние». Что-то, значит, случилось экстраординарное.
«Так вот, Иосиф Самуилович, — раздался тихий, брюзгливый, хорошо мне знакомый голос, — чем говорить в кулуарах всякие гадости о Борисе Павловиче, поехали бы к нему в Ленинград и изучили бы его работы на месте, т. е. на Физтехе. Вы поедете «Стрелой» сегодня. С Борисом Павловичем я уже договорился. Вас встретят. И, пожалуйста, разговаривайте там вежливо — представьте себе, что Вы беседуете со своим иностранным коллегой. Ясно?» Я только ошалело задал Келдышу идиотский вопрос: «А кто же будет платить за командировку?» Я тогда не работал в системе Академии наук. «Что?» — с омерзением, смешанным с удивлением произнес Президент. «Простите, глупость сказал. Сегодня же еду». Раздались короткие телефонные гудки.
Это он неплохо поддел меня с иностранным коллегой — что называется, ударил меня «между рогашвили», как выражался когда-то студент-фронтовик Сима Миттельман. Звонку Президента предшествовало поразившее меня событие. Я получил через первый отдел предписание явиться в определенный час в президиум Академии наук в кабинет Президента, дабы присутствовать на некоем совещании, о характере которого не было сказано ни единого слова. Значит, особо секретное дело должно обсуждаться. Я тогда с большим азартом занимался космическими делами и частенько заседал в Межведомственном совете, где председателем был Мстислав Всеволодович. Заседания проходили у него в кабинете на Миусах. «Но почему на этот раз заседание будет в президиуме?» — недоумевал я.
Весьма заинтригованный, я прибыл туда минут за 10 до начала. Первое, что меня поразило — это совершенно незнакомые мне люди, которых я до этого никогда не видел. Попадались, конечно, и знакомые лица — помню, в углу сидел Амбарцумян, за время заседания не проронивший ни слова. Кажется, был еще и Капица. Из незнакомых персон меня поразил грузный, пожилой человек с абсолютно голым черепом, необыкновенно похожий на Фантомаса, — будущий президент Академии Александров. Однако центральное место в этом небольшом, сугубо «элитарном» сборище занимал энергичный, тоже совершенно лысый мужчина средних лет, отдававший своим помощникам какие-то приказания. Сразу было видно, что этот незнакомый мне человек привык к власти. Кроме того бросалось в глаза, что он был на самой короткой ноге с высшим начальством. На стенах кабинета Келдыша сотрудники незнакомца развешивали большие листы ватмана, на которых тушью были изображены какие-то непонятные мне графики.
Президент открыл собрание, и я сразу же почувствовал себя не в своей тарелке, ибо только я один абсолютно не понимал происходящего — остальные были в курсе дела. Слово было предоставлено Борису Павловичу — так звали важного незнакомца. Впрочем, незнакомцем он был только для меня, чужака и явно случайного человека в этой комнате. Все его знали настолько хорошо, что ни разу его фамилия не произносилась.
Борис Павлович тот час же приступил к делу, суть которого я понял далеко не сразу. Он напомнил присутствующим, что два года тому назад было принято правительственное Постановление, обеспечивающее проведение ленинградским Физтехом особо секретных работ важнейшего государственного значения. За это время была проделана большая работа и получены весьма обнадеживающие результаты. Поэтому он просит высокое собрание одобрить проделанную работу, продлить срок Постановления и, соответственно, выделить для этих работ еще несколько миллионов рублей. Когда докладчик очень кратко излагал полученные результаты, он довольно туманно пояснял висевшие на стенах графики. Это дало мне возможность постепенно понять смысл проводимых на Физтехе работ. Когда этот смысл, наконец, дошел до меня, я едва не упал со стула. Первое желание было дико расхохотаться. С немалым трудом подавив смех, я стал накаляться. Оглянувшись кругом, я увидел очень важные лица пожилых, обремененных высокими чинами людей. Единственный, не считая меня, астроном Амбарцумян сидел и, подобно китайскому болванчику, ритмично качал головой. На миг мне показалось, что это какой-то дурной сон или я сошел с ума.
И действительно, было от чего астроному сойти с ума. Борис Павлович, как нечто само собой разумеющееся, утверждал, что астрономы уже давно и окончательно запутались в вопросе о происхождении комет и метеоров. Они (астрономы), будучи невежественными в современной ядерной физике, не понимают, что на самом деле кометы и продукты их распада (т. е. метеорные потоки) состоят из антивещества. Попадая в земную атмосферу, крупицы антивещества там аннигилируют и тем самым порождают гамма-кванты. Вот эти атмосферные вспышки гамма-излучения, якобы совпадающие с попаданием в атмосферу отдельных метеоров, и наблюдали (совершенно секретно!) во исполнение правительственного Постановления сотрудники Физтеха! Что и говорить, работа была поставлена с огромным размахом. Пришлось заводить свою радарную службу наблюдения метеоров, организовывать полеты специально оснащенных самолетов-лабораторий и многое, многое другое. Одновременно по этой тематике работало до сотни человек. Корни моего возмущения можно понять, если я скажу, что на всю метеорную астрономию в нашей стране тратилось в несколько сот раз меньше материальных средств, чем на эту более чем странную затею! И потом — какой тон позволил себе этот чиновник, дремучий невежда, по отношению к астрономам! Хорош гусь и этот Амбарцумян — уж он=то знает, что на Физтехе занимаются бредом, а молчит! Не хочет, видать, портить отношения с важными персонами и молчит! Господи, куда же я попал?