Через три года после этого разговора, спасаясь от юбилейных торжеств, я поехал в Минск, где Яков Борисович Зельдович (сам уроженец Минска) устраивал какую-то релятивистско-астрофизическую петрушку. Я никогда не был в этом городе, который для меня навсегда ассоциируется с убийством Михоэлса в 1948 г. В первый же день я созвонился с Татьяной Владимировной и был очень рад провести вечер у этой обаятельной женщины. Вспоминая Крым, я спросил у нее:
— Где сейчас находится Марина?
— Она живет рядом.
— Завтра мой день рождения, — сказал я. — Можно будет мне прийти к Вам с Яковом Борисовичем?
— Я буду рада, — сказала Татьяна Владимировна, которую тогда еще, в Крыму, я познакомил с отдыхающим по соседству трижды героем.
— Если Вам не трудно, пригласите Марину. Она, конечно, наслышана о Якове Борисовиче — не может быть, чтобы Лев Андреевич ничего ей о нем не говорил.
— Можете не сомневаться — Марина придет!
Утром я подошел к киоску, где продавали газеты. Мне сразу же бросилась в глаза новая почтовая марка, на которой был изображен Лев Андреевич. Это было очень кстати. Купив марку и договорившись с Яковом Борисовичем, я стал ожидать вечера. В назначенный час мы — знатные гости — пошли к Татьяне Владимировне отметить день моего рождения. Народу было очень мало — дамы, соседи хозяйки.
Марина пришла с небольшим, вполне приличным, опозданием. Боже мой, как же я был потрясен, увидев ее! Это была толстенькая, провинциальная мещаночка, безвкусно и грубо напарфюмеренная, одетая с какой-то эклектической роскошью. На уже немолодом лице обращали на себя внимание маленькие, какие-то пронзительные глазки. Так вот она — последняя любовь нашего академика-секретаря! А впрочем, любовь зла. И вообще, как тут не вспомнить превосходную английскую пословицу: «Если ты живешь в стеклянном доме, не швыряйся камнями!» Я и сам прожил долгие годы в стеклянном доме, да еще на пороховом фундаменте…
Сели за стол, и начался мини-банкет со свадебным генералом, функцию которого сразу же взял на себя Яков Борисович. И тогда я, по предварительной договоренности с хозяйкой дома, пустил по рукам марку. Задуман был недобрый этюдик в духе шекспировской «Мышеловки». Марина сидела слева от меня, я же передал марку какой-то женщине справа, так что объект моего эксперимента получил марку последней. Для нее все это было абсолютно неожиданным. Три пары глаз впились в нее, но лицо Марины было совершенно невозмутимым. Она только очень долго, слишком долго держала марку в руках — никак не могла с ней расстаться. Через 10 минут после этого она ушла. Конечно, это была жестокая шутка. Полагаю, однако, что жалеть эту минскую дамочку не надо.
Вскоре после описанных выше событий я, придя обедать в академическую столовую, оказался за одним столиком с Артемием Исааковичем Алиханяном — весьма солидным физиком, широко известным под кличкой «Артюша». Это был уже довольно пожилой, больной человек (через 2 года он умрет). В ожидании супа я завел вполне светский разговор со своим визави, с которым я до этого встречался редко. Накануне я прочитал превосходные воспоминания Артемия Исааковича о друге его юности в сборнике, посвященном памяти Арцимовича. В этих воспоминаниях меня поразил один эпизод.
Дело было в Ленинграде в летние белые ночи 1937 года. Два молодых, подающих большие надежды физика — Артюша и Лева, начиная с сеанса 20–21 час, ежедневно, подряд смотрели кино, помногу раз одну и ту же картину. В те далекие времена как раз шел знаменитый боевик Ренэ Клера «Под крышами Парижа». Сеансы в Питере тогда кончались в 1–2 часа ночи. После этого молодые люди ходили по невским набережным, любуясь разведенными мостами. «От судьбы не уйдешь», — как-то раз заметил фаталистически настроенный Лева. «Но ее можно обмануть!» — оптимистически ответил хитрый армянин Артюша — и оказался прав… «Правда, не всегда картины были так же хороши, как «Под крышами Парижа», — меланхолически заключил эту часть своих воспоминаний Алиханян.[32]
Сидя за столиком, я спросил у Артемия Исааковича, как ему удалось это место протащить через Главлит? Неужели и там сидят совсем уж молодые люди, ничего не знающие и не помнящие? «О нет, — ответил Артюша, — я их просто перехитрил. У меня в рукописи было одно особенно смачное место. После долгого торга я это место убрал, а взамен потребовал оставить киноэпизод!» Мое любопытство было возбуждено до крайности. «Какое же место Вы убрали?» И тут Алиханян поведал мне совершенно удивительную историю.
Арцимович долго и тяжело болел сердцем. Его смерть, однако, была «тактически» внезапна — «стратегически» она давно уже ожидалась. Он умер скоропостижно после некоторого, довольно длительного периода сравнительно приличного самочувствия. Никакого завещания поначалу обнаружено не было — Лев Андреевич, по-видимому, гораздо чаще думал о Минске и о других земных делах, чем о бренности человеческого существования. Сразу же возникли невероятной трудности проблемы, связанные с дележом движимого и недвижимого имущества между наследниками. Претендентов, по-видимому, было немало. И чтобы разобраться в этом хаосе, убитая горем вдова попросила помощи у товарища юности покойного — Артюши. Тот с головой окунулся в это муторное дело со слабой надеждой на успех. И вдруг — о, счастье: Алиханян узнал, что у референтки Арцимовича Тамары Федоровны в делах отделения физики и астрономии находится подписанный документ, который вполне может быть истолкован как завещание!
Происхождение этого документа было таково. Как-то раз, когда по своему обыкновению Лев Андреевич поздно засиделся в отделении, у него случился сильный сердечный приступ. Шефа спасла Тамара Федоровна, отпоившая его нитроглицерином и еще чем-то. Когда приступ прошел, Лев Андреевич впервые ясно понял, что дела его плохи, и тут же, несмотря на стандартные оптимистические увещевания Тамары Федоровны, взял у нее бумагу и написал завещание. Секретарша положила его в сейф, и оба они об этом эпизоде забыли.
И вот важнейшая бумага у Артемия Исааковича. Но это еще не документ! Чтобы бумага стала документом, как выяснилось, необходима была виза Келдыша, а после нее — подпись председателя Моссовета тов. Промыслова. С этим делом Артюша и пошел на прием к Президенту Академии наук, который, зная о его хлопотах, весьма любезно, а главное, быстро его принял. Однако, когда Келдыш прочел начало подписанной Львом Андреевичем бумаги, его физиономия сразу же приобрела свое обычное брюзгливо-скучное выражение, и он категорически отказался поставить под этой бумагой свою визу. А бумага начиналась так: «Понимая, что сроки, отпущенные мне Природой и Творцом, подходят к концу…» По-видимому, Президент не счел себя уполномоченным визировать бумагу, направленную в столь высокую инстанцию.
После такой неудачи настойчивый Артюша направил свои стопы к Кириллину. Владимир Алексеевич без проволочки завизировал бумагу и только спросил у Алиханяна: «Ха-ха, значит, он верил в бога?» Артюша ответил, что к юридической части документа этот вопрос прямого отношения не имеет.
За десертом я повторил вопрос Владимира Алексеевича. «Он был верующим христианином», — ответил Алиханян. Кроме официальной гражданской панихиды, его потаенно отпевали по церковному обряду». Мы расстались с Артемием Исааковичем, и больше я его не видел. Вспоминая удивительно разнообразные грани личности Льва Андреевича Арцимовича, я неизменно восхищаюсь этим одаренным человеком. Я полагаю, что он прожил неплохую жизнь.
Хотя, как говорится, «по большому счету» никаким настоящим ученым он не был и ничего стоящего самостоятельно не создал. Тем более удивительно, что нынешние эпигоны считают его чуть ли не творцом идеи термоядерного синтеза. Это тем более отвратительно, что о подлинном творце этой замечательной идеи говорить сейчас не положено… Однако Лев Андреевич тут уже не при чем. Все-таки он был интереснейший человек и скучно с ним никому не было.
О людоедах
В январе 1967 г. я первый раз приехал в Соединенные Штаты. В Нью-Йорке собирался второй Техасский симпозиум по релятивистской астрофизике — пожалуй, наиболее бурно развивающейся области астрономии. За 4 года до этого были открыты квазары, и границы наблюдаемой Метагалактики невероятно расширились. Всего только немногим более года прошло после открытия фантастического реликтового радиоизлучения Вселенной, сразу же перенесшего нас в ту отдаленную эпоху, когда ни звезды, ни галактики в мире еще не возникли, а была только огненно-горячая водородно-гелиевая плазма. Тогда расширяющаяся Вселенная имела размеры в тысячу раз меньшие, чем сейчас. Кроме того она была в десятки тысяч раз моложе. Я очень гордился тем, что сразу же получивший повсеместное признание термин «реликтовое излучение» был придуман мною. Трудно передать ту атмосферу подъема и даже энтузиазма, в которой проходил Техасский симпозиум.
Погода в Нью-Йорке стояла для этого времени года небывало солнечная и теплая. Впечатление от гигантского города было совершенно неожиданное. Почему-то заранее у меня (как и у всех, никогда не видевших этого удивительного города) было подсознательное убеждение, что Нью-Йорк должен быть серого цвета. Полагаю, что это впечатление происходило от чтения американской и отечественной литературы («Город желтого дьявола»), «Каменные джунгли» и пр.). Па самом деле, первое сильнейшее впечатление от Нью-Йорка — это красочность и пестрота. Перефразируя Архангельского, пародировавшего Маяковского, я бы сказал, что это наша Алупка, «только в тысячу раз шире и выше».
Итак, Нью-Йорк — это тысячекратно увеличенная Алупка, или, может быть, десятикратно увеличенный Неаполь, которого я, правда, никогда не видел. Завершает сходство Нью-Йорка с южными городами и даже городками поразительная узость его улиц. Я сам, «собственноножно» измерил ширину Бродвея и знаменитой блистательной 5-й авеню; ширина проезжей части этой улицы 19 шагов, а у Бродвея (тоже мне — «широкий путь»!) — даже 17.
Как известно, Нью-Йорк — один из немногих городов Америки, где на улицах царствует пешеход. До чего же колоритна эта толпа. Удивительно интересны своим неожиданным разнообразием негритянские лица. В этой толпе я себя чувствовал себя, как дома — может быть потому, что в гигантском городе живет 3 миллиона моих соплеменников?
И уже совершенно ошеломляющее впечатление на меня произвели нью-йоркские небоскребы и, прежде всего, — сравнительно новые. Как они красивы и красочны! Временами было ощущение, что они выложены такими же плитками, как знаменитые мечети Самарканда! Все участники симпозиума жили и заседали в 40-этажном отеле «Нью-Йоркер», что на углу 8-й авеню и 32-й стрит. На той же стрит, в 4-х коротких «блоках» от нашего отеля взлетал в небо ледяной брус Эмпайр Стэйт Билдинга.
В первый же вечер после нашего приезда в огромном конференц-зале отеля состоялся, как это обычно бывает, прием, где в невероятной тесноте, держа в руках стаканы с виски, участники ученого сборища, диффундируя друг через друга, взаимно «обнюхивались». Нас собралось свыше тысячи человек — цвет мировой астрономической науки. «Хэллоу, профессор Шкловский, как идут дела? — передо мною стоял немолодой, плотный, с коротко подстриженными усами Гринстейн — директор крупнейшей и знаменитейшей в мире калифорнийской обсерватории Маунт Паломар. — Что бы Вы хотели посмотреть в этой стране, куда, как я знаю, Вы приехали впервые?» У меня, как и у других советских делегатов, разрешение на командировку имело длительность 1 месяц, хотя симпозиум (а вместе с ним и наши мизерные валютные ресурсы) кончался через 5 дней. Не растерявшись, я сказал Джесси, что хотел бы, если это, конечно, возможно, посетить его знаменитую обсерваторию, а также Национальную радиоастрономическую обсерваторию Грин Бэнк и Калифорнийский технологический институт в Беркли. Атмосфера приема была такая, что я даже не ужаснулся собственной дерзости. «О кей», — сказал Гринстейн и растворился в толпе. Каждые несколько секунд меня в этой «селедочной бочке» приветствовал кто-либо из американских коллег, чьи фамилии мне были хорошо известны. Просто голова кружилась от громких имен! Через каких-нибудь 15 минут из толпы вынырнул Гринстейн, на этот раз очень серьезный и деловитый. Он передал мне довольно большой конверт, попросив ознакомиться с его содержимым. В конверте была книжечка авиабилетов с уже указанными рейсами (Нью-Йорк — Лос-Анджелес, Лос-Анджелес — Сан-Франциско, Сан-Франциско — Вашингтон, Вашингтон — Нью-Йорк) и напечатанное на великолепной машинке расписание моего вояжа («тайм-тэйбл»), где четко указывались дата, рейс, кто провожает и кто встречает в каждом из пунктов моего маршрута. «Деньги на жизнь Вам будут выдаваться на местах. Может быть, Вы хотите еще куда-нибудь?» Совершенно обалдевший, я только бормотал слова благодарности. Мой благодетель опять растворился в толпе. Ко мне подошел наблюдавший эту сцену член нашей делегации Игорь Новиков: «И. С., а нельзя ли и мне?» Окончательно обнаглев, я нашел в толпе Гринстейна и стал просить его оказать такую же услугу моему «молодому коллеге». Не смущаясь присутствием Игоря, Джесси спросил: «А он настоящий ученый?» Я его в этом заверил, и очень скоро у Игоря был такой же, как у меня, конверт. Кроме нас с Игорем, американцы облагодетельствовали еще Гинзбурга, который действовал независимо. Остальные участники нашей делегации (например, Терлецкий), имеющие к релятивистской астрофизике, да и к астрономии весьма далекое отношение, несмотря на некоторые попытки, получили «от ворот поворот» и через несколько дней уехали обратно восвояси.
Между тем прием продолжался. Я изрядно устал от обилия впечатлений (как никак, это был только первый мой день на американской земле) и присел на какой-то диванчик. И тут ко мне в третий раз подошел Гринстейн в сопровождении грузного пожилого мужчины, протянувшего мне свою мясистую руку и отрекомендовавшегося: «Эдвард Теллер. Я знаю Ваше расписание — Вы будете в Сан-Франциско 6 февраля (т. е. через 17 дней — И. Ш.). Я жду Вас в этот день в своем доме в 18 часов тихоокеанского времени». Я что-то хрюкнул в ответ, и Теллер исчез. События развивались настолько быстро и бурно, что я даже не удивился столь необычному приглашению. Быстро промелькнули страшно напряженные 5 дней симпозиума. У меня остались от них какие-то отрывочные воспоминания. Хорошо помню странный разговор с Джорджем (то бишь Георгием Антоновичем) Гамовым, выдающимся физиком-невозвращенцем, впервые, еще в 1948 году, предсказавшем реликтовое излучение.[33] На этом симпозиуме он был именинником. Увы, он уже доживал свои последние месяцы, хотя годами был далеко не стар. Мне оказали честь, предложив быть «черменом» заседания, посвященного реликтовому излучению — это с моим-то знанием английского языка! Во время дискуссии Гамов с места что-то быстро стал мне говорить по-английски. «Георгий Антонович, говорите по-русски, веселее будет!» Под хохот всего собрания Гамов немедленно перешел на родной язык… И много было других эпизодов — забавных и не очень веселых.
А потом, Фигурально выражаясь, я был поставлен на рельсы непревзойденного американского делового гостеприимства, и покатился по великой заокеанской сверхдержаве. Меня захлестнуло невиданное доселе обилие впечатлений, встреч, дискуссий, экскурсий. Голливуд. Диснейлэнд. Ночная поездка по шестиполосной «Хай-Вэй» от Сан-Диего (вблизи которого находится Маунт Паломар) до Пасадены, где назад по соседним путям автострады убегала сплошная рубиновая полоса от задних фар потока машин. А водителем был Мартен Шмидт — человек, открывший квазары.
И вот я в Сан-Франциско, городе моей детской мечты, когда я зачитывался Джеком Лондоном, полное собрание сочинений которого шло как приложение к выписываемому мною чудесному журналу «Всемирный следопыт». Город-сказку показывал мне Вивер, за год до этого вместе с Нэн Дитер открывший космические квазары, «работающие» на когда-то рассчитанной и предсказанной мной радиолинии межзвездного гидроксила с длиной волны 18 см. Я упивался видом мостов через залив, особенно красавцем Голден Гейт Бридж, удивлялся смешному трамваю «Кейбл Кар», восхищался рыбным базаром. И тут Вивер озабоченно сказал: «Не забудьте, пожалуйста, в 18 часов Вы должны быть у профессора Теллера!» Бог ты мой, я об этом, конечно, намертво забыл — слишком много было всего. Видя мою растерянность, Вивер успокоил меня, сказав, что еще есть время, и он подкинет меня к дому Теллера точно в срок. «А Вы, конечно, пойдете со мной?» — неловко спросил я. «Что Вы, Теллер слишком крупная для меня персона, я с ним совершенно не знаком».
Было уже пять минут седьмого, когда я вошел в залитый светом роскошный коттедж знаменитого физика, «отца американской водородной бомбы». На приеме у Теллера присутствовала американская научная элита. Нобелевских лауреатов было по меньшей мере шесть. Двоих я знал лично — Чарлза Таунса и Мелвина Келвина. Остальные были незнакомы. К моему крайнему смущению, как только я вошел в дом, Теллер кинулся ко мне и стал выпытывать, что я думаю об этих непонятных квазарах. Тем самым он поставил меня в центр внимания, между тем как единственное мое желание было стушеваться. Хозяин дома явно плевал на этикет, требующий от него более или менее равномерного внимания ко всем гостям. Эта пытка продолжалась не меньше четверти часа. И тогда я решил каким-нибудь неожиданным образом отвязаться от него. Без всякой связи с проблемой квазаров я сказал: «А знаете, мистер Теллер, несколько лет тому назад Ваше имя было чрезвычайно популярно в нашей стране!» Теллер весьма заинтересовался моим заявлением. А я имел в виду известный «подвал» в «Литературной газете», крикливо озаглавленный «Людоед Теллер». Пытаясь рассказать хозяину дома содержание этой статьи, я к своему ужасу забыл, как на английский язык перевести слово «людоед». На размышление у меня были считанные секунды, и я, вспомнив, что Теллер — венгерский еврей, а, следовательно, его родной язык — немецкий, сказал: Menschenesser». «О! — радостно простонал Эдвард. — Каннибал!» Позор — как же я забыл это знакомое мне с детства английское слово, пожалуй, первое английское слово, которое я узнал. «Но как это звучит по-русски?» «Лю-до-ед», — раздельно произнес я. Теллер вынул свою записную книжку и занес туда легко произносимое русское слово. «Завтра у меня лекция студентам в Беркли, и я скажу им, что я есть — льо-до-лед!» Гости, мало что понимая в нашем разговоре, вежливо смеялись. Я рокировался в угол веранды. У меня было время обдумать реакцию Теллера на обвинение в каннибализме.