Эшелон - Шкловский Иосиф Самуилович 8 стр.


Через два часа я уже сидел в автобусе на очень хорошем месте — сразу же за водителем, у окна. Рядом со мной сидел давно известный мне профессор физического факультета МГУ Яков Петрович Терлецкий — личность малоприятная, как говорят, давнишний тайный сотрудник Министерства Любви. Сзади шумно уселись молодые физики, преимущественно ленинградцы, мне незнакомые. Сразу же кто-то из них стал играть на гитаре и пошло пение — главным образом, из очень модного туристского репертуара.

Здесь необходимо сказать, что я уже давно чувствовал себя довольно неважно — все время тошнило (чего со мной практически никогда не бывает) и, вообще, было не по себе. Я очень люблю такие веселые дальние поездки, но, право же, на этот раз беспричинно веселящиеся молодые люди меня даже раздражали. Я никак не мог разобраться в происхождении моего скверного физического состояния, пока мы не отъехали от Тбилиси на несколько десятков километров. Острая резь в животе совершенно недвусмысленно объяснила мне причину моего мерзкого самочувствия: проклятые пирожки! Очень скоро дорога до Боржоми превратилась для меня в путь на Голгофу. Я уверен, что в жизни каждого человека такие отвратительные (точнее, кошмарные) ситуации бывали, по крайней мере, один раз. Основанием для такой уверенности является мой абсолютно здоровый желудок, что, как принято говорить в нашем деле, исключает возможность «наблюдательной селекции».

Насколько мне известно, в мировой литературе (во всяком случае, художественной) отсутствует описание переживаний человека, очутившегося в таком незавидном положении. Своим слабым пером я попытаюсь здесь восполнить этот существенный пробел. Непереносимые спазмы в животе, когда нечеловеческим напряжением соответствующих внутренних органов я на самом пределе сдерживался, чтобы не осрамиться перед всеми пассажирами автобуса, а следовательно, перед всем ученым и неученым миром, накатывались периодически. Выдержав такой чудовищной силы удар, я, покрытый холодным потом, тупо смотрел в окно на мелькавший там довольно убогий, а главное, безлесный пейзаж этой части Грузии. Отсутствие растительности даже в форме кустов делало невозможным для меня остановить машину, так сказать, по требованию. Я уже не говорю о том, что сам факт остановки автобуса привлек бы к моей персоне ненужное внимание симпатичных пассажиров и, особенно, пассажирок. Я сейчас затрудняюсь оценить промежутки времени между последовательными приступами, каждый из которых мог быть для меня катастрофическим. Кажется, всего таких приступов было пять или шесть — время для меня остановилось. Важно еще отметить, что амплитуды приступов становились все сильнее и сильнее, а силы мои слабели. Похоже было на то, что жизнь моя кончилась и притом самым позорным образом. Боже мой, за что, за что такое наказание? Впрочем, наверное, было за что, ибо аз многогрешен.

В таком состоянии, после только что перенесенного пятого или шестого пароксизма, я, уже без всяких мыслей, глазами, полными слез, смотрел на убегающий ландшафт — как вдруг!.. Неожиданно мелькнул белокаменный указатель, на котором было написано: «До Гори 10 км». И тут мой измученный мозг стал лихорадочно работать. Мгновенно возникла цепочка отрывочных мыслей. Такое может произойти с человеком, который подвергается смертельной опасности. Вот эта цепочка: Гори, родина Сталина, должен быть мемориальный музей. Обязательно должен быть! Остановить, во что бы то ни стало остановить автобус под предлогом осмотра этого музея! А там, конечно же, должно быть вожделенное заведение, которое мы, студенты старого МГУ, называли «филиал 71-й аудитории».

Собрав жалкие остатки сил, я с деланной небрежностью сказал: «А не воздать ли нам, ребята, дань культу? Сейчас будет Гори — предлагаю остановиться и посетить мемориальный музей Сталина». «К черту культ этого старого бандита! Поехали дальше», — раздались молодые голоса пассажиров задней части автобуса. Этого еще не хватало! Неужели придется погибать по причине доклада тов. Хрущева на ХХ съезде КПСС? «Еще одна жертва культа», — мелькнула в голове жалкая острота. Помощь пришла от моего соседа справа, т. е. от Терлецкого. Он энергично поддержал меня (сам, по-видимому, побоялся быть инициатором — время было смутное и прогноз на будущее развитие событий никто не решился бы дать). Так как мы с Терлецким были в некотором роде «старшими товарищами», то наше объединенное желание приобрело как бы характер приказа, и шофер, не знавший, где в Гори находится мемориальный музей (это знает каждый грузин, но — о, проклятие — наш шофер был армянин и Сталина ненавидел), стал расспрашивать дорогу у прохожих — мы уже ехали по городу. Мои силы были на пределе, я держался только пламенной надеждой на мемориальный сортир, поэтому медленный дрейф нашего автобуса по узким улицам родины вождя резал меня без ножа. Теперь я понимаю, что пока мы подъехали к музею, прошло не более пяти минут, но мне они показались вечностью. Я очень ясно сознавал, что следующей атаки со стороны низменных органов моего измученного тела я уже не выдержу.

Автобус остановился перед очень низкой (до пояса) каменной оградой мемориального музея, и пассажиры высыпали на тротуар. Быстрее всех, конечно, из машины выскочил я, благо сидел удачно. Потребовались считанные секунды, чтобы обежать довольно значительную территорию по периметру каменного забора. По улицам, с четырех сторон окружающим святыню грузинского народа, оживленно слонялись многочисленные праздные бездельники. Я забыл сказать, что погода на протяжении моего скорбного пути из Тбилиси в Гори была солнечная, хотя временами мы пересекали полосы косого дождя. Необходимо еще сказать об общей планировке музея. Посредине территории под каменным шатром стоит крохотная лачуга с двумя входными дверьми. Одна вела в убогую комнату сапожника Джугашвили, вторая — в такие же апартаменты хозяина этой лачуги, у которого родители Корифея Всех Наук снимали комнатушку. На некотором расстоянии от этой лачуги высилось довольно безвкусное каменное трехэтажное здание самого музея.

Теперь я перехожу к кульминации этой трагикомической истории. Обежав всю территорию мемориала, я к своему ужасу убедился, что то, что я искал и ради чего я затеял этот идиотский визит к треклятому месту, отсутствует! Я понял, что все кончено. Свет померк в моих глазах. А через мгновение до меня дошло, что освещенность действительно сильно уменьшилась. Ибо мой древний еврейский Бог, Бог Авраама, Исаака и Якова, видя невыносимые мучения сына избранного им многострадального народа, сотворил чудо. Внезапно полнеба закрыла чернющая туча и разверзлись хляби. Все это произошло за время, заведомо меньшее, чем три минуты, которые некогда потребовались Ему для создания Вселенной.[10] Только что над горизонтом сияло предвечернее солнце. Считанные минуты тому назад кругом фланировала праздничная толпа. Затмилось Солнце, и гуляющих грузин буквально сдуло ветром и смыло дождем. То же самое, естественно, произошло и с моими спутниками. Короче говоря, чудо было сработано по традиционному библейскому сценарию!

И как раз в этот самый момент меня схватил последний, самый свирепый желудочный спазм. Силы мои были полностью исчерпаны — я едва успел добежать до единственного укрытия — каменного шатра, где и совершил неслыханное кощунство у двери комнаты, где за 82 года до этого увидел свет маленький Сосо.

Совершенно счастливый, испытывая блаженную легкость, под проливным дождем, мокрый до нитки, я не спеша шел к автобусу. По-видимому, со стороны мое поведение выглядело несколько странно, потому что высунувшийся из окна автобуса Терлецкий ехидно крикнул мне: «Что же вы, Иосиф Самойлович, идете такой неторопливой профессорской походочкой?» «А мне уже некуда спешить, Яков Петрович!» — блаженно улыбаясь, ответил я ему.

Мокрый и счастливый, я весь остаток пути провел как бы в состоянии нирваны. Постепенно, как говорят, «перед моим умственным взором» вырисовывалась трансцендентность и некая фантасмагоричность моего поступка. Я с эпическим спокойствием представил себе, как разъяренная неслыханной гнусностью моего кощунственного акта фанатическая толпа аборигенов Гори совершает надо мной суд Линча. Совершенно уверен, что так оно и было бы, если бы хоть один гориец увидел бы это безобразие — но этого никто не видел. Не было даже элементарной охраны святыни: не забудем, что сам культ находился в глубочайшем минимуме. Перестав быть вселенским, он еще не стал локальным, грузинским культом, как это имеет место последние 10–15 лет. Далее я почему-то очень живо представил, как местные пинкертоны, найдя на месте гнусного преступления гигиенический авиационный пакет, пользуясь классическим индуктивным методом бывшего жильца дома № 221-в на Бейкер-стрит быстренько установят личность мерзкого преступника. На мое счастье, по той же причине (полный упадок культа) этого не произошло.

Постепенно, однако, в моем сознании росло чувство гордости за столь необычный, дерзновенный поступок. Мое отношение к одному из величайших извергов в истории человечества давно уже определилось. Я живо вспомнил ту острую ненависть, которую всегда питала к Сталину моя незабвенная мать — простая неграмотная женщина. Когда я, желая умерить ее слишком громкие проклятия в адрес Вождя Народов (ведь кругом было полно соседей, могли донести), рассказал ей притчу Анатоля Франса о сиракузской старухе и тиране Дионисии, она задумалась, а потом очень серьезно сказала: «Нет, сынок, твой француз не прав. Хоть гирший, да инший!» Помню, как меня тогда поразила мамина интерпретация забытой украинской пословицы.

Когда уже поздним вечером, приехав в Боржоми, распираемый чувством гордости, я поведал о случившемся Гинзбургу и Фейнбергу, мои коллеги, конечно, рассмеялись, а потом с серьезной озабоченностью посоветовали мне об этом никому не трепаться. Они были, конечно, правы: как уже упоминалось выше, тогда совершенно не ясно было, в каком направлении пойдут события даже в ближайшем будущем. И я их послушался, конечно.

Через неделю Боржомская часть конференции закончилась и ее участники поехали в Ереван. По дороге я все-таки остановился в Гори и опять посетил мемориальный музей — ведь, как известно, преступника всегда тянет на место преступления… В спокойной обстановке, не торопясь, я со смешанным чувством рассмотрел это учреждение. Прежде всего мною было обнаружено, что заведение, которое я так мучительно искал, находится не во дворе, как это почему-то представлялось моему воспаленному сознанию, а внутри музея. Справедливости ради должен отметить, что оно сияло чистотой и комфортом — величайшая редкость для солнечной Грузии. Следов моего святотатства уже не было. После этого я занялся детальным осмотром музея. Меня поразила фотография отца Сосо — Виссариона Джугашвили, прикрепленная к двери их убогого жилья. Находящаяся рядом фотография матери, Екатерины Джугашвили, была мне давно знакома, а вот фотографию отца я увидал впервые. Бог ты мой, что за знакомое лицо! Где же я его видел? Приглядевшись внимательно (все же я несостоявшийся художник-портретист), я понял причину необычного впечатления, производимого этой фотографией. Это была малоизвестная фотография самого Сталина в молодости, довольно грубо отретушированная. Фальсификаторы приделали ему на фотографии бороду и напялили картуз, который явно не сидел на голове.

Сама экспозиция довольно убогая и состоит преимущественно из разного рода копий и аляповатых безвкусных огромных размеров картин и олеографий. Среди крайне малочисленных подлинных экспонатов меня поразила переписка Сталина с дочкой Светланой; несомненно, он ее любил. Письма, адресованные девочке (он обращался к ней «моя хозяинька»), Сталин подписывал: «твой секретаришка». По-моему, было бы лучше «генеральный секретаришка». С годами письма писались все реже, а их содержание становилось все суше. Последнее письмо (вернее, записка) вызвано рождением Светланой сына (от Мороза). Там есть такие запомнившиеся мне строчки: «…не огорчайся, что родила семимесячного. Государству нужны новые граждане, в том числе и недоношенные». Я очень был удивлен, почему последняя фраза не украшала фронтоны всех родильных домов нашего обширного отечества. В прошлом, 1980 году я в третий (!) раз посетил мемориальный музей в Гори. Экспозиция стала еще беднее, так как, естественно, переписки со Светланой уже не было…

Через несколько месяцев после описываемых событий, сразу же после XXII съезда, воткнувшего осиновый кол в культ Сталина и закончившегося изгнанием его праха из мавзолея, я случайно встретил на улице симпатичнейшего Евгения Львовича Фейнберга. Он крепко пожал мою руку, сказав: «Но какая политическая прозорливость!» Увы, он ошибался — никакую прозорливость, конечно, я не проявил — все произошло совершенно стихийно. Я был лишь простым орудием Божьего промысла.

Сентябрь 1981 г., Сухуми, Синоп, Дом отдыха СМ Грузии (бывшая дача Сталина).

Наш советский раввин

Я познакомился с ним в сентябре 1938 года в очереди на прием к инспектору Наркомпроса тов. Кожушко. Очередь была сидячая — с полдюжины молодых людей сидели рядком на казенных стульях, выстроенных вдоль стенки у двери означенного Кожушко. Очередь продвигалась очень медленно — впрочем, торопиться нам было некуда. За дверью кабинета решалась судьба каждого из сидящих на стульях. Проблемы у нас, в общих чертах, были сходные: как обойти решение государственной комиссии по распределению окончивших вузы студентов? Я, например, окончив физический факультет МГУ, получил распределение буквально в тайгу — в Березовский район Красноярского края. Будучи фаталистом и лентяем, я бы, конечно, безропотно поехал, но у меня уже была жена и самое главное — новорожденная дочь (сейчас она старший научный сотрудник в Дубне и в любой момент может стать бабушкой). Надо было думать не только о себе, но и о семье, и летом делались отчаянные попытки зацепиться за какую-нибудь аспирантуру в Москве — ведь на физфаке меня не оставили, хотя я был, ей-богу, неплохой студент. Сейчас это может показаться фантастически неправдоподобным, но, рыская по Москве, я набрел на два подходящих места. Прежде всего это был институт физической химии им. Карпова, что на улице Обуха. Я взял анкету, но обстановка в этом весьма солидном институте мне не понравилась.[11] И я, руководствуясь объявлением в «Вечерке», направил свои стопы в Государственный астрономический институт им. Штернберга при МГУ. Я вошел в старый московский, заросший травой дворик, где, сидя на скамеечке, грелся на солнышке маленький беленький старичок (как я скоро узнал, это был патриарх московских астрономов Сергей Николаевич Блажко), и переступил порог деревянного домика, где ютились жалкие комнатки астрономического института. Меня в канцелярии необыкновенно любезно встретила миловидная женщина средних лет. Это была ныне здравствующая и занимающая тот же самый пост Елена Андреевна, с которой в течение последующих 43 лет я поддерживаю самые лучшие дружеские отношения. Любезность этой славной женщины определила мой выбор, и я решил стать астрономом — думал, временно, а вышло навсегда.

За два месяца я изучил общую астрономию, освежил свой плохой немецкий язык и сдал экзамены в аспирантуру. Это был год, когда решили усилить астрономию физиками, и поэтому я был здесь не единственным питомцем своего факультета. И тут между мною и астрономией стал Наркомпрос, который, блюдя закон, толкал меня в Сибирь, куда я был распределен. В конце концов, как это почти всегда бывает в жизни, все обошлось, и все мы в аспирантуру попали, но крови нам было испорчено немало. Визит к тов. Кожушко был только одним из этапов многотрудного пути в науку.

Я сидел уже в очереди хороших два часа, и естественно, мне захотелось перекусить. Поднявшись со своего стула, я сказал сидящему впереди меня пареньку, что, мол, пошел в буфет и скоро вернусь. «Купите, пожалуйста, и мне что-нибудь — я боюсь сам туда идти, ведь я уже у самой двери!» «Хорошо», — сказал я и вдруг вспомнил этого молодого человека. Он держал со мной вместе экзамены в аспирантуру ГАИШ, только по другой кафедре. Я, естественно, шел по кафедре астрофизики, а он — по кафедре небесной механики. Был он ленинградец, поэтому в МГУ я его раньше не встречал. Вернувшись из буфета, я протянул коллеге вполне приличный бутерброд с копченой колбасой. Велико же было мое изумление, когда паренек, что-то мямля, бутерброд не взял. «Но ведь отличнейшая же колбаса», — растерянно произнес я. От еще большей неловкости нас спасла раскрывшаяся дверь кабинета тов. Кожушко, поглотившая стремительно ретировавшегося от меня странного человечка. «Вегетарианец какой-то», — тупо подумал я, дожевывая его колбасу. Когда он вышел из кабинета, я, естественно, туда вошел, и времени для объяснений у нас не было. Долго меня мурыжил наркомпросовский чиновник Кожушко, ничего хорошего от него я так и не добился, а когда вышел из кабинета, увидел странного ленинградца, который все это время ждал меня. Это, конечно, было с его стороны вполне естественно, так как мы поступали в аспирантуру одного института и обмен опытом был для нас обоих полезен.

Мы вышли с ним вместе на Чистые Пруды, и, когда «деловая» часть нашей беседы быстро закончилась, я спросил у него: «А почему, собственно говоря, Вы не взяли бутерброд? Ведь я принес его по Вашей просьбе!» Ответ поверг меня в крайнее изумление: «Я не ем колбасу по религиозным убеждениям». Вот это да! Я дико на него посмотрел, но парень и не собирался шутить. На меня нахлынули воспоминания моего еврейского детства. Я рос в традиционной еврейской среде в маленьком украинском городке, учился древнему языку предков, ходил с мамой в синагогу. А какие были праздники, хоть кругом была полная нищета! Почему-то вспомнил запахи праздников. А потом была школа-семилетка, раздвоение сознания между еврейским домом и советской школой. В 1930 году моя семья уехала с родной Украины; я жил в Казахстане, на Амуре, в Приморье, наконец — в Москве. И мое еврейское детство уже осталось в невозвратимо далеком прошлом. Я превратился в современного советского молодого человека.

Назад Дальше