Рисунки На Крови - Поппи Брайт 3 стр.


Но он слишком устал, глаза у него уже закрывались. Выключив лампу у кровати, Тревор заполз под одеяло. Привычные вдавлины матраса приняли его, как убаюкивающая ладонь. В гостиной сверкающими переливами закруглялся Чарли Паркер. “Птичья страна”, — снова подумал Тревор. Это было то место, где можно творить волшебство, место, где никто тебя не тронет. Возможно, это место действительно есть на карте, возможно, это место в глубине твоей души. Папа теперь мог добраться в свою Птичью страну лишь с помощью алкоголя. Тревор начинал верить, что его собственная Птичья страна — это ручка, двигающаяся по бумаге, вес блокнота у него в руках, сотворение миров из чернил, пота и любви.


Он засыпал, и в сон тревожно вплеталась музыка. Он слышал, как Дженис Джоплин поет “Я и Бобби Мак-Ги”, и внезапно вспомнил, что в прошлом году она умерла. От наркотиков, сказала ему тогда мама, дав себе труд объяснить, что наркотики, которые употребляла Дженис, были гораздо хуже, чем травка, которую они с папой иногда покуривают. Во сне Тревора возникла картинка: папа шел рука об руку с девушкой, ниже ростом и потолще мамы, с девушкой, у которой в волосах были яркие перья. Девушка повернулась к папе, и Тревор увидел, что вместо лица у нее масса пурпурной воспаленной плоти, дыры глаз — черные и бездонные за большими круглыми очками, а искореженные черты раздвигаются в подобии улыбки, когда она наклоняется, чтобы глубоко, от души поцеловать папу.


И папа целует в ответ…


Его разбудил солнечный свет, льющийся в комнату сквозь грязные стекла и щекочущий ему уголки глаз. Голова у него слегка побаливала, вообще казалась слишком тяжелой для шеи. Тревор перекатился на бок, потянулся и оглядел комнату, безмолвно здороваясь с рисунками. Вот на этом — дом, а вот тут — мама с Диди на руках, и целая серия тех, из которых — он был уверен — рано или поздно выйдет комикс. Он знал, что ему никогда не нарисовать кричащий и мишурный клевый мир, как это удалось папе в “Птичьей стране”, но он может придумать собственный мир. Надо будет попрактиковаться писать помельче, чтобы делать подписи.


С головой, ворочавшейся туго, но полной идей, Тревор скатился с матраца, толкнул дверь своей комнаты и направился по коридору в сторону кухни.


Кровь на стенах он заметил еще до того, как увидел маму. Как следовало из протокола вскрытия — который Тревор прочел лишь много лет спустя, — папа напал на нее у входной двери. Они, наверное, поссорились, наверное, имела место какая-то борьба, и он оттолкнул ее к коридору, прежде чем убить. Именно тут он, очевидно, подобрал молоток.


Мама свалилась в дверном проходе, который вел из гостиной в коридор. Ее спина опиралась о косяк. Голова откинулась на хрупком стебле шеи. Глаза ее были открыты, и когда он пробирался мимо ее тела, Тревору казалось, что они устремлены на него. На какую-то секунду у него остановилось сердце — он подумал, что она жива. Потом увидел, что ее глаза затуманены и подернуты кровью.


Ее руки были сплошной массой крови и синяков, среди этого месива поблескивали серебряные кольца (семь пальцев сломано, будет сказало в протоколе вскрытия, равно как и большая часть мелких костей в ладонях — очевидно, она подняла руки, чтобы защититься от ударов молотка). В ее левом виске была глубокая вмятина, еще одна — посреди лба. Волосы легли по плечам жесткой от крови вуалью. Из ран на голове просочилась прозрачная жидкость и засохла у нее на лице — серебристыми дорожками в красной маске.


А на стене над ней — мешанина кровавых отпечатков ладоней… спускающихся… спускающихся… спускающихся…


Повернувшись на каблуках, Тревор выбежал назад в коридор, к комнате брата. Он не знал, что мочевой пузырь у него сдал, не почувствовал, как по ногам сбегает горячая моча. Не слышал звука, который сам же и издавал, — долгого тоненького стона


Дверь в комнату Диди была притворена. Тревор не закрывал эту дверь, когда заглядывал к Диди прошлой ночью. Высоко на стене у двери виднелось маленькое, едва заметное пятнышко крови. Оно сказало Тревору все, что ему нужно было знать. Но он все равно вошел.


Воздух в комнате был спертым от запаха крови и кала. Вместе эти запахи были душными, почти сладковатыми. Тревор подошел к кровати. Диди лежал в той же позе, в какой он оставил его прошлой ночью: голова зарыта в подушку, одна маленькая ручонка сжалась в кулачок у рта. Затылок Диди напоминал крохотное болотце: темная кашица из осколков кости и жирной свернувшейся крови. В какой-то момент — из-за жары или в предсмертных судорогах — Диди сбросил с себя покрывало. Тревор увидел темно-коричневое пятно у него между ногами. Оттуда и шел запах.


Подняв покрывало, Тревор натянул его на Диди, закрывая пятно, размозженную голову, невыносимо сжатый кулачок. Покрывало покойно опустилось на маленькую неподвижную фигурку. Там, где оно упало на голову, проступило красное. Ему надо отыскать…


Разум его цеплялся за крохотную, сверкающую надежду, что, быть может, все это сделал не папа, быть может, в дом к ним ворвался какой-то сумасшедший, который убил маму и Диди, но по каким-то причинам оставил его в живых, что, быть может, папа тоже еще жив.


Он, спотыкаясь, выбрался из комнаты Диди, на ощупь прошел коридор и стремглав ворвался в ванную.


Там и нашли его несколько часов спустя мамины друзья, приехавшие узнать, почему мама не появилась в то утро в студии — она всегда была так точна, что они тут же забеспокоились. Входная дверь была незаперта. Сперва они увидели тело мамы и едва сами не впали в истерику, но потом кто-то вдруг услышал тоненький монотонный вой.


Они нашли Тревора, забившегося в крохотное пространство между унитазом и фарфоровой чашей старой раковины, свернувшегося в калачик, его глаза были устремлены на тело его отца.


Бобби Мак-Ги свисал с карниза для дешевой занавески. Штанга была из старых, из тех, что привинчивали к стене, и выдержала вес его тела всю ночь и весь день. Он был голым. Пенис свисал безжизненный и сухой, как мертвый лист; в последнем предсмертном оргазме ему было отказано. Тело было до истощения худым, почти изможденным, таким белым, что едва не светилось в полумраке, руки и ноги набрякли кровью, а лицо раздулось так, что не разобрать черт, если не считать глаз, наполовину вывалившихся из орбит.


Грубая конопляная веревка прорезала в шее глубокий шрам Ладони и верхняя часть туловища были все еще испачканы кровью его семьи.


Когда кто-то, взяв на руки, вынес его, все еще свернувшегося в комок, из дома, Тревора посетила первая за несколько часов связная мысль — и последняя, пришедшая к нему за многие дни.


Ему не стоило бояться, что он случайно выйдет на Дьяволов Пятачок.


Дьяволов Пятачок сам пришел к нему.


Из “Еженедельного взгляда” (Коринф),


16 июня 1972 года.


ПОТЕРЯННАЯ МИЛЯ. Ужасающая трагедия случилась прямо по соседству. Мало кто знал, что автор известных “андеграундных” комиксов художник Роберт Мак-Ги проживал в Северной Каролине, пока он насмерть не забил двух членов своей семьи, а потом покончил жизнь самоубийством в арендованном доме на окраине Потерянной Мили.


Мак-Ги, проживавшему ранее в Остине, штат Техас, было тридцать пять лет. Его работы появлялись в студенческих и контркультурных изданиях по всей стране, его перу принадлежит также скандальная книга комиксов для взрослых “Птичья страна”. Вместе с ним скончались его жена Розена Мак-Ги, двадцати девяти лет, и сын Фредрик Мак-Ги, трех лет. В живых остался второй сын, имя и возраст которого неизвестны.


Местные власти полагают, что “здесь замешаны наркотики… с такими людьми без них дело не обходится”. Один из присутствовавших на месте преступления полицейских заметил, что это первое массовое убийство в Потерянной Миле с 1958 года, когда мужчина застрелил свою жену и трех братьев.


Кинси Колибри, проживающий в Потерянной Миле, отремонтировал автомобиль Мак-Ги за несколько недель до трагедии. “Ничего такого я в них не заметил, — сказал Колибри. — А если что и было, это их частное дело. Только члены семьи Мак-Ги знают наверняка, что именно произошло в этом доме”.


“Роберт Мак-Ги был великим художником, — добавил он. — Надеюсь, кто-нибудь позаботится о его маленьком сыне”.


Никто не возьмется гадать, почему Мак-Ги решил оставить в живых старшего сына. Ребенок был взят под опеку штата и, если не объявятся его родственники, будет помещен в приют или в приемную семью.


Денни Марстен, собственный корреспондент


ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ


1


Шагая на работу каждый день пополудни, Кинси Колибри склонен был размышлять о самых разных вещах. Эти предметы могли быть как философскими (квантовая физика, назначение искусства во Вселенной), так и прозаическими (что за человеком надо быть, чтобы потратить время и силы на вьцарапывание “Робин — трахалка” на свежезацементированной дорожке? Неужели этот кто-то и впрямь полагал, что надпись настолько важна, чтобы сохранить ее в бетоне на века?) — но никогда скучными. Кинси вообще редко скучал.

“Роберт Мак-Ги был великим художником, — добавил он. — Надеюсь, кто-нибудь позаботится о его маленьком сыне”.


Никто не возьмется гадать, почему Мак-Ги решил оставить в живых старшего сына. Ребенок был взят под опеку штата и, если не объявятся его родственники, будет помещен в приют или в приемную семью.


Денни Марстен, собственный корреспондент


ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ


1


Шагая на работу каждый день пополудни, Кинси Колибри склонен был размышлять о самых разных вещах. Эти предметы могли быть как философскими (квантовая физика, назначение искусства во Вселенной), так и прозаическими (что за человеком надо быть, чтобы потратить время и силы на вьцарапывание “Робин — трахалка” на свежезацементированной дорожке? Неужели этот кто-то и впрямь полагал, что надпись настолько важна, чтобы сохранить ее в бетоне на века?) — но никогда скучными. Кинси вообще редко скучал.


Прогулка от его дома до центра Потерянной Мили была легкой. Кинси топал так почти каждый день своей жизни и ездил на машине только тогда, когда приходилось нести что-нибудь слишком тяжелое — например, кастрюлю с “пятнадцатью фасолинами” домашнего приготовления или забарахлившую колонку. Дорога вела его вдоль лоскутного одеяла полей, меняющегося с каждым временем года: богатый распаханный чернозем зимой; присыпанный нежнейшей зеленью летом; пестреющий табаком, стелющимися тыквами или иными насаждениями с мясистыми листьями с середины Каролинского летнего пекла и до самой уборки урожая. Дорога вела его мимо сказочного ландшафта, где буйный сорняк кудзу захватил целый холм и рощу, превратив их в призрачные зеленые шпили, башни и пропасти. Она вела его через заброшенные рельсы, где меж разрозненных шпал росли полевые цветы и где ему неизменно раз или два в месяц удавалось споткнуться или подвернуть ногу. Она выводила его к заброшенному концу Пожарной улицы и прямо в город.


Потерянная Миля хоть была и маленьким захолустьем, но достаточно большим, чтобы иметь свои заброшенные кварталы. Кинси проходил через эти кварталы каждый день, наслаждаясь их тишиной, легкой жутью забитых досками витрин и ослепших от пятен окон. На некоторых пустых магазинах еще висели объявления о распродаже. Но лучшее, то, что никогда не переставало забавлять Кинси, гласило красными буквами высотой в фунт “ПОБЕЙ РОЖДЕСТВЕНСКУЮ ЛИХОРАДКУ!”. Витрины, не забитые и без радужных разводов, были полны пыли и паутины; за стеклами их иногда виднелись стальные одежные вешалки или гладкий торс манекена, несущего одинокий караул — неизвестно над чем.


Однажды дождливым субботним июньским полуднем Кинси, как обычно, вошел в город. На нем была соломенная шляпа с заткнутым за ленту разлохмаченным пером и накинутый на худые плечи длинный развевающийся дождевик. В целом Кинси походил на симпатичное пугало, и легкая сутулость ничуть не скрывала того, что ростом он был под два метра. Возраста он был неопределенного (некоторые детишки утверждали, что Кинси не старше их самих, другие же клялись и божились, что ему сорок или даже больше — почитай ископаемое). Волосы у него были длинные и довольно редкие. Живописно разностильная и основательно залатанная одежда выцвела от старости, но на его узком тулове висела аккуратно, если не сказать элегантно. Похожий на клюв нос, длинный подбородок, сардонический рот и близко посаженные ясные голубые глаза выдавали в нем уроженца здешних мест.


Теплый дождик падал на тротуар и тут же взмывал вверх паром, образовывавшим у колен Кинси небольшие облачка тумана. Лужа бензина с водой раскрасила мостовую радужными спиралями. Через пару кварталов по Пожарной улице начиналась зажиточная часть города: несколько убого-изысканных особняков времен Гражданской войны с покосившимися колоннами и круговыми верандами, некоторые из них перестроены под меблированные комнаты; универмаг “7-Элевн”, видавшая лучшие времена “Скобяная лавка фермера” (задняя автостоянка возле нее служила по совместительству автовокзалом автобусов “Грепхаунд”) и несколько других заведений, которые и в самом деле были открыты. Но здесь, подальше от центра, и арендная плата была ниже. И ребятишки ничего не имели против того, чтобы отправиться в нехорошую часть города после наступления темноты.


Перейдя через улицу, Кинси нырнул в затененный дверной проем. Дверь была особой: он заказал ее у резчика в Коринфе — тяжелая отполированная до атласной гладкости сосновая плита, проморенная до оттенка темной карамели, с вырезанными неровными и изогнутыми, зачерненными буквами, которые как бы сочились из недр древесины. “СВЯЩЕННЫЙ ТИС”.


Истинный дом Кинси. Дом, который он построил для детей, — потому что им было некуда больше идти.


Ну… в основном для детей. Но и для себя, поскольку Кинси тоже всегда некуда было деться. Раздающая библейские проповеди, как порку, размахивающая Библией, как ремнем, мать, которая видела в сыне воплощение собственного смертного греха; ее девичье имя было Мак-Роки, а все Мак-Роки были маниакальными психопатами того или иного толка. Бледная тень отца, по большей части пьяного или отсутствовавшего, а потом внезапно умершего, как будто его и не было никогда, — все Колибри были поэтическими душами, привязанными к проспиртованным телам, хотя сам Кинси всегда мог пропустить рюмку-другую и не думать о третьей или четвертой.


В семидесятых он унаследовал работу механика в том самом гараже, где урывками работал его отец. Кинси намного лучше давалось ремонтировать моторы, чем Этану Колибри даже в лучшие его времена, хотя в глубине души Кинси подозревал, что хочется ему совсем не этого.


Он становился старше. Друзья его уезжали учиться в колледжах и делать карьеру, а новые друзья, которых он заводил, становились все моложе: потерянные, сбитые с толку подростки, которые вовсе не желали появляться на свет, а появившись, желали себе смерти; те, кто был неприкаян, отвергнут. Они отыскивали Кинси в гараже, садились и говорили, обращаясь к худым ногам, торчащим из-под какого-нибудь раздолбанного “форда” или “шеви”. Вот так всегда оно и было, и какое-то время Кинси Думал, что так оно и останется


А потом в семьдесят пятом умерла его мать — в ужасном пожаре, из-за которого раз и навсегда закрыли Центральную бумагопрядильню Каролины. Два года спустя Кинси получил крупную страховку, бросил гараж и открыл первый и единственный в Потерянной Миле ночной клуб. Он пытался оплакивать мать, но стоило подумать о том, насколько лучше стала его жизнь после ее смерти, и это было непросто.


Кинси порылся в кармане в поисках ключей. Массивные карманные часы с орнаментом на крышке, выпав, повисли на длинной золотой цепочке, конец которой крепился английской булавкой к жилетке Кинси. Щелкнув крышкой часов, он глянул на перламутровый циферблат. Почти на час раньше срока: он любил появляться в “Тисе” к четырем, чтобы принять доставку, доубрать после прошлой ночи. и, если надо, впустить группу для ранней настройки аппаратуры. Но едва пробило три. Наверное, его обмануло хмурое от туч небо. Пожав плечами, Кинси все равно вошел. Всегда есть что делать.


В не имевшем окон клубе было темно и тихо. Справа от входа располагалась небольшая сцена, которую Кинси выстроил собственноручно. Плод его плотницких усилий был не роскошным, но крепким. Слева помещалась “выставка” — мозаика нарисованных краской, мелом или флюоресиентным маркером граффити, которая тянулась до самой перегородки, отделявшей бар от остального клуба. Названия никому не известных групп и их загадочных символов, строк из песен и лозунгов сливалась во мраке в неразборчивую мешанину. Кинси различил лишь одну надпись золотом из распылителя, что волнами шла между потолком и полом: “НАМ НЕ СТРАШНО”.


Эти слова, возможно, и были слоганом всех ребят, проходящих в эти двери, подумал Кинси. Но страшная правда в том, что им на самом деле страшно, всем до одного ужасно страшно. Страшно, что им никогда не дотянуть до взрослой жизни и свободы или что сделать это удастся только ценой своей хрупкой души; страшно, что мир окажется слишком скучным, слишком холодным и что всегда они будут так же одиноки, как сейчас. Но никто из них в этом не признается. “Нам не страшно”, распевают они вместе с группой — и лица их залиты золотым светом, “нам не страшно” — и верят в это, во всяком случае, пока не кончилась музыка.


Он пересек танцплощадку. Подошвы его туфель при каждом шаге мягко чавкали по липким следам пролитых прошлой ночью пива и содовой. С такими праздными и невеселыми мыслями он миновал туалеты по правую руку и вошел в комнатку в задней части клуба, служившую баром.


И застыл на месте от сдавленного писка девушки, склонившейся над ящиком с деньгами.

Назад Дальше