– Мой бог, как ты хороша... Несравненно хороша. Как я люблю эти кудри и цыганские глаза... «Она, как полдень, хороша, она загадочней полночи, у ней не плакавшие очи и не страдавшая душа...»
– Если бы не плакавшие... – Данка, с трудом приходя в себя, высвободилась из-под его руки. – У меня нет денег, Казимир. Побей меня бог, нету. Последний гривенник извозчику отдала.
– Ну, милая... – Навроцкий почти насильно развернул Данку к себе, взял в ладони ее лицо, и она задохнулась от его поцелуя. Чувствуя, как горячеют от подступивших слез глаза, едва сумела попросить:
– Останься сегодня... Прошу – останься. Я так ждала...
– Завтра, душа моя. Клянусь – завтра. – Он поцеловал ее в лоб, слегка отстранил. – Пожалуйста, поищи денег. Я не стал бы тебя беспокоить, если бы мне не было нужно...
– А мне, думаешь, не нужно? – враждебно спросила Данка, отбрасывая его руки. Глаза ее сузились. – Я правду говорю – мне детей кормить нечем. Твоих, между прочим, детей! Ты забыл, что дом заложен?
– Ну, это пустяки...
– Пустяки?!! – взорвалась Данка. И вдруг почувствовала, что ни кричать, ни спорить, ни доказывать что-то у нее нет сил. Что толку, устало подумала она? Не глядя на Навроцкого, Данка расстегнула бриллиантовый браслет на запястье, протянула ему мерцающую змейку.
– На... Хватит?
– Более чем! Ты – прелесть! – Казимир поймал ее руку, поцеловал выше запястья. – Ну, что же, увидимся завтра.
– Да, – чуть слышно отозвалась Данка, зная, что это неправда, что завтра он не придет. И послезавтра тоже. И, конечно, не вернет денег. Надо что-то делать... Да. Вот только что?
Навроцкий ушел. Прибежавшая горничная затерла лужу на полу, выбрала папиросный пепел из цветочного горшка, долго ворчала насчет того, что она, конечно, дура неграмотная и барыня ее может не слушать, только зачем же брильянтами понапрасну разбрасываться, когда в доме шаром покати, одни бумажки из ломбарда по всем углам... Но скорчившаяся в углу дивана Данка не отвечала ей, и в конце концов горничная, вздыхая, отправилась спать. Когда за ней закрылась дверь, Данка встала, подошла к окну. В темном стекле смутно отразилось ее лицо в ореоле распущенных волос. Под сердцем толкалась знакомая тупая боль. Последнее время она стала подступать все чаще.
Ночью Данка проснулась в холодном поту. Сон, почти всегда приходивший, когда она спала одна, снова привиделся ей. Глядя в стену, на которой отпечаталась серая лунная полоса, Данка пыталась прийти в себя. Руки, сжимающие одеяло, дрожали. В глазах еще стояла пустая темная дорога, шевелящийся туман в двух шагах. Она снова чувствовала себя пятнадцатилетней девчонкой, избитой и замерзшей, бредущей в изодранной одежде сквозь космы густого тумана.
Будь проклят тот день, будь проклята та свадьба, после которой она осталась одна на всем свете. Среди чужих людей, которые никогда ничего не поймут. Данка встала, нащупала на спинке кровати шаль. Закутавшись в нее и стараясь унять дрожь в руках, подошла к темному окну.
Она не осуждала родителей, бросивших ее одну, избитую до полусмерти, на берегу реки. По-другому отец и сделать не мог. Не выбирать же было между старшей дочерью-шлюхой и четырьмя оставшимися девками, которых тоже нужно выдавать замуж. До сих пор Данка гадала, сумел ли отец пристроить сестер после такого позора на всю семью. Наверное, получилось, они же в Сибирь уехали, их там не знал никто... Дай боже. Только бы у девчонок не вышло так же, как у нее самой. Пусть никто не верит, пусть для всех Данка потаскуха, но она-то, она сама знает, что была чиста! Данка стиснула руками виски, горько рассмеялась, и этот смех странно прозвучал в тишине темной комнаты.
Знал бы Мотька, муж несостоявшийся, знали бы все они – и мать, и отец, и цыгане... Вот бы им посмотреть, как спустя два дня, ночью, на постоялом дворе, она сама избавилась от своего девства с помощью выдернутого из стены гвоздя и из нее ударил такой фонтан крови, что испачканными оказались и рубашка, и подстилка, и одеяло... Никому, кроме Варьки, Данка не призналась в этом, даже Кузьме. Для него, как и для прочих, она была вдовой. Ей бы тогда открыться ему, рассказать все, объяснить, и, видит бог, он бы поверил – ведь так, как Кузьма, ее не любил никто... Но Данке было пятнадцать лет, полгода она прожила одна, и за это время замечательно выучилась не доверять никому. Слишком велик оказался страх нового позора, страх снова очутиться на улице, без своих, без цыган. И Данка промолчала. А Кузьме самому шел тогда семнадцатый год. Будь он постарше и поопытней, будь она сама не так испугана, измучена и затравлена, кто знает, может, и жизнь их повернулась бы совсем по-другому. Но случилось то, что случилось, ничего не возвратить, а значит, и думать об этом нечего. Все-таки семнадцать лет минуло, и единственное, что у нее осталось от прошлого, – время от времени приходящий проклятый сон.
Почему она ушла от Кузьмы? А что было им делать вместе?.. В первые же месяцы жизни в Москве Данка познакомилась с Казимиром – тогда еще мальчишкой с черными глазами и нахальной усмешкой, который «нагревал» в карты извозчиков по кабакам. Случайно она заглянула в переулочный трактир, когда там шла игра и Навроцкий банковал. После Казимир, смеясь, утверждал, что именно Данкины гиблые цыганские глаза испортили ему удачу: через полчаса он попался на третьем козырном тузе, и быть бы ему битым, если бы не Данка, вовремя облившая кипятком из чайника оскорбленного извозчика. Драка в кабаке началась страшная, но Данка с Казимиром убежали, взявшись за руки. Вспомнив это, Данка усмехнулась: все-таки молодая она тогда была, лихая, черта не боялась… В тот же вечер Казимир пришел в ресторан, где она выступала, прислал ей в уборную корзину роз и роскошное муаровое платье. Именно из-за этого подарка Кузьма ночью в кровь избил жену – первый раз в жизни. Впрочем, и последний, потому что больше Казимир в ресторан не приходил. Данка ждала, мучилась, плакала по ночам в подушку и лишь через несколько месяцев, уже весной, узнала, что Навроцкий и не мог прийти: он был пойман на нечестной игре в гостиничных номерах и крепко усажен в тюрьму. После этого Данку уже ничего не держало в хоре Якова Васильева, на Кузьму она не хотела даже смотреть и при первой же возможности сбежала со своим очередным поклонником, купцом-миллионщиком, имя которого сейчас, хоть убей, не вспоминалось.
После купца возвращаться в хор Данка не решилась и пошла в Петровский парк – в «Яр». В самом известном «цыганском» ресторане Москвы доходы у хоровых цыган оказались большие, а Данка, хорошо помнившая, что такое днями сидеть без хлеба, была просто помешана на деньгах. Она все время боялась, что останется без копейки, постоянно искала новых способов заработка и даже, став уже примадонной, к смеху всего хора, умудрялась гадать соседкам, складывая в чулок полученные гроши. Между делом она снова вышла замуж – за Федьку, «яровского» баритона. Дальше были князья, графы, богатые купцы... В хор Данка отдавала большие деньги, и ее не трогали, хотя завидовали страшно. Молчал даже Федька, которому Данка подарила две тысячи – чтоб отстал. Парень, правда, дураком не оказался и запросил больше. Пришлось накинуть тысячу и опять связывать узлы – теперь уже чтобы съехать в собственный дом. Особняк на Воздвиженке ей купил граф Суровцев и, когда любовница покинула его ради купца Курицына, обратно помещение не потребовал – к великому облегчению Данки. За это она принимала графа еще несколько раз, когда Курицын пропадал в своем клубе на Дмитровке. Наконец они оба надоели ей, на горизонте появился какой-то иностранец, трудную фамилию которого она уже успела забыть, а потом...
Данка сощурила глаза, отгоняя подступившие слезы. За окном было темно хоть глаз выколи, но ей снова и снова чудились цветные огоньки, которые она видела в ту ночь из тройки, уносившей ее с Казимиром неведомо куда. Он появился в «Яре» холодным зимним вечером, и Данка сразу же узнала его, хотя они не встречались почти десять лет. И, не закончив романса, вышла к нему из хора. Казимир поймал ее в соболью шубу, вынес на руках из ресторана и усадил в тройку, и хоть бы что-то они сказали тогда друг другу… Ни слова. Только дробь лошадиных копыт по мерзлой земле, холодная медвежья шкура, покрывающая полость повозки, иней на воротнике, блеск перстней, теплые губы Казимира и эти цветные огоньки вдали... За то, чтобы вернуть ту ночь, Данка отдала бы полжизни, но кому было знать, как не ей, – ничего на свете не возвращается и не повторяется.
Данка отошла от окна. С ужасом посмотрела на пустую кровать, сбившиеся простыни и одеяло, понимая, что стоит ей закрыть глаза, как сон вернется снова. Вздохнув, она решительно шагнула к столику, зажгла свечу и, держа ее в руке, выбежала из комнаты.
В детской мигал оплывший огарок. В углу дремала нянька. Опасливо косясь на нее и загораживая ладонью пламя своей свечи, Данка прокралась к кроваткам.
В детской мигал оплывший огарок. В углу дремала нянька. Опасливо косясь на нее и загораживая ладонью пламя своей свечи, Данка прокралась к кроваткам.
Пятилетний Миша сбросил с себя во сне одеяло, свесил вниз руку. Из уголка его рта тянулась ниточка слюны. Данка вытерла ее, нагнулась за упавшим на пол одеяльцем, но едва она начала укрывать сына, Мишенька проснулся и сел в кроватке. Потер глазки, сонно улыбнулся:
– Ма-а-ама...
– Ч-ш-ш... – Данка прижала палец к губам и поманила сына пальцем. Тот заговорщически закивал, спустил босые ножки на пол, схватил мать за руку. В это время заворочалось одеяльце на соседней кроватке, послышалось хныканье. Данка на цыпочках подошла к дочке, взяла ее вместе с одеялом и подушкой на руки и быстро, тихо зашагала вон из детской. Мишенька, стараясь не шлепать ногами по полу, побежал за ней.
У себя в комнате Данка устроила снова уснувшую Наташу в углу своей кровати, легла рядом, и тут же под руку ей юркнул сын.
– Как в таборе? – счастливо спросил он, прижимаясь теплой со сна щекой к ладони матери.
– Да, маленький, – Данка старалась, чтобы голос ее не дрожал, – как в таборе. На одну перину ляжем, другой укроемся – и никакой мороз нам не страшен.
– А когда мы поедем в табор?
– Вот подрастешь – и поедем. Будешь цыган, будешь большой кофарь, лошадей продавать станешь...
– Я не хочу продава-ать... – Мишенька уже засыпал. – Мне жалко продавать. Только покупать...
– Конечно, сладкий. Конечно, золотенький. Закрывай глазки.
Через несколько минут мать и дети спали. Лунное пятно переползло со стены на пол, свеча погасла. Встревоженная нянька заглянула в комнату, увидев три бугорка на кровати, сердито буркнула:
– Тьфу, цыганская душа... Опять дитев к себе затащила. Ничем не переталдычишь! – Она перекрестила двери спальни и, шаркая ногами, поплелась досыпать.
ГЛАВА 8
На Калитниковском кладбище солнце пестрило пятнами траву под вековыми деревьями. Самое захолустное из московских кладбищ было почти безлюдным – лишь у алтарной стены церкви копошилось несколько старух да возле могилы архитектора Богомолова стояла на коленях молодая женщина в накинутой на голову мантилье. Задворки же вовсе оказались пустынны. Знатных надгробий здесь почти не было. На бедных памятниках стояли фамилии живших в Рогожской слободе мелких купцов да фабричных.
С зарастающего пруда тянуло свежестью, в подернутой ряской зеленой воде играли солнечные лучи. После ночной грозы ушла выматывающая душу духота, и воздух был теплым, свежим, насквозь прогретым июньскими лучами. По небу медленно плыли кучевые облака. Чуть слышно шелестела умытая листва, подрагивали листья лопухов, толстый шмель сердито гудел в розовом цветке шиповника. Со стороны церквушки доносился слабый звон. Из недалекого оврага, разделяющего кладбище пополам, слышалось блеянье слободских коз.
Илья сидел на упавшей каменной плите с полустертым староверческим крестом, вертел во рту соломинку и смотрел, как пляшет Маргитка. Ее туфли валялись тут же, на примятой траве, а сама она кружилась, подпевая себе, вскидывала руки, поводила плечами, ставила «ножку в ножку» и, улыбаясь, била босыми пятками тропаки. Вьющиеся пряди волос, которые Илья полчаса назад распустил ей, покрывали всю тонкую, точеную фигурку, от движений быстрых ног волновался малиновый подол платья. Танцуя, Маргитка то и дело оборачивалась через плечо, чтобы увидеть – смотрит ли? – и, поймав взгляд Ильи, улыбалась во весь рот. В зеленых глазах билось солнце. Закончив пляску, Маргитка шутливо поклонилась и, обмахиваясь платком, села на плиту рядом с Ильей.
– Понравилось?
– Лучше тебя плясуний не видел.
Она счастливо рассмеялась, прижавшись к нему. Солнечный луч запрыгал по ее лицу. Илья потянулся к ней. Маргитка, не открывая глаз, подалась навстречу, сама поцеловала его раз, другой, третий. Илья погладил ее волосы, украдкой вздохнул, и Маргитка тут же открыла глаза.
– Что ты? Что не так?
– Все хорошо, – отговорился он.
Что толку ей объяснять? Самому думать нужно было, старому черту, а теперь чего ж... Ну кто бы мог представить, что он, Илья Смоляко, вляпается в такое дело на старости лет? Расскажи кому в таборе – не поверят.
– Илья...
– Что?
– Люблю я тебя.
– Я знаю, чяери. – Он не открывал глаз, чувствуя себя неловко.
– Ничего ты не знаешь! – Маргитка отстранилась от него. – И не понимаешь ничего! Я теперь, наверное, не скоро сюда опять приду. Это ты целый день шляешься, где хочешь, а меня кто пустит? Сегодня вот удрала, а потом? Хоть ложись да помирай совсем.
– А к Сеньке Паровозу на Сухаревку кто бегал?
– И не надоело вспоминать? – кисло сморщилась Маргитка. – Надо же было от него, шаромыжника, отвязываться как-то.
– Он же с тобой не спал.
– Не спал, но собирался! Уже обещал за меня в хор тридцать тысяч отдавать! Говорил: подожди, богатого купца сработаю, уплачу за тебя, и поедем в город Адессу...
– Не захочешь – не поедешь. Кто тебя против воли отправит?
Маргитка нахмурилась, ничего не ответив. Минуту спустя сердито сказала:
– Кабы ты меня любил хоть на пятак, то взял бы в охапку, и убежали бы мы с тобой. Ты же таборный. Должен знать, как такие дела делаются.
Илья смутился.
– И что с того, что таборный?.. Думаешь, в таборах все лихие такие, как тебе надо?
– Ни черта мне от вас не надо! – огрызнулась Маргитка. И тут же вздохнула: – Ладно, леший с тобой. Думаешь, я не понимаю? У тебя семья. Мы цыгане, слава богу... Правда, Настька твоя... тьфу!
– Маргитка...
– А что «Маргитка»? Я, конечно, знаю, она красавицей была, по портрету видно. Но сейчас-то... Ведь удавиться легче! Как ты с ней в постель ложишься, морэ?
– Девочка!
– Страшнее смертного греха, побей бог! – Маргитка недобро усмехнулась. – Ты, Илья, мне только шепни, я из нее мигом слепую сделаю!
– Убью! – взорвался Илья, и Маргитка отпрянула, сообразив, что он не шутит. Не удержавшись на краю плиты, она с писком повалилась в лопухи. Через минуту из-за мясистого листа выглянул перепуганный зеленый глаз.
– Илья, ты рехнулся?
– Прости, девочка, – с трудом выговорил он. – Не хотел.
Маргитка осторожно улыбнулась. Снова села на плиту, оправила юбку, хмыкнула – и вдруг рассмеялась в полный голос. Илья озадаченно смотрел на нее.
– Ой, Илья, а когда ты бесишься, я тебя еще больше люблю! У тебя глаза, как у сатаны, синим огнем сверкают! Я в тиятре на Пасху видела Мифистофиля – точно ты, хоть портрет сымай! Правда, у того еще искры из глаз сыпались...
– Скажешь тоже... – проворчал он, радуясь в душе, что разговор ушел от Насти. Маргитка, смеясь, взяла Илью за руку – и вдруг, повернув голову, прислушалась.
– Отзвонили! Пойдем.
Илья не успел даже спросить – куда, а она уже вскочила и потащила его по едва заметной стежке мимо крестов и оград.
Задняя стена кладбища выходила к оврагу. Здесь было совсем дикое место. Кирпичная кладка оказалась сплошь завита повиликой и душистым табаком, мох покрывал старые камни до самого верха, внизу буйно разрастались лебеда и полынь. Лопухи были просто угрожающих размеров, под ними, не шевеля листьев, свободно шмыгали одичавшие коты. Вверху сходились ветвями столетние липы, солнце ни единым лучом не могло пробиться сквозь густую листву, и под липами царил сонный зеленый полумрак. Маргитка уверенно пробиралась сквозь эти дебри, таща за собой Илью. Тот шел, удивляясь про себя, как до сих пор не пропала тропинка, которую он без Маргитки и не заметил бы.
– Да стой... Подожди ты... Куда ты меня тащишь, девочка?
– Пришли.
Маргитка остановилась, и Илья увидел прилепившуюся к кладбищенской стене избушку. Почерневшее, скособочившееся строеньице, казалось, вот-вот завалится набок, крыша вся заросла травой, и даже две тоненькие березки раскачивались над старым тесом.
– Здесь живет колдун, – строго проговорила Маргитка. Искоса взглянула на Илью – не смеется ли? – и закричала:
– Никодим! Дома аль нет? Выходи!
– Иду-у-у! – отозвалось откуда-то с кладбища. Илья вздрогнул, ему стало жутковато. Заросли крапивы и лебеды закачались, послышались шаги, и из сорняковых джунглей вынырнул сгорбленный старик с мощными плечами, чуть не разрывающими старую холстинную рубаху, с широкой нечесаной бородой и обширной плешью.
– Чего верешшишь, как на пожаре, сикильдявка? – густым и хриплым басом осведомился он. – Всех покойников мне всполошишь. Покойник – он шум не обожает.
– Ничего твоим мертвецам не будет, – весело возразила Маргитка. – Я от Паровоза. Помнишь такого?
– Забудешь его... – Старик смотрел на Маргитку сощуренными слезящимися глазами, а стоящего рядом Илью, казалось, не замечал. – Чего Семену надо-то?