— Мы скоро вернемся, — сказала мне Бренда. — Тебе придется посидеть с Джулией — Карлота выходная.
— Хорошо.
— Мы везем Рона в аэропорт.
— Хорошо.
— Джулия не хочет ехать. Говорит, Рон днем столкнул ее в бассейн. Мы тебя ждали, боялись опоздать к его самолету. Хорошо?
— Хорошо.
Мистер и миссис Патимкины с Роном отошли, а я бросил на Бренду почти что сердитый взгляд. Она взяла меня за руку.
— Я тебе нравлюсь? — сказала она.
— Ради тебя я счастлив побыть нянькой. Мне позволены пирог и молоко, сколько захочу?
— Не злись, мы быстро вернемся. — Она подождала и, видя, что я не перестал дуться, сама одарила меня сердитым взглядом, без всяких «почти что». — Я спросила, как я тебе нравлюсь в платье! — И побежала к «крайслеру» на высоких каблуках, ломко, как жеребенок.
Я вошел в дом и захлопнул за собой дверь с сеткой.
— И вторую закройте, — крикнул откуда-то детский голосок. — У нас кондиционер.
Я послушно закрыл вторую дверь.
— Нил? — спросила откуда-то Джулия.
— Да.
— Хотите поиграть в пять и два?
— Нет.
— Почему нет?
Я не ответил.
— Я в комнате с телевизором, — сообщила она.
— Хорошо.
Неожиданно она появилась из столовой.
— Хотите прочесть мое сочинение о книге?
— Не сейчас.
— А что вы хотите делать? — спросила она.
— Ничего, детка. Ты посмотри пока телевизор.
— Ладно, — с отвращением сказала она и затопала в телевизионную комнату.
Я постоял в передней, сгорая от желания потихоньку выскользнуть из дома, сесть в машину, вернуться в Ньюарк и, может быть, даже посидеть в переулке, преломить шоколадку с собой, родным. Я чувствовал себя как Карлота, нет — еще менее уютно. Наконец, я вышел из передней и стал ходить по комнатам первого этажа. Рядом с гостиной был кабинет, маленький, отделанный свилеватой сосной, с кожаными креслами по углам и выпусками аль манаха «Информейшн плиз» за все годы. На стене висели три цветные «фотокартины» — такого рода, когда, независимо от модели, полной сил или дряхлой, молодой или старой, у каждой румяные щечки, влажные губки, жемчужные зубки и волосы с металлическим отливом. Здесь моделями были Рон, Бренда и Джулия в возрасте четырнадцати, тринадцати и двух примерно лет. Бренда — с длинными каштановыми волосами, бриллиантом под переносицей и без очков; все это придавало ей вид царственной девицы, которой глаза только-только подернулись влагой от дыма[16]. Рон был круглее, и волосы со лба еще не начали отступать, но в мальчишеских его глазах уже мерцала любовь к сферическим предметам и разлинованным площадкам. Бедная маленькая Джулия утонула в овладевшей фото-живописцем платоновской идее детства, крошечное человеческое существо в ней затерялось под шматками розовой и белой краски.
Висели и другие портреты — снятые простой зеркалкой «Брауни», до того как вошла в моду фотоживопись. Маленькая фотография Бренды на лошади, Рона, одетого для бар-мицвы[17] — в ермолке и талесе, и две фотографии в общей рамке — красивой увядающей женщины, судя по глазам, вероятно, матери миссис Патимкин и ее самой в нимбе волос — женщина с радостью в глазах, а не медленно стареющая мать живой и красивой дочери.
Я прошел через арку в столовую и постоял, глядя на дерево спорттоваров. Из телевизионной комнаты, смежной со столовой, слышалась передача «Это ваша жизнь». Кухня, примыкавшая к столовой с другой стороны, была пуста; по случаю выходного Карлоты Патимкины, наверное, обедали в клубе. Спальня мистера и миссис Патимкин располагалась в центре дома, рядом со спальней Джулии, и мне захотелось посмотреть, на кровати каких размеров спят эти гиганты, — я представил себе, что она должна быть глубиной и шириной с плавательный бассейн, но из-за присутствия Джулии отложил экскурсию и вместо этого открыл в кухне дверь, которая вела в подвал.
В подвале было прохладно, но по-другому, чем в доме, и пахло — наверху запахи полностью отсутствовали. Как бы пещера, но уютная, вроде тех, какие строят себе дети дождливым днем в чуланах, под одеялами или между ножками стола. Я включил свет внизу лестницы и не удивился сосновой обшивке стен, бамбуковой мебели, столу для пинг-понга, бару с зеркалом, уставленному стаканами и бокалами всех возможных форм и размеров, ведерком для льда, графином, миксером, стопками, коктейльными палочками, вазой для соленых крендельков — всей вакхической параферналией, обильной, упорядоченной и нетронутой, как может быть только в доме богатого человека, который сам не пьет, не принимает пьющих гостей и награждаем тухлым взглядом жены, когда раз в несколько месяцев опрокидывает рюмку шнапса перед ужином. Я зашел за стойку, где была алюминиевая раковина, не видавшая грязного стакана со времен бар-мицвы Рона — и не увидит до женитьбы или обручения кого-нибудь из детей Патимкиных. Я бы налил себе — в качестве мстительной награды за вынужденное услужение, — но неловко было надрывать наклейку на бутылке виски. Чтобы свинтить пробку, наклейку надо порвать. На полке за баром стояли две дюжины бутылок — двадцать три, если быть точным, — «Джека Дэниелса», каждая с привязанной к горлу книжечкой, объяснявшей клиенту, как аристократично с его стороны употреблять сей напиток. А над «Джеками Дэниелсами» еще фотографии: на одной, увеличенном газетном снимке, — Рон, держащий баскетбольный мяч одной рукой, как яблоко, с подписью: «Центровой Рональд Патимкин, Милбернская средняя школа, 1,93 м, 97 кг». И еще одно фото Бренды на лошади, а рядом дощечка в бархате с пришпиленными лентами и медалями: Конская выставка округа Эссекс, 1949; Конская выставка округа Юнион, 1950; Садовая ярмарка штата, Роли 1952; Конская выставка в Морристауне, 1953 и т. д. Все — Бренды, за скачки, прыжки или за что там награждают лентами молодых девушек. Во всем доме я не увидел ни одной фотографии мистера Патимкина.
Позади широкой сосновой комнаты остальная часть подвала, с серыми цементными стенами и линолеумом на полу, была занята бесчисленными электрическими устройствами, включая морозильник, способный вместить семью эскимосов. Рядом, приживалом, — высокий старый холодильник, древностью своей напомнивший мне о ньюаркских корнях Патимкиных. Этот холодильник когда-то стоял на кухне какого-нибудь четырехквартирного дома, возможно в том же районе, где всю жизнь жил я, сначала с родителями, а потом, когда они вдвоем, свистя бронхами, отъехали в Аризону, — с теткой и дядей. После Перл-Харбора холодильник переехал в Шорт-Хиллз: Умывальники и Раковины Патимкина пошли на войну, ни одна новая казарма не могла быть сдана без полувзвода умывальников Патимкина, выстроившихся шеренгой в уборной.
Я открыл старый холодильник; он не был пуст. Не хранил он уже ни масла, ни яиц, ни селедки в сливочном соусе, ни имбирного ситро, ни тунцового салата, ни случайного букетика к корсажу: полки его ломились от фруктов всех возможных окрасок и фактур, с самыми разнообразными косточками внутри. Тут были сливы ренклод, черные сливы, красные сливы, абрикосы, нектарины, персики, длинные грозди винограда, черного, желтого, красного, и черешня — черешня лезла из коробок и всё окрашивала в алый цвет. И были дыни, канталупы и зеленые кассабы, и на верхней полке — половина огромного арбуза, с полоской вощеной бумаги, прилипшей к красному лицу, как мокрая губа. О Патимкин! Твой холодильник обилен плодами, и спорттовары сыплются с твоих дерев!
Я хапнул горсть черешен, а потом нектарин и вонзил зубы до самой его косточки.
— Лучше вымойте их, а то понос будет.
Джулия стояла у меня за спиной в сосновой комнате. Она, как и Бренда, тоже была в бермудах и тоже в белой тенниске, отличавшейся только тем, что на ней запечатлелась небольшая история питания.
— Что? — сказал я.
— Они еще не мытые.
Это прозвучало так, словно холодильник был запретной зоной, по крайней мере для меня.
— Не страшно, — сказал я и слопал нектарин, спрятал косточку в карман и вышел из рефрижераторной комнаты — всё за одну секунду. Теперь я не знал, как поступить с черешнями. — Знакомился с помещением, — объяснил я.
Джулия не ответила.
— Куда летит Рон? — Я опустил черешни в карман, к ключам и мелочи.
— В Милуоки.
— Надолго?
— К Гарриет. У них любовь.
Мы смотрели друг на друга, пока мне стало не по себе.
— Гарриет? — переспросил я.
— Да.
Джулия смотрела на меня так, как будто хотела увидеть, что у меня сзади; я сообразил, что не видно моих рук, перенес их вперед, и, клянусь, она действительно хотела убедиться, что они пусты.
Мы снова уставились друг на друга, причем она, по-моему, с угрозой.
Потом она заговорила:
— Хотите сыграть в пинг-понг?
— Господи, конечно, — сказал я и двумя широкими шагами, почти скачками подошел к столу. — Можешь подавать.
— Господи, конечно, — сказал я и двумя широкими шагами, почти скачками подошел к столу. — Можешь подавать.
Джулия улыбнулась, и мы начали.
Дальнейшее мне нечем оправдать. Я начал выигрывать, и мне это нравилось.
— Можно переподать? — сказала Джулия. — Я вчера ушибла палец, он заболел, когда подавала.
— Нет.
Я продолжал выигрывать.
— Это нечестно, Нил. У меня шнурок развязался. Можно, я еще…
— Нет.
Мы играли, я — свирепо.
— Нил, вы оперлись на стол. Это не по правилам.
— Я не оперся, и это по правилам.
Я чувствовал, как прыгают в кармане черешни среди центов и пятицентовиков.
— Нил, вы отжулили у меня очко. У вас девятнадцать, у меня одиннадцать.
— Двадцать и десять, — сказал я. — Подавай!
Она подала, я отбил с силой, шарик пролетел над столом, мимо нее и ускакал к холодильникам.
— Вы жульничаете! — закричала она. — Жулик! — Подбородок у нее дрожал, как будто она держала большую тяжесть на своей красивой головке. — Я вас ненавижу.
Она отшвырнула ракетку, ракетка грохнулась о бар, и в это время захрустел гравий под колесами «крайслера».
— Игра не кончена, — сказал я ей.
— Вы жульничали. И воровали фрукты.
Она убежала, не дав мне довести игру до победы.
* * *В эту ночь я впервые спал с Брендой. Мы сидели на диване в комнате с телевизором и за десять минут не сказали друг другу ни слова. Джулия давно отправилась в слезах на боковую, и, хотя никто не спросил меня о причине ее слез, я не знал, донесла ли девочка о горсти черешен, которую я успел уже спустить в унитаз.
В доме было тихо, телевизор работал с выключенным звуком, и серые фигурки в дальнем конце комнаты вихлялись молча. Бренда сидела, поджав под себя ноги, укрытые платьем. Мы сидели довольно долго и не разговаривали. Потом она пошла на кухню, а вернувшись, сказала, что, похоже, в доме все уснули. Мы посидели еще, глядя на безмучные фигуры, беззвучно ужинавшие в каком-то беззвучном ресторане. Когда я стал расстегивать на ней платье, она воспротивилась — мне хочется думать, потому, что знала, как мило она выглядит в платье. Но она была прекрасна в любом наряде, моя Бренда; мы заботливо сложили его и обнялись, и Бренда стала медленно опускаться подо мной, медленно, но с улыбкой.
Как мне описать то, что было дальше? Это было так сладко, как будто я выиграл наконец двадцать первое очко.
Приехав домой, я набрал номер Бренды, но не раньше, чем тетя услышала меня и поднялась с постели.
— Кому ты звонишь в такое время? Доктору?
— Нет.
— Что за звонки в час ночи?
— Шшш! — сказал я.
— Он говорит мне шшш. Звонит в час ночи, как будто нам и так приходит маленький счет. — И она потащилась обратно в постель, где перед этим, с сознанием мученицы и слипающимися глазами, сопротивлялась тяге сна, пока не услышала мой ключ в двери.
Трубку взяла Бренда.
— Нил? — сказала она.
— Да, — прошептал я. — Ты не вылезла из постели?
— Нет, телефон рядом с кроватью.
— Хорошо. Как тебе в постели?
— Хорошо. Ты в постели?
— Да, — соврал я и постарался приблизиться к правде, подтащив телефон как можно ближе к спальне.
— Я в постели с тобой, — сказала она.
— Правильно, — сказал я, — а я с тобой.
— У меня шторы спущены, темно, и я тебя не вижу.
— Я тебя тоже не вижу.
— Было так хорошо, Нил.
— Да. Спи, родная, я здесь. — И мы повесили трубки, не попрощавшись.
Утром, как и условились, я снова позвонил, но почти не слышал Бренду, да и себя, кстати, потому что тетя Глэдис и дядя Макс собирались днем на пикник Рабочего круга[18], и случилась неприятность с виноградным соком в холодильнике — он капал всю ночь из кувшина и к утру просочился на пол. Бренда еще была в постели и с некоторым успехом могла продолжать нашу игру; мне же пришлось опустить шторы на своих органах чувств, чтобы вообразить себя рядом с ней. Я мог только надеяться, что настоящие наши ночи и утра придут, и скоро они пришли.
4
В следующие полторы недели в моей жизни было как будто только два человека: Бренда и цветной мальчик, который любил Гогена. Каждое утро перед открытием библиотеки мальчик уже ждал; иногда он сидел верхом на льве, иногда у него под брюхом, иногда стоял около и бросал камешки в его гриву. Потом он входил, топал по первому этажу, покуда Отто взглядом не поднимал его на цыпочки, и, наконец, устремлялся вверх по длинной мраморной лестнице к Таити. Он не всегда просиживал до обеда, но однажды очень жарким днем он уже был там, когда я пришел на работу, и вышел следом за мной, когда я уходил вечером. На другое утро он не появился, и, как будто вместо него, явился глубокий старик, белый, пахнувший леденцами и с сетью прожилок на носу и щеках.
— Не скажете, как мне найти отдел искусств?
— Третья секция.
Через несколько минут он вернулся с большой коричневой книгой. Он положил ее на стол, вынул свою карточку из длинного безденежного бумажника и ждал, когда я проштемпелюю карточку.
— Вы хотите вынести эту книгу?
Он улыбнулся.
Я взял карточку и сунул в машину, но не проштемпелевал.
— Одну минуту, — сказал я и вынул из ящика блокнот, перевернул несколько страниц, на которых играл сам с собой в морской бой и в крестики-нолики. — Боюсь, эта книга затребована в читальню.
— Что?
— В читальне. Кто-то позвонил и попросил ее отложить. Давайте я запишу вашу фамилию и адрес и пошлю вам открытку, когда она освободится.
Так мне удалось, правда покраснев раз или два, — вернуть книгу на полку. Позже днем, когда пришел мальчик, она была на том же месте, где он оставил ее накануне.
С Брендой я виделся каждый вечер, и, когда не было вечернего матча, державшего мистера Патимкина у телевизора, или карточной игры в Хадассе[19], откуда миссис Патимкин возвращалась в непредсказуемое время, мы с Брендой предавались любви перед безмолвным экраном. Однажды пасмурным теплым вечером Бренда повезла меня в бассейн клуба. Мы были одни у бассейна; все кресла, кабинки, лампы, трамплины и сама вода существовали как будто только для нас. На ней был синий купальник, под лампами казавшийся фиолетовым, а в воде — то зеленым, то черным. Поздно вечером со стороны поля для гольфа подул ветерок, мы закутались в одно громадное полотенце, сдвинули два шезлонга и, презрев бармена, который упорно расхаживал взад-вперед за окном, глядевшим на бассейн, улеглись рядышком. Наконец свет в баре погас, а затем разом выключились фонари вокруг бассейна. Сердце у меня, наверное, забилось чаще, или еще что-то изменилось, потому что Бренда как будто угадала мое сомнение, — надо уходить, подумал я.
Она сказала:
— Ничего.
Было очень темно, беззвездное небо висело низко, и я не сразу стал видеть трамплин, чуть более светлый, чем ночь, и отличать воду от кресел у дальнего края бассейна.
Я стянул с плеч лямки ее купальника, но она сказала «нет», отодвинулась на сантиметр и за две недели, что мы были знакомы, впервые задала мне вопрос обо мне.
— Где твои родители? — спросила она.
— В Тусоне. А что?
— Мать меня спросила.
Теперь я различал кресло спасателя, почти белое.
— А ты почему здесь? Почему не с ними?
— Бренда, я уже не ребенок, — сказал я, резче, чем хотел. — Я не могу повсюду ездить за родителями.
— Но почему тогда живешь с тетей и дядей?
— Они не родители.
— Они лучше?
— Нет. Хуже. Не знаю, почему я с ними живу.
— Почему? — сказала она.
— Почему не знаю?
— Почему живешь? Знаешь ведь, да?
— Из-за работы, наверное. Дорога удобная… дешево… родители довольны. Тетка на самом деле хорошая. Я правда должен объяснять твоей матери, почему живу там, где живу?
— Не матери. Я хочу знать. Не понимала, почему ты не живешь с родителями, вот и все.
— Замерзла? — спросил я.
— Нет.
— Хочешь домой?
— Нет, если ты не хочешь. Тебе хорошо, Нил?
— Вполне. — И чтобы напомнить ей, что я — это все еще я, обнял ее, хотя сейчас без желания.
— Нил?
— Что?
— Почему библиотека?
— А это кто хочет знать?
— Отец. — Она засмеялась.
— И ты?
Она не сразу ответила.
— И я, — сказала она наконец.
— А что библиотека? Нравится ли мне? Нормально. Одно время я продавал туфли, библиотека мне нравится больше. После армии меня месяца два испытывали в риэлторской компании дяди Аарона — отца Дорис, — в библиотеке мне нравится больше…
— А туда ты как попал?
— Я там немного работал, когда учился в колледже, а потом ушел от дяди Аарона и… ну, не знаю…
— Что ты изучал в колледже?
— Я учился в Ньюаркских колледжах Университета Ратгерса и закончил по специальности философия. Мне двадцать три года. Я…