Джип из тыквы - Елена Логунова 22 стр.


Я наконец проявляю сговорчивость и роняю себя в салон. Вано защелкивает дверцу.

Грачик бубнит:

– Наконец-то! – и трогается.

Я улыбаюсь, как Джоконда, до тех самых пор, пока Грачик не высаживает меня у порога санаторского коттеджа.

В этот момент мое настроение меняется.

Я думаю о том, как много неприятных воспоминаний вызывает у меня этот домик, и мне совсем не хочется в него заходить.

Я балансирую на ступеньке, но Грачик так торопится со мной расстаться, что не замечает этих моральных и физических колебаний. Он уезжает, пообещав приехать после обеда.

А сейчас даже завтракать рано, с сожалением отмечаю я. В этот момент меня порадовало бы даже общество игривых тугоухих старцев, оттачивающих на мне свои тупые старорежимные шутки.

Длинный шорох в цветочной клумбе заставляет меня подпрыгнуть на месте, но испуг мгновенно сменяется радостью при виде источника шума: это Белка!

Собака крутится у моих ног, частыми ударами хвоста выбивая пыль из пледа, заменяющего мне плащ. Судя по живости, моя четвероногая подружка чувствует себя неплохо, и мне тоже ее присутствие добавляет бодрости.

Вместе нам не страшно. Вдвоем мы входим в домик, где Белка коротко, но с чувством облаивает бумажный ком на полу, после чего нахально залезает в кресло.

Я читаю записку, которая лежит на журнальном столике, придавленная хрустальной пепельницей.

«Максим, любовь моя! Прости меня, дуру грешную. Если мы будем вместе, я сломаю тебе жизнь. Без меня тебе будет лучше. Будь счастлив, мой самый родной человек. Ты замечательный муж. Целую тебя, твоя Маша».

И что? Кто-нибудь поверит, что это написала я?

Да, конечно, рука моя, это любой почерковед подтвердит, но стиль, слог, само настроение, в конце концов, разве они мои?! Да уже куча народу знает, что я не-на-вижу Макса!

«Две старушки-соседки, участковый и Лариска – это, по-твоему, «куча народу» и заслуживающие доверия свидетели? – возражает мне внутренний голос. – Да они все с тобой знакомы без году неделю! Ну, сказали бы они, что ты ссорилась с Максом, и что? Всем известно: милые бранятся – только тешатся!»

Я пожимаю плечами. Возразить на это нечего. На самом деле мне понятно, что выставить меня порывистой психопаткой легче легкого, особенно если сделать это посмертно. Факты – вещь упрямая.

Во-первых, однажды я уже слетела в пропасть, гоняя по горам голышом, и эту историю крепко помнят в клинике. Во-вторых, совсем недавно меня снова извлекли из-за руля все в том же обнаженном виде, о чем в отделении полиции и запись осталась, я думаю. Еще один смертельный заезд по такому сценарию был бы воспринят как сложившаяся мания, и толком расследовать гибель психопатки никто не стал бы.

И в результате я бы получила местечко на кладбище, а мой «муж» Максим – море сочувствия и наследство. Квартирка моя, хоть и не хоромы, а денег стоит. Небось богатый и щедрый Тугарин не стал бы отбирать у безутешного вдовца шалаш, в котором тот был счастлив с милой. А «моя» записка послужила бы доказательством наших с Максом добрых, нежных, пылких, страстных (впишите нужное) отношений.

Я вынуждена признать, что преступный план Валентина имел все шансы на успех. Если бы не Саныч…

«Но как же он так вовремя подоспел?» – удивляется мой внутренний голос.

И я вспоминаю, как салон увозящего меня «Рено» на ночном проселке затопил свет фар одинокого автомобиля, и Валентин чертыхнулся, как будто недовольный неожиданной встречей. Вероятно, это и был Саныч!

«Он узнал твою машину, но за рулем был другой человек, а тебя он не увидел, поэтому проехал мимо, – быстро рассуждает мой внутренний голос. – Саныч зашел в коттедж, прочитал записку, которую Валентин оставил на видном месте, все понял и помчался вдогонку!»

– Как это он так вдруг «все понял»? – сомневаюсь я. – Я с ним своими проблемами не делилась, не исповедовалась, только один раз обмолвилась, что я уже трижды угоняла машину… Ну и про то, что на меня на улице напали, хлороформом охмурили и в полицию забрали, тоже обмолвилась…

Внутренний голос хмыкает, намекая, что упомянутых обмолвок было вполне достаточно, чтобы пробудить чье угодно любопытство. В общем-то, если я Санычу небезынтересна (а это, мне кажется, уже доказанный факт), он вполне мог попытаться разобраться в моей истории.

«Ой-ой-ой! – подстреленным зайчиком верещит мой внутренний голос. – А те «смежники» участкового, которые интересовались тобой! Не могли ли они быть братками Саныча? Очень уж вся их компания похожа на дружную группу бывших соратников!»

– Не исключено, – соглашаюсь я.

Это и в самом деле вполне возможно.

Мое желание побеседовать с Санычем возрастает.

Что, если он знает обо мне больше, чем я сама?

«Да уж наверняка», – фыркает внутренний голос, намекая, что добытая мной информация почти равна нулю.

Слышать это мне обидно. Я не такой уж бесталанный сыщик! У меня уже были идеи, наметки, эти, как их?.. Версии! И ниточки!

На диване по-прежнему валяются распечатки объявлений с фотографиями пропавших людей. Я собираю их, разглаживаю, складываю стопочкой и включаю телевизор.

Нет худа без добра: сегодня я не просплю предрассветный выпуск программы «Полицейский участок» с повтором рубрики «Объявлены в розыск».

С бумагами на коленках сижу перед телевизором, опасливо ожидая, когда меня снова «накроет». Смотрю программу, сравниваю лица на экране с теми, что у меня в распечатках, и отбрасываю объявления, которые не вызывают у меня особых чувств.

После трех холостых выстрелов успеваю расслабиться, и четвертый бьет меня, тепленькую, наповал.

На этот раз я выхватываю чрезвычайно яркий кусок чужой жизни – даже с лицами и именами.


– Ненавижу тебя! Я тебя ненавижу! – шепчет Санька.

Он трясется. Пальцы на тугом шпингалете окна, щеки, голос – все дрожит, так что получается «ннненннвишшштьпь», но я понимаю.

Мой сын ненавидит свою мать. Что тут непонятного? В тринадцать лет это нормально.

Тем не менее я хриплю:

– Шизофреник! Придурок припадочный, весь в своего папочку, урод!

– Не трогай моего папу! – Санька кривится.

Я жду. Сейчас он разнюнится, плакса!

Я скалю зубы в улыбке.

Плачь, сопляк, плачь! Давай, реви! Будешь знать, кто из нас сильнее, кто тут главный!

Я.

Главная тут – я.

Как я захочу, так и будет.

– Мой папа умер!

– Ага, можно подумать, погиб на войне! Отдал жизнь за грядущие поколения! – я хихикаю. – Посмертно удостоен звания Героя! Алкаш-Кибальчиш!

Санькин папочка не заслуживает доброго слова. Тупое животное, он допился до смерти: невменяемый собутыльник свернул ему шею. Жуть! Мы похоронили его два или три года назад, я точно не помню. Похоронами и поминками занималась моя мать – еще одно жалкое создание, бездарно потратившее свою жизнь на рабское служение родным кровиночкам, о чем ее никто, между прочим, никогда не просил. Так что нечего теперь жаловаться. Это не я ее довела. Она сама виновата.

– Это ты алкашка! Ты! – кричит Санька.

Он плюется, из перекошенного рта летят брызги.

Это отвратительно.

– Не подходи! – орет он. – Не приближайся ко мне, или я выброшусь в окно!

– Помочь со шпингалетом? – улыбаясь, предлагаю я. – Или все-таки сам откроешь, слабак?

– Ненавижу тебя! – хрипит он.

– Ты повторяешься, – говорю я и сокрушенно вздыхаю. – Надо больше читать, сынок, у тебя очень скудный словарный запас.

– Я тебе не сынок! А ты мне не мать!

В каком-то смысле это верно: меня лишили материнских прав, когда Саньке было года три. Или пять? В общем, уже давно. Эта старая дура, моя мать, не постеснялась выставить родную дочь алкоголичкой-тунеядкой, чтобы получить ребенка под свою опеку. Ей же нужно кому-то служить, лизать руки, целовать ноги и ныть, ныть, ныть, какая она святая!

– Я убью тебя! – верещит мелкий паршивец и – ну, надо же! – бросается на меня с кулаками.

Я отклоняюсь, чтобы пропустить его мимо себя, теряю равновесие и падаю – медленно, плавно, как умирающий лебедь в балете, успевая почти восхищенно подумать: «Вот, блин, поганец, да он и впрямь убьет родную мать!»

Бум!

Моя голова со стуком ударяется об облезлый несвежий паркет.

Шшшшшшшшшш…

Пленка обрывается.

Темно.

Хорошо.

Наконец-то.


Трясущимися руками цепляясь за покрывало, я вползаю на диван, с которого упала на пол, и долго-долго с преувеличенным вниманием рассматриваю вышитую золотую загогулину.

Вот это да…

Ай да Маша, ай да супер-эмпат!

– И на фига мне это нужно? – бормочу я в шелковые складки, дожидаясь, пока выровняется сердцебиение и убегут куда подальше мурашки, неприятно холодящие спину.

Оклемавшись, переворачиваюсь на бок, еще немного лежу, потом сажусь и подбираю с пола упавшую бумажку.

Маргарита Вадимовна Цюрих, скверно выглядящая дамочка тридцати двух лет – вот чей портрет на экране производит на меня такое сильное и странное впечатление!

С чего бы это, а?

Я принимаю решение непременно связаться с родными этой таинственной гражданки и с головой заползаю под покрывало, чтобы хоть немного отдохнуть.

«Эмпат в России больше, чем эмпат, – сочувственно шелестит мой внутренний голос. – В ней суждено эмпатами рождаться лишь тем, в ком бродит гордый дух гражданства, кому уюта нет, покоя нет…»

– Я помню, это Евтушенко, – бормочу я и засыпаю с мыслью, что круг моих воспоминаний расширяется, что поразительно…

Я ощущаю себя конкретно пораженной. Как будто меня бомбой прибило, атомной.

Ух, Маргарита Вадимовна Цюрих, термоядерная ты особа!

Закрываю глаза, а разноцветные пятна под веками крутятся, как в калейдоскопе, и складываются в картинку, которую монотонно озвучивает мой собственный внутренний голос.


Иногда я думаю, что мне было бы лучше не родиться.

На самом деле я очень часто так думаю.

Мама родила меня не потому, что мечтала о ребенке. Она просто надеялась, что таким образом удержит в семье мужа. Она ошиблась: папочка все равно сбежал, оставив мамочку растить дочурку на учительскую зарплату. Мамочка порыдала, смирилась, расстаралась и в итоге справилась не хуже людей: дочка у нее выросла красивая, умная и успешная.

Я отучилась в «музыкалке», закончила среднюю школу с медалью, получила диплом экономиста, нашла хорошую работу, вышла замуж и родила чудесного сына. И всегда была душой компании, предметом зависти и примером для подражания.

Ладно, я вру. Так было раньше, но не сейчас.

Сейчас мне тридцать два, и я безработная алкоголичка, лишенная материнских прав. У меня опухшее лицо, костлявое анемичное тело, обкусанные ногти и жидкие сальные волосы.

И мне плохо, мне очень, очень плохо, мне сейчас так плохо…

– Саня, помоги! – кричит мама, переворачивая меня на бок, чтобы я не задохнулась.

Это не первый мой эпилептический припадок и, кажется, не последний.

Санька неловко сует мне в рот стальную ложку, в кровь разбивая губы и задевая больной зуб. Я бы отпихнула его – не надо меня спасать, дайте уже сдохнуть, пожалуйста, пожалейте меня, мне так плохо! – но руки бессмысленно дергаются, не слушаясь, а глаза закатываются.

Снова становится темно.

Ох, спасибо…


Это невыносимо! Я хочу спать, но никак не могу выключить заунывный голос в голове и картинки из незнакомой жизни.

Как это йоги умудряются спать на гвоздях? Подо мной вполне мягкое ложе, а я ворочаюсь, не находя себе места. Подушка кажется комковатой, одеяло давит и душит – как тут уснешь?!

Через какое-то время я все же погружаюсь в тяжкую дрему.

И снится мне, будто я лежу, безразлично наблюдая частую капель в пластиковой колбе, и отстраненно думаю, что должна, просто обязана умереть…


Это единственный выход, спасение для всех.

Все эти капельницы, уколы, таблетки, витамины, психотерапия и прочая муть не помогут. Я это уже проходила не раз. Меня подлечат, поставят на ноги, перекрестят и отпустят домой.

Сначала я буду ползать, огрызаясь на мать и сына, от кровати до унитаза и обратно, потом преисполнюсь энтузиазма, накуплю новой косметики и нарядов, замажу сосудистые сеточки на щеках тональным кремом, куплю роскошный парик, влезу в мини-юбку и выйду в люди. Стану искать работу и строить планы прекрасной новой жизни. Может быть, устроюсь куда-нибудь, начну работать и потрачу свой первый заработок на шикарные и ненужные подарки для мамы и Саньки. Увижу, как с маминого лица сползает трагическая маска, услышу от сына: «Мамуля, я тебя люблю!»

Поверю, что жизнь налаживается.

Поверю в себя.

Рискну отпраздновать победу, символически пригублю шампанское, запью его водкой и не остановлюсь, пока не превращусь в бессмысленную тварь, бьющуюся в корчах на полу в собственной рвоте, ненавистную и ненавидящую, гнусную, подлую, жалкую…

Я не хочу, чтобы это снова случилось, но я знаю, что будет именно так.

Остановить эту карусель я не могу.

Но я верю, что сумею с нее спрыгнуть.

В капельнице размеренно тикает лекарство, я перевожу взгляд на потолок и лежу тихо-тихо, как будто неживая.

– О чем ты думаешь, детка? – спрашивает мама, осторожно гладя мою руку ниже того места, куда входит игла.

– О будущем, – честно отвечаю я. – На этот раз оно будет прекрасным, обещаю.

– Конечно, – соглашается мама.

Она не верит, что я говорю правду, но никогда не оставит меня без помощи.

Зря.

Зря.

Зря.

Ей следовало убить меня в зародыше.

Но мама добрая, и она меня все еще любит…

Поэтому я убью себя сама.


Белка горячим языком лижет мою мокрую соленую щеку. Я понимаю, что мне привиделся дурной сон, но никак не могу успокоиться – всхлипываю, шмыгаю носом и даже икаю.

Мне отчаянно жаль себя, сына, маму…

Какую маму?! Это же был сон, только сон!

– Лежать, Белка, – велю я собаке, надеясь, что теплое тело рядом заменит мне спасательный круг, держась за который я не утону в пучине скорби…

Фу! Какой дурной пафос!

– Это я не тебе сказала «Фу!», вернись, пожалуйста! – спохватываясь, объясняю я Белке, но она уже вернулась в кресло, оставив меня в кровати одну.

Я боюсь засыпать, но ничего не могу поделать – отключаюсь.

И снова тону в той же самой пучине.


– Ты уходишь? – спрашивает мама, нервно тиская передник.

Она оглядывает меня, пытаясь понять, куда это я собралась, и при виде моего непритязательного наряда немного успокаивается.

На мне старенькие джинсовые шорты с бахромистым краем, простая бельевая майка и шлепки-вьетнамки. На голове парик, но его я ношу даже дома, потому что мои собственные волосы – жалкое зрелище, а я самолюбива.

– За сигаретами сбегаю, – вру я, разжимая кулак и показывая мятую сторублевку.

Сумки у меня нет, так что непохоже, что я собралась в дальний путь.

Вообще-то в последний.

– Не задерживайся, – просит мама и торопливо добавляет, чтобы я не подумала, что она желает меня контролировать:

– А то пюре остынет и будет невкусным.

– Твое пюре не бывает невкусным, – возражаю я. – Ты лучшая в мире…

Я хочу сказать «мама», но это прозвучит слишком пафосно, а я не хочу, чтобы задним числом она заподозрила, что я сказала ей «прости-прощай». Поэтому говорю:

– Ты лучшая в мире повариха, – и тороплюсь выйти за дверь.

Саньки нет дома, и это хорошо. Я бы не выдержала, полезла бы к нему обниматься и сказала бы какую-нибудь глупость вроде: «Не забывай меня, сынок».

Это не значит, что я хочу, чтобы сын меня забыл. Не хочу. Но понимаю, что вспоминать он будет не лучшие наши годы, а это именно то, от чего я хочу его избавить.

– Ты скоро вернешься?! – мама высунулась с балкона и кричит мне вслед, как в детстве.

– Скоро, – обещаю я и отворачиваюсь, чтобы она не прочла правдивый ответ на моем лице.

Я никогда не вернусь.

Ну разве что стану их добрым духом? Ангелом с белыми крыльями?

На это, право, не стоит рассчитывать.

Я знаю, что заслужила ад. Я – само зло.

«Ты должна научиться делать добро из зла, потому что его больше не из чего делать», – шепчет голос у меня в голове.

Это цитата из Уоррена и одновременно эпиграф к роману маминых любимых Стругацких.

Интересная мысль. В ней что-то есть.

И я попробую.


Из дальней дали доносится чей-то пронзительный тонкий крик. Я просыпаюсь в ужасе и не сразу понимаю, что это верещит мой новый старый телефон – подарок Клары Карловны. Пока ищу его и достаю из сумки, валяющейся под стулом, успеваю окончательно проснуться, поэтому мое «Алло?» не слишком вибрирует, однако Саныч все же спрашивает:

– Ты в порядке?

– Что есть порядок? – философски вопрошаю я, не решаясь ответить положительно.

– В широком смысле слова – гармоничное, предсказуемое, ожидаемое состояние или расположение чего-либо, – без задержки сообщает Саныч.

На столь развернутый ответ я не рассчитывала и позорно завершаю едва начавшийся умный разговор растерянным всхрюкиванием.

Саныч смеется:

– Есть еще вопросы?

– Есть, – с вызовом говорю я. – Ты сам-то как?

– В порядке!

Я тоже улыбаюсь:

– Ты шутишь – значит, будешь жить! А навестить тебя можно?

– С одной стороны – да, а с другой – пока лучше не надо, – теперь уже Саныч философствует. – Свидание в больничной палате – это как-то не романтично, то ли дело – в осеннем парке, у пруда с уточками…

– Утки и в больнице есть, – фыркаю я.

– О том и речь! Давай чуть позже увидимся, когда я буду меньше похож на растение.

– И больше на животное?

Это звучит почти игриво. Мой внутренний цензор напоминает, что не время кокетничать, и я неловко меняю тему. Спрашиваю первое, что приходит на ум:

Назад Дальше