Гортензия в маленьком черном платье - Катрин Панколь 6 стр.


Гортензия распахнула коробку с цветными карандашами. Добавила немного оранжевого, немного алого, немного желтого, голубого, зеленого. Растерла прямо пальцем. Отступила. Наметила несколько тонов. Вытерла пальцы тряпкой.

Она нарисовала новое платье. Телесного цвета, с двумя вытачками на бедрах, которые дают эффект осиной талии, и тоненькими бретельками на плечах…

Платья появлялись одно за другим. Каждое рвалось вперед, расталкивая остальные, стремилось продефилировать перед публикой, чтобы ему похлопали. «Подождите меня!» – крикнула им Гортензия. Но платья не слушались, плыли в веселом калейдоскопе. Голова у нее кружилась, она сжимала в руке карандаши, смешивала цвета, набрасывала яркие краски, делала контур углем, стирала, смазывала цвета и образы, а минуты тем временем слетали с циферблата.

Они репетировали в маленьком зале на первом этаже Джульярдской школы до полуночи. А потом Гэри сказал: «Я хочу есть, пойдем что-нибудь перекусим?» Калипсо не расслышала. У нее в голове еще теснились ноты. Она стояла, не опуская скрипки, настолько сосредоточенная, что казалась зачарованной. Иногда она вот так забывала скрипку между плечом и подбородком и думала: «А куда я ее дела?» Гэри смеялся, показывал жестом на скрипку, и Калипсо удивленно клала ему руку на плечо: «Ох, извини, меня куда-то унесло…»

Унесло в музыку. Заточило в плен аккорда, который еще продолжал звучать, хотя она уже опустила смычок.

Они встали и пошли в «Буррито Гарри» на Коламбус-авеню. Это штаб-квартира студентов из Джульярдской школы. Они встречаются там после занятий или концертов, пьют «Замороженную Маргариту» и обсуждают до глубокой ночи свои дела. Персоналу приходится выгонять их, чтобы закрыть заведение.

Они сидели в углу и наблюдали за первокурсниками, которые задавались друг перед другом, надувались как индюки, млея от важности и самодовольства, от осознания собственной элитарности. Певцы исполняли вокальные композиции, танцоры прыгали в своих оборванных костюмах, актеры высокомерно обводили глазами зал, пианисты ни с кем не общались и бегали пальцами по незримым клавиатурам.

Они улыбнулись наивности дебютантов. Скоро им надоест вся эта показуха, они станут другими, опытными, измотанными жестокой конкуренцией, царящей в школе. Безупречность, безупречность в каждой ноте, безупречность до полного изнеможения. Многие уходят из школы прямо посреди года. В конце каждого года – никаких ведомостей или оценок, лишь экзамен, где жюри решит твою судьбу. И вот падает нож гильотины. Особенно страшно в конце второго года, когда боишься, что руководитель, который доселе вел тебя, подбадривал, учил массе всяких прекрасных вещей, вызовет тебя и скажет, что это еще не конец света, что много других школ, но ваш совместный путь завершен. Студент, понурив голову, бредет домой, натыкаясь на стены.

И больше здесь не появляется.

К третьему-четвертому курсу жизнь успокаивается, складываются привычки. Те, кто остался, работают как проклятые, компании распались. Усталость в пальцах музыкантов, в ногах танцоров, в голосовых связках певцов. Теперь здесь царит покорность, и затылки склоняются только перед старанием. Кончилось время павлиньих перьев!

* * *

– Ты что будешь? – спросил Гэри, просматривая блюда.

– Да я не голодна, – отвечает Калипсо.

– Точно?

– Да, – сказала она, мягко оттолкнув меню.

Ей не хочется есть, она глазами пробует Гэри на вкус, смакует, и это наполняет ее неизведанной радостью. Она охвачена мистическим порывом, который уносит ее вместе со звуками скрипки. В ней нет подобострастия, ее восхищенное любование не унижает ее. Наоборот, она становится огромной, она чувствует, как в ней зарождаются невероятные силы, дающие ей крылья. Как прекрасно это новое ощущение, которое называется «любовь» и которое ей доселе не было знакомо. Она зачарованно повторяла: «Так вот в чем дело, вот оно что, а я и не знала!» Она чуть улыбнулась. Сердце ее пело. Она любит! Она любит! Вся вселенная отозвалась ей на эти слова. Теперь ей в жизни больше ничего не надо.

Она больше не испытывала голода и жажды, она ела его и пила. Она больше ничего не боялась. Страх отступил перед этим громадным, всепоглощающим счастьем. Однако две недели назад страх еще жил в ней. Две недели! Это больше ничего не значит. Времени больше не существует. Время – оно было раньше, а теперь все вокруг лишь Гэри Уорд и ничего кроме…

До Гэри Уорда она была неуклюжей, неуверенной в себе. Школа стоит так дорого! Сорок пять тысяч долларов в год, потом страховка скрипки – тридцать тысяч долларов. Ее дедушка взял ссуду, чтобы она смогла пойти сюда учиться. Дядя тоже дал денег, хоть и ворчал. Она делала расчеты на полях тетрадей. Ей повезло, что она сумела договориться с мистером Г. и убедить его: она вовсе не боится гладить! Даже если это целая история! Он носит рубашки с пышными жабо, с длинными браслетами, лентами и кружевами. Словно какой-нибудь старинный французский маркиз. Он требует, чтобы на рубашках не было ни одной складки. Потому что ему надо поддерживать свою легенду. Нужно всегда внушать зависть, никогда жалость. Он смотрит, как она гладит, и описывает ей свою жизнь, кабаре, где он играл, свои победы над женщинами. «Теперь, – говорит он, – я уже слишком стар, я ни на что не гожусь, потому что обо мне уже невозможно мечтать, дрожа от страсти. Ни одна женщина не ждет меня». Он поливает себя одеколоном, который пахнет так сильно, что она задерживает дыхание, когда подходит поближе. «Ну скажи мне, я еще ничего, а, сохранилась стать?» Она смотрит на его коричневую фетровую шляпу, на седые пышные волосы, на черное кожаное пальто, на большие черные очки, на желто-зеленые ботинки из крокодиловой кожи и кивает головой. «Ну, ты живешь у меня, значит, я кому-то еще приношу пользу, спасибо тебе за это, девочка моя! Тем более что Улисс мне больше чем друг, он мне брат. Я пожертвовал бы своей шкурой, чтобы спасти его. Мы вместе прошли огонь, воду и медные трубы. И видишь, ни разу друг друга не предали. Ни одного разу! Улисс – это святое, пусть кто попробует его тронуть!»

Калипсо слушает и кивает.

Она не знает, где нашла бы девять тысяч долларов, чтобы снимать комнату в бедном квартале, где ей к тому же пришлось бы крепко сжимать под мышкой футляр скрипки каждый раз, когда она поздно ночью возвращалась бы домой. Она не могла бы позволить себе попасть в историю, трястись, что украдут скрипку, ведь она стоит миллионы долларов. Она спит, пристегнув скрипку к руке. Наручники гарантируют ее свободу! Калипсо улыбается каждый раз, когда застегивает ключик на запястье.

У нее нет выбора. Он может появиться в любой момент.

– Эта скрипка принадлежит мне, а не тебе, hija de puta![9]

– Она моя. Улисс мне ее подарил.

– Calla la boca![10]

– Моя, моя. И не пытайся украсть ее у меня, тебя сразу найдут. Люди из страховой компании шутить не любят. Они тебя арестуют и посадят в тюрьму.

– Молчать, putana!

Отец… Оскар Муньес. Сын Улисса Муньеса.

Мало того, что он никогда о ней не заботился – однажды он разбил ей челюсть ударом гаечного ключа. Ей было тогда шесть лет. Она осмелилась назвать его гадом. Он решил, что она должна подавиться своими зубами. Доктор Агустин сказал, что нужно вновь ломать челюсть и ставить ее на место, чтобы поправить те повреждения, который нанес ей Оскар. Росита вздыхала, что это недешево обошлось.

Оскар жил в Хайалиа, кубинском городке Большого Майами, у своего брата Марселино. В старом гараже, который тот переделал в комнату для гостей. Там пахло прелым каучуком и прогорклым уксусным маслом. Подушки, покрытые ореолами жира, простыни, забывшие, что когда-то были белыми. Марселино как-то терпел его, но жена его, Аделина, с ним не разговаривала. Зарабатывал Оскар на мелочных спекуляциях, угоне машин, квартирных кражах. Полицейские несколько раз задерживали его, но всегда отпускали. Не было доказательств. Никто не решался против него свидетельствовать. Он отрезал палец парню, который показал легавым гараж, где он скрывался. Целыми днями он торчал у стойки кафе или на тротуаре и потягивал коладу из пыльного стакана, выглядывая, где бы что-нибудь слямзить. Калипсо удалось скрыть от него свой адрес в Нью-Йорке, но она очень боялась, что он сумеет ее найти.

Когда она жила в Майами, скрипка была спрятана у ее деда, заперта на двойной замок в шкафу вместе с огнестрельным оружием. Отец туда бы не добрался. Он боялся Улисса. Она играла в гараже босиком. Сбрасывала сандалии, вставала на бетон, слушала наставления деда, ставила пальцы, скользила ими по струнам, начинала играть. Она закрывала глаза и становилась иной.

В детстве она так боялась своего отца, что у нее кружилась голова, если она замечала его на углу улицы, и она была готова отдать ему скрипку, лишь бы он после этого ушел.

Когда она подсчитывает свои доходы и расходы, у нее кружится голова.

Она пытается давать частные концерты, но ей так и не удается свести концы с концами. Она дает еще больше концертов. Двести пятьдесят долларов в час – вполне достойная оплата. Играет на вечеринках, на свадьбах, на похоронах. Надо уметь продать себя, но у нее пока плохо получается.

Ох, плохо получалось – вновь вернулась главная мысль, потому что теперь, теперь… Она твердит это слово постоянно. ТЕПЕРЬ. Как будто наступила новая эпоха, небо раскололось надвое, чтобы вместить славное и великое настоящее. Калипсо, способная дерзать.

– А я возьму большущий бургер с жареной картошкой, – объявил Гэри, отложив меню. – Умираю с голоду! Когда я поиграю как следует, меня такой голод охватывает! А тебя нет?

Она робко улыбнулась и тряхнула головой.

– Мне надо какое-то время подождать, чтобы отхлынули чувства.

– Это мне напоминает первый раз, когда я серьезно играл на фортепиано, я имею в виду, играл так, словно от этого зависит вся моя жизнь.

– Когда это было? – спросила Калипсо.

– Я жил в Лондоне. Не очень хорошо понимал, что мне делать. И постоянно был в ярости, но никому ничего не рассказывал. Все хранил в себе, от этого на теле выступали красные пятна! Я хотел быть пианистом, занимался со всякими среднего пошиба преподавателями и часами работал дома. Я искал учителя с большой буквы, наконец нашел одного, но нужно было пройти прослушивание, чтобы попасть на его курс. Он меня попросил сыграть Венгерскую рапсодию № 6, ну ты знаешь, которую так просто загубить…

– И ты загубил?

– Без малейшего колебания. Я вложил всю свою силу, я молотил по клавишам так сильно, что заболели запястья. Учитель ничего не сказал, а потом позвал другого ученика, который сыграл этот же отрывок, и мне стало стыдно. Его туше было столь безупречным, таким точным, таким глубоким. Он не пытался изобразить чувства, он сам стал чувствами.

– Он не притворялся… он правда был внутри музыки.

Гэри восхищенно посмотрел на нее.

– Вот именно. Его счастье, его порыв во время исполнения шли от сердца, а не из головы, не из пальцев. Я встал, хотел уйти, а учитель сказал мне: «Почему ты уходишь? Ты боишься? Ты ленишься?» Мне опять стало стыдно.

– И ты остался?

– Да. Я всему научился у него. Он мне говорил слушать музыку, играть с закрытыми глазами. Чтобы я смог открыть для себя свою собственную манеру играть. Я долго с ним занимался. Он посоветовал мне поступить в Джульярдскую школу. Это получилось кстати, поскольку в один прекрасный день я застал его в постели моей матери! Я впал в бешенство, ушел, не сказав ни слова. Предупредил об отъезде только бабушку.

Калипсо смотрела на него непонимающе. Она не была уверена, что правильно расслышала.

– Ты увидел его в ПОСТЕЛИ твоей матери?

– Да. Оказалось, он ее любовник. Я взял билет до Нью-Йорка. И ни минуты об этом не жалел.

У него свободный и беззаботный вид человека, который не считает денег, который достает из кармана мятые банкноты и кидает кучкой на тарелку у кассы. Радостного человека, уверенного в себе, с вечной улыбкой на лице, с взъерошенными темными волосами. Когда он играет, его плечи танцуют, он то наклоняется, то выпрямляется, он закрывает глаза, закусывает губы, словно моля о чем-то, потом улыбается, вновь склоняется над клавишами, выпрямляется и вновь нагибается к ним. Калипсо чувствует его присутствие повсюду, наполняется плотной массой, дающей нотам звук. Он проникает в музыку как скульптор, месит ее как глину. Калипсо закрывает глаза, поднимается над полом, парит. Звуки пьянят ее. «Мне не нужен алкоголь, мне достаточно слушать, как он играет. Внимательный и точный, он не захватывает все пространство себе, как это делают некоторые пианисты, норовящие задавить солиста. Он дает мне раскрыться, расцвести, распасться на благородные, чистые звуки. И когда он оборачивается, чтобы проверить, следую ли я за ним, я читаю радость в его взгляде. Кончиком смычка я открываю ноту, развиваю ее звучание, напитываю ее красками, запахами, счастливыми криками, улыбкой деда, который сжимал руки и поднимал их к небу, чтобы приветствовать удачный аккорд…

Amorcito, mi princesa, mi corazoncito, mi cielito tropical”»[11].

Она бросается в массу звуков, обрабатывает их, лепит, она ничего не хочет доказать, только отдает. «Любовь моя, – говорит она, – любовь моя», и она улыбается этому слову, такому значительно-трагическому, проникнутому фальшивыми нотами и безвкусицей, такое новое, что она с трудом решается его произнести. Она опускает ресницы, шепчет едва слышно, чтобы не показаться безумицей. Потому что он мог бы это заметить, ведь правда. Он мог бы это понять. Нельзя допускать, чтобы эта буря, бушующая в ней, испугала его. И вот она прячет свое чувство в глубинах души, но оно рвется наружу, она краснеет, губы ее полнеют, щеки круглеют, глаза сияют серебряным лунным светом.

Гэри повернул тарелку с бургером, чтобы добраться до жареной картошки, обильно полил ее кетчупом, смял салфетку, широко открыл рот, загрузил в него первую порцию еды и продолжил свой рассказ:

– Его звали Оливер, этого моего учителя. Да его и сейчас зовут Оливер, кстати, он же не умер! Он дает концерты по всему миру и, по последним сведениям, по-прежнему остается любовником моей матери. Я не знаю, влюблена ли она в него по-прежнему, поскольку она человек сложный, легко впадающий в ярость, от любой малости. Она проводит свой досуг в борьбе с ветряными мельницами. Моя мама – типичный Дон Кихот!

– Значит, у нее есть мечты…

– Мечты и ярость.

– Они часто ходят парой.

– Я ее очень люблю. Мы вместе взрослели, если хочешь. Странно говорить это о собственной матери, но это чистая правда. И может быть, мы продолжаем вместе взрослеть. Возможно, она тоже изменилась, вполне возможно…

Он осекся, подумал: «А зачем я все это говорю сейчас, почему я все рассказываю Калипсо Муньес?» – и, чтобы направить разговор в другое русло, попросил:

– Передай мне, пожалуйста, соль.

«Она сама виновата, она сидит здесь передо мной, смотрит на меня и молчит. От этого как-то теряешься. У меня создается впечатление, что я на сцене, вот я и говорю, несу невесть что.

То ли я смущен…

То ли, может, взволнован?

Нет. Не взволнован и тем более не смущен.

Но я не в своем обычном состоянии, это точно».

Она протянула ему солонку, он взял ее.

– Может быть, в какой-нибудь день попробуем вдвоем сыграть сонату Штрауса? Ну, знаешь, ту, для скрипки и фортепиано…

– Это моя любимая, – произнесла она, подняв на него горящие восторгом глаза.

– Ну вот и сыграем ее вместе, – изрек он с набитым ртом.

Она поняла, какие чувства испытывает к Гэри Уорду, когда они репетировали сонату Бетховена.

Уже миновало изумление от того, что он выбрал ее тогда, в заполненном студентами зале, что он произнес эти пять слогов ее имени и фамилии: Ка-ли-псо Му-ньес, прошел этот миг, перевернувший всю ее жизнь, она уже очнулась, собралась с мыслями, и они начали репетировать каждый вечер после занятий.

И однажды она осознала это как совершенно очевидную истину, она сказала себе: «Вот, это точно, это совершенно точно, я влюбилась».

Влюбилась…

Она тогда отшатнулась в ужасе, не выдержав силы удара. Закусила до крови губы, посмотрела вокруг, чтобы убедиться, что никто ее не слышал. «Это невозможно, – вскрикнула она тотчас же. – Слово влюбилась” для меня не подходит. Должно быть какое-то другое, более точное».

Калипсо была склонна добиваться точности во всем. Она считала, что смысл каждой вещи поймешь, если правильно назовешь ее. Если вам говорят дерево, а вы не разбираетесь в разнообразии видов деревьев, для вас это будет всего лишь ствол. А вот если вам говорят «сосна», «пальма», «баобаб» или «магнолия», дерево сразу расправляет ветви, на нем появляются листья, цветы или фрукты, оно начинает источать только ему свойственный запах. Вы можете присесть в его тени, поприветствовать его, проходя мимо. Оно существует. У него есть имя, фамилия, семья, работа.

Она долго искала слово, точное слово, которое передавал бы ее отношение к Гэри Уорду.

И она нашла его.

Она подпрыгнула от радости, когда сумела ловко накрыть его рукой.

Изобразила танец Джина Келли из мюзикла «Поющие под дождем».

В этот день на Манхэттене шел дождь. Это была пятница, 13 апреля. «Día de mala suertе»[12], – утверждал дедушка. «Нет, día de suerte»[13], – отвечала маленькая Калипсо нарочно, чтобы сказать ему поперек. «Ну как хочешь, amorcito, – говорил он, хлопая своими широкими подтяжками, – это же ты у нас все решаешь! И ты всегда все решишь. Ты никогда не будешь добровольной жертвой, de acuerdo[14]? Стать добровольной жертвой означает превратиться в маленькое дерьмо».

Была пятница 13-е, и Калипсо переходила Мэдисон-авеню, чтобы сесть на автобус. Ей в голову пришло первое слово, которое как-то не подходило.

Назад Дальше