И вдруг, видя в себе, как будет, кричу к картинке:
– Не надо!.. не надо мне!!
Масленица
Масленица… Я и теперь еще чувствую это слово, как чувствовал его в детстве: яркие пятна, звоны – вызывает оно во мне; пылающие печи, синеватые волны чада в довольном гуле набравшегося люда, ухабистую снежную дорогу, уже замаслившуюся на солнце, с ныряющими по ней веселыми санями, с веселыми конями в розанах, в колокольцах и бубенцах, с игривыми переборами гармоньи. Или с детства осталось во мне чудесное, не похожее ни на что другое, в ярких цветах и позолоте, что весело называлось – «масленица»? Она стояла на высоком прилавке в банях. На большом круглом прянике – на блине? – от которого пахло медом – и клеем пахло! – с золочеными горками по краю, с дремучим лесом, где торчали на колышках медведи, волки и зайчики, поднимались чудесные пышные цветы, похожие на розы, и все это блистало, обвитое золотою канителью… Чудесную эту «масленицу» устраивал старичок в Зарядье, какой-то Иван Егорыч. Умер неведомый Егорыч – и «масленицы» исчезли. Но живы они во мне. Теперь потускнели праздники и люди как будто охладели. А тогда… всё и все были со мною связаны, и я был со всеми связан, от нищего старичка на кухне, зашедшего на «убогий блин», до незнакомой тройки, умчавшейся в темноту со звоном. И Бог на небе, за звездами, с лаской глядел на всех: Масленица, гуляйте! В этом широком слове и теперь еще для меня жива яркая радость, перед грустью… – перед постом?
Оттепели все чаще, снег маслится. С солнечной стороны висят стеклянною бахромою сосульки, плавятся-звякают о льдышки. Прыгаешь на одном коньке, и чувствуется, как мягко режет, словно по толстой коже. Прощай, зима! Это и по галкам видно, как они кружат «свадьбой», и цокающий их гомон куда-то манит. Болтаешь коньком на лавочке и долго следишь за черной их кашей в небе. Куда-то скрылись. И вот проступают звезды. Ветерок сыроватый, мягкий, пахнет печеным хлебом, вкусным дымком березовым, блинами. Капает в темноте, – Масленица идет. Давно на окне в столовой поставлен огромный ящик: посадили лучок, «к блинам»; зеленые его перышки – большие, приятно гладить. Мальчишка от мучника кому-то провез муку. Нам уже привезли: мешок голубой крупчатки и четыре мешка «людской». Привезли и сухих дров, березовых. «Еловые стрекают, – сказал мне ездок Михайла, – «галочка» не припек. Уж и поедим мы с тобой блинков!»
Я сижу на кожаном диване в кабинете. Отец, под зеленой лампой, стучит на счетах. Василь Василич Косой стреляет от двери глазом. Говорят о страшно интересном, как бы не срезало льдом под Симоновом барки с сеном, и о плотах-дровянках, которые пойдут с Можайска.
– А нащет Масленой чего прикажете? Муки давеча привезли робятам…
– Сколько у нас харчится?
– Да… плотников сорок робят подались домой на Маслену… – поокивает Василь Василич, – володимерцы, на кулачки биться, блины вытряхать, сами знаете наш обычай!.. – вздыхает, посмеиваясь, Косой.
– Народ попридерживай, весна… как тараканы поразбегутся. Человек шестьдесят есть?
– Робят-то шестьдесят чатыре. Севрюжины соленой надо бы…
– Возьмешь. У Жирнова как?..
– Паркетчики, народ капризный! Белужины им купили да по селедке…
– То ж и нашим. Трои блинов, с пятницы зачинать. Блинов вволю давай. Масли жирней. На припек серого снетка, ко щам головизны дашь.
– А нащет винца как прикажете? – ласково говорит Косой, вежливо прикрывая рот.
– К блинам по шкалику.
– Будто бы и маловато-с?.. Для Прощеного… проститься, как говорится.
– Знаю твое прощанье!..
– Заговеюсь, до самой Пасхи ни капли в рот.
– Два ведра – будет?
– И довольно-с! – прикинув, весело говорит Косой. – Заслужут-с, наше дело при воде, чижолое-с.
Отец отдает распоряжения. У Титова, от Москворецкого, для стола – икры свежей, троечной, и ершей к ухе. Вязиги у Колганова взять, у него же и судаков с икрой, и наваги архангельской, семивершковой. В Зарядье – снетка белозерского, мытого. У Васьки Егорова из садка стерлядок…
– Преосвященный у меня на блинах будет в пятницу! Скажешь Ваське Егорову, налимов мерных пару для навару дал чтобы и плес сомовий. У Палтусова икры для кальи, с отонкой, пожирней, из отстоя…
– П-маю-ссс… – говорит Косой, и в горле у него хлюпает. Хлюпает и у меня, с гулянья.
– В Охотном у Трофимова – сигов пару, порозовей. Белорыбицу сам выберу, заеду. К ботвинье свежих огурцов. У Егорова в Охотном. Понял?
– П-маю-ссс… Лещика еще, может!.. Его первосвященство, сказывали?..
– Обязательно леща! Очень преосвященный уважает. Для заливных и по расстегаям – Гараньку из Митриева трактира. Скажешь – от меня. Вина ему – ни капли, пока не справит!.. Как мастер – так пьяница!..
– Слабость… И винца-то не пьет, рябиновкой избаловался. За то из дворца и выгнали… Как ему не дашь… запасы с собой носит!
– Тебя вот никак не выгонишь, подлеца!.. Отыми, на то ты и…
– В прошлом годе отымал, а он на меня с ножо-ом!.. Да он и нетверезый не подгадит, кухарку вот побить может… выбираться уж ей придется. И с посудой озорничает, все не по нем. Печку велел перекладать, такой-то царь-соломон!..
Я рад, что будет опять Гаранька и будет дым коромыслом. Плотники его свяжут к вечеру и повезут на дровнях в трактир с гармоньями.
Масленица в развале. Такое солнце, что разогрело лужи. Сараи блестят сосульками. Идут парни с веселыми связками шаров, гудят шарманки. Фабричные, внавалку, катаются на извозчиках с гармоньей. Мальчишки «в блина играют»: руки назад, блин в зубы, пытаются друг у друга зубами вырвать – не выронить, весело бьются мордами.
Просторная мастерская, откуда вынесены станки и ведерки с краской, блестит столами: столы поструганы, для блинов. Плотники, пильщики, водоливы, кровельщики, маляры, десятники, ездоки – в рубахах распояской, с намасленными головами, едят блины. Широкая печь пылает. Две стряпухи не поспевают печь. На сковородках, с тарелку, «черные» блины пекутся и гречневые, румяные, кладутся в стопки, и ловкий десятник Прошин, с серьгой в ухе, шлепает их об стол, словно дает по плеши. Слышится сочно – ляппп! Всем по череду: ляп… ляп… ляпп!.. Пар идет от блинов винтами. Я смотрю от двери, как складывают их в четверку, макают в горячее масло в мисках и чавкают. Пар валит изо ртов, с голов. Дымится от красных чашек со щами с головизной, от баб-стряпух, со сбившимися алыми платками, от их распаленных лиц, от масленых красных рук, по которым, сияя, бегают желтые язычки от печки. Синеет чадом под потолком. Стоит благодатный гул: довольны.
– Бабочки, подпекай… с припечком – со снеточком!..
Кадушки с опарой дышат, льется-шипит по сковородкам, вспухает пузырями. Пахнет опарным духом, горелым маслом, ситцами от рубах, жилым. Все чаще роздыхи, передышки, вздохи. Кое-кто пошабашил, селедочную головку гложет. Из медного куба – паром, до потолка.
– Ну, как, робятки? – кричит заглянувший Василь Василич, – всего уели? – заглядывает в квашни. – Подпекай-подпекай, Матреш… не жалей подмазки, дадим замазки!..
Гудят, веселые.
– По шкаличку бы еще, Василь Василич… – слышится из углов, – блинки заправить.
– Ва-лляй!.. – лихо кричит Косой. – Архирея стречаем, куда ни шло…
Гудят. Звякают зеленые четверти о шкалик. Ляпают подоспевшие блины.
– Хозяин идет!.. – кричат весело от окна.
Отец, как всегда, бегом, оглядывает бойко.
– Масленица как, ребята? Все довольны?..
– Благодарим покорно… довольны!..
– По шкалику добавить! Только смотри, подлецы… не безобразить!..
Не обижаются: знают – ласка. Отец берет ляпнувший перед ним блинище, дерет от него лоскут, макает в масло.
– Вкуснее, ребята, наших! Стряпухам – по целковому. Всем по двугривенному, на Масленицу!
Так гудят – ничего и не разобрать. В груди у меня спирает. Высокий плотник подхватывает меня, швыряет под потолок, в чад, прижимает к мокрой, горячей бороде. Суют мне блина, подсолнушков, розовый пряник в махорочных соринках, дают крашеную ложку, вытерев круто пальцем, – нашего-то отведай! Все они мне знакомы, все ласковы. Я слушаю их речи, прибаутки. Выбегаю на двор. Тает большая лужа, дрызгаются мальчишки. Вываливаются – подышать воздухом, масленичной весной. Пар от голов клубится. Потягиваются сонно, бредут в сушильню – поспать на стружке.
Поджидают карету с архиереем. Василь Василич все бегает к воротам. Он без шапки. Из-под нового пиджака розовеет рубаха под жилеткой, болтается медная цепочка. Волосы хорошо расчесаны и блещут. Лицо багровое, глаз стреляет «двойным зарядом», Косой уж успел заправиться, но до вечера «достоит». Горкин за ним досматривает, не стегнул бы к себе в конторку. На конторке висит замок. Я вижу, как Василь Василич вдруг устремляется к конторке, но что-то ему мешает. Совесть? Архиерей приедет, а он дал слово, что «достоит». Горкин ходит за ним, как нянька:
– Уж додержись маненько, Василич… Опосля уж поотдохнешь.
– Уж додержись маненько, Василич… Опосля уж поотдохнешь.
– Д-держусь!.. – лихо кричит Косой. – Я-то… дда не до…держусь?..
Песком посыпано до парадного. Двери настежь. Марьюшка ушла наверх, выселили ее из кухни. Там воцарился повар, рыжий, худой Гаранька, в огромном колпаке веером, мелькает в пару, как страх. В окно со двора мне видно, как бьет он подручных скалкой. С вечера зашумел. Выбегает на снег, размазывает на ладони тесто, проглядывает на свет зачем-то.
– Мудрователь-то мудрует! – с почтением говорит Василь Василич. – В царских дворцах служил!..
– Скоро ли ваш архирей наедет?.. Срок у меня доходит!.. – кричит Гаранька, снежком вытирая руки.
С крыши орут – едет!..
Карета, с выносным, мальчишкой. Келейник соскакивает с козел, откидывает дверцу. Прибывший раньше протодьякон встречает с батюшками и причтом. Ведут архиерея по песочку, на лестницу. Протодьякон ушел вперед, закрыл собою окно и потрясает ужасом:
Рычанье его выкатывается в сени, гремит по стеклам, на улицу. Из кухни кричит Гаранька:
– Эй, зачинаю расстегаи!..
– Зачина-ай!.. – кричит Василь Василич умоляющим голосом и почему-то пляшет.
Стол огромный. Чего только нет на нем! Рыбы, рыбы… икорницы в хрустале, во льду, сиги в петрушке, красная семга, лососина, белорыбица-жемчужница, с зелеными глазками огурца, глыбы паюсной, глыбы сыру, хрящ осетровый в уксусе, фарфоровые вазы со сметаной, в которой торчком ложки, розовые масленки с золотистым кипящим маслом на камфорках, графинчики, бутылки… Черные сюртуки, белые и палевые шали, «головки», кружевные наколочки…
Несут блины, под покровом.
– Ваше преосвященство!..
Архиерей сухощавый, строгий, – как говорится, постный. Кушает мало, скромно. Протодьякон – против него, громаден, страшен. Я вижу с уголка, как раскрывается его рот до зева, и наваленные блины, серые от икры текучей, льются в протодьякона стопами. Плывет к нему сиг и отплывает с разрытым боком. Льется масло в икру, в сметану. Льется по редкой бородке протодьякона, по мягким губам, малиновым.
– Ваше преосвященство… а расстегайчика-то к ушице!..
– Ах мы, чревоугодники… Воистину удивительный расстегай!.. – слышится в тишине, как шелест, с померкших губ.
– Самые знаменитые, гаранькинские расстегаи, ваше преосвященство, на всю Москву-с!..
– Слышал, слышал… Наградит же Господь талантом для нашего искушения!.. Уди-ви-тельный расстегай…
– Ваше преосвященство… дозвольте просить еще?..
– Благослови, преосвященный владыко… – рычит протодьякон, отжевавшись, и откидывает ручищей копну волос.
– Ну-ну, отверзи уста, протодьякон, возблагодари… – ласково говорит преосвященный. – Вздохни немножко…
Василь Василич чего-то машет и вдруг садится на корточки! На лестнице запруда, в передней давка. Протодьякон в славе: голосом гасит лампы и выпирает стекла. Начинает из глубины, где сейчас у него блины, кажется мне по голосу-ворчанью. Волосы его ходят под урчанье. Начинают дрожать лафитнички – мелким звоном. Дрожат хрустали на люстрах, дребезгом отвечают окна. Я смотрю, как на шее у протодьякона дрожит-набухает жила, как склонилась в сметане ложка… чувствую, как в груди у меня спирает и режет в ухе. Господи, упадет потолок сейчас!..
– Преосвященному и всему освященному собору… и честному дому сему… —
Гукнуло-треснуло в рояле, погасла в углу перед образом лампадка!.. Падают ножи и вилки. Стукаются лафитнички. Василь Василич взвизгивает, рыдая:
– Го-споди!..
От протодьякона жар и дым. На трех стульях раскинулся. Пьет квас. За ухою и расстегаями – опять и опять блины. Блины с припеком. За ними заливное, опять блины, уже с двойным припеком. За ними осетрина паровая, блины с подпеком. Лещ необыкновенной величины, с грибками, с кашкой… наважка семивершковая, с белозерским снетком в сухариках, политая грибной сметанкой… блины молочные, легкие, блинцы с яичками… еще разварная рыба с икрой судачьей, с поджарочкой… желе апельсиновое, пломбир миндальный-ванилевый…
Архиерей отъехал, выкушав чашку чая с апельсинчиком – «для осадки». Отвезли протодьякона, набравшего расстегайчиков в карманы, навязали ему в кулек диковинной наваги – «зверь навага!». Сидят в гостиной шали и сюртуки, вздыхают, чаек попивают с апельсинчиком. Внизу шумят. Гаранька требует еще бутылку рябиновки и входить не хочет, разбил окошко. Требуется Василь Василич – везти Гараньку, но Василь Василич «отархареился, достоял» и теперь заперся в конторке. Что поделаешь – Масленица! Гараньке дают бутылку и оставляют на кухне: проспится к утру. Марьюшка сидит в передней, без причала, сердитая. Обидно: праздник у всех, а она… расстегаев не может сделать! Загадили всю кухню. Старуха она почтенная. Ей накладывают блинков с икоркой, подносят лафитничек мадерцы, еще подносят. Она начинает плакать и мять платочек:
– Всякие пирожки могу, и слоеные, и заварные… и с паншетом, и кулебяки всякие, и любое защипное… А тут, на-кась… незащипанный пирожок не сделать! Я ему расстегаями нос утру! У Расторгуевых жила… митрополиты ездили, кулебяки мои хвалили…
Ее уводят в залу, уговаривают спеть песенку и подносят еще лафитничек. Она довольна, что все ее очень почитают, и принимается петь про «графчика, разрумяного красавчика»:
И еще как «молодцы ведут коня под уздцы… конь копытом землю бьет, бел камушек выбиет…» – и еще удивительные песни, которых никто не знает.
В субботу, после блинов, едем кататься с гор. Зоологический сад, где устроены наши горы – они из дерева и залиты льдом, – завален глубоким снегом, дорожки в сугробах только. Видно пустые клетки с сухими деревцами; ни птиц, ни зверей не видно. Да теперь и не до зверей. Высоченные горы на прудах. Над свежими тесовыми беседками на горах пестро играют флаги. Рухаются с рычаньем высокие «дилижаны» с гор, мчатся по ледяным дорожкам, между валами снега с воткнутыми в них елками. Черно на горах народом. Василь Василич распоряжается, хрипло кричит с верхушки; видно его высокую фигуру, в котиковой, отцовской, шапке. Степенный плотник Иван помогает Пашке-конторщику резать и выдавать билетики, на которых написано: «С обоих концов по разу». Народ длинным хвостом у кассы. Масленица погожая, сегодня немножко закрепило, а после блинов – катается.
– Милиен народу! – встречает Василь Василич. – За тыщу выручки, катальщики не успевают, сбились… какой черед!..
– Из кассы чтобы не воровали, – говорит отец и безнадежно машет. – Кто вас тут усчитает!..
– Ни Бо-же мой!.. – вскрикивает Василь Василич, – кажные пять минут деньги отымаю, в мешок ссыпаю, да с народом не сообразишься, швыряют пятаки, без билетов лезут… Эна, купец швырнул! Терпения не хватает ждать… Да Пашка совестливый… ну, трешница проскочит, больше-то не уворует, будь-покойны-с.
По накатанному лотку втаскивают веревками вернувшиеся с другой горы высокие сани с бархатными скамейками – «дилижаны» – на шестерых. Сбившиеся с ног катальщики, статные молодцы, ведущие «дилижаны» с гор, стоя на коньках сзади, весело в меру пьяны. Работа строгая, не моргни: крепко держись за поручни, крепче веди на скате, «на корыте».
– Не изувечили никого, Бог миловал? – спрашивает отец высокого катальщика Сергея, моего любимца.
– Упаси Бог, пьяных не допускаем-с. Да теперьто покуда мало, еще не разогрелись. С огнями вот покатим, ну, тогда осмелеют, станут шибко одолевать… в шею даем!
И как только не рухнут горы! Верхушки битком набиты, скрипят подпоры. Но стройка крепкая: владимирцы строили, на совесть.
Сергей скатывает нас на «дилижане». Дух захватывает и падает сердце на раскате. Мелькают елки, стеклянные разноцветные шары, повешенные на проволоках, белые ленты снега. Катальщик тормозит коньками, режет-скрежещет льдом. Василь Василич уж разогрелся, пахнет от него пробками и мятой. Отец идет считать выручку, а Василь Василичу говорит: «Поручи надежному покатать!» Василь Василич хватает меня, как узелок, под мышку и шепчет: «Надежней меня тут нету». Берет низкие саночки – «американки», – обитые зеленым бархатом с бахромой, и приглашает меня – скатиться.
– Со мной не бойся, купцов катаю! – говорит он, сажаясь верхом на саночки.
Я приваливаюсь к нему, под бороду, в страхе гляжу вперед… Далеко внизу ледяная дорожка в елках, гора, с черным пятном народа, и вьются флаги. Василь Василич крякает, трогает меня за нос варежкой, засматривает косящим глазом. Я по мутному глазу знаю, что он «готов». Катальщики мешают, не дают скатывать, говорят: «Убить можешь!» Но он толкает ногой, санки клюют с помоста, и мы летим… ахаемся в корыто спуска и выносимся лихо на прямую.
– Во как мы-та-а-а!.. – вскрикивает Василь Василич, – со мной нипочем не опрокинешься!.. – прихватывает меня любовно, и мы врезаемся в снежный вал.