Мультики - Елизаров Михаил Юрьевич 9 стр.


— Давай, Герман, от греха подальше закроем окно, — заговорщицки улыбаясь, предложил Разумовский, — там все равно ничего интересного нет. — Он захлопнул рамы, плотно задернул шторы и прошелся по комнате, чуть потирая руки, точно они озябли. Движения его были совсем мальчишечьи, разболтанные, со спины вообще могло показаться, что просто долговязый ребенок напялил на себя взрослую одежду. И еще Разумовский приволакивал правую ногу — она словно бы на полшажка не поспевала за более прыткой левой, но потом одним прыжком догоняла.

— В детстве, Герман, у меня было прозвище. Вот догадайся какое… — Он невозможно, как-то всем лицом, подмигнул.

Это подмигивание настроило меня против Разумовского. Он-то небось считал, что такими ужимками «находит со мной общий язык». Я даже не удостоил его ответом.

— Не догадываешься? — Разумовский весело удивился. — От фамилии. Меня называли Разум. И знаешь, Герман, я настолько сроднился с ним, что оно мне стало вместо имени. Так что если тебе все равно, обращайся ко мне: «Разум Аркадьевич». Или еще проще — «дядя Разум». Меня так называли мои ученики… — Лоб его сжался гармошкой морщин и быстро разгладился, будто моргнул.

Я вдруг представил его в школе на уроке и чуть не фыркнул от смеха: нескладный, с какими-то дурашливыми гримасами — странное несуразное существо, ходячий педагогический казус. Над таким потешались бы даже младшие классы в самой прилежной школе: подкладывали бы кнопки, крали журнал, исподтишка плевали из трубочек. Понятно, что и простоватых ментов, доставивших меня в Комнату, и толстуху-инспекторшу качественно преображала милицейская форма — она наделяла их необходимой властной статью, придавала вес каждому слову и жесту. Форма заставляла относиться к себе с уважением. У Разумовского были редкие волосы, сальный галстук, мягкий, точно разваренный голос. «Дяде Разуму» почему-то сразу хотелось тыкать, грубить и вообще любым способом выказывать свое неподчинение.

— Меня попросили помочь тебе, Герман…

— Не надо мне помогать, — отрезал я.

— Это же моя работа, — он словно и не заметил моего откровенно резкого тона, — выручать таких, как ты, оступившихся ребят. Я ведь, Герман, — он прибавил серьезной таинственности, будто собирался мне открыть, как много лет назад где-то за сараем он закопал какую-то свою пионерскую клятву, — я понимаю тебя лучше других. Сейчас в это сложно поверить, — включилась вкрадчивая задушевность, — но когда-то еще мальчишкой я был, — он широко раскрыл глаза, будто от удивления, — настоящим хулиганом!

Я с презрением оглядел его. Такой мог быть хоть затюканным отличником, хоть пришибленным хорошистом или задротом-троечником, но уж никак не хулиганом. Да и само это слово — «хулиган», точно вынырнувшее из какого-то стариковского лексикона, говорило само за себя. Он бы еще назвался «шалуном» или того хуже — «проказником», или «забиякой»…

— Ой, заливаешь, Разум Аркадьевич! — Я шутки ради поддержал его разговорную манеру, явно позаимствованную из детских фильмов — задорные пионерские пересуды у пруда. И при этом хоть и скрыто, но все-таки «тыкнул», чтоб проверить его реакцию.

— Да, да, — Разумовский только чуть кольнул взглядом, так, что я понял — он заметил мою фамильярность. — Был, что говорится, сорвиголова. — Тут он вздохнул и виновато развел руками. — Много чего натворил…

— Ну какой из… вас хулиган? — Заготовленное «ты» растворилось на языке, так что субординация восстановилась помимо моей воли. — Чернильницы с парт опрокидывали? Девчонок за косички дергали? Дважды урок пения прогуляли?

Разумовский как-то нарочито расхохотался, даже чуть выгнулся назад, точно его прихватил радикулит. — Что ты, Герман, гораздо хуже! — Его лицо лучилось веселыми морщинками. Меня тоже разобрал смех — уж очень глупо выглядел этот гогочущий педагогический клоун.

— Но пока не об этом речь. — Отсмеявшись, Разумовский снова принял серьезный вид. — Да, я тоже в твоем возрасте вел себя, мягко скажем, не очень. И было бы мне, Герман, совсем худо, если бы вовремя не повстречался один заменательный человек, чуткий наставник — Виктор Тарасович Гребенюк, перевернувший всю мою жизнь. Благодаря ему я нашел свое призвание, получил профессию — помогать сбившимся с пути ребятам. И знаешь, чего я больше всего хочу, Герман? Сделаться для тебя таким же поворотным человеком, каким для меня в свое время стал мой учитель. Как думаешь, получится? — спросил он с задорной надеждой.

Я уже спокойнее реагировал на его вычурные фразы, даже не улыбнулся:

— Конечно, Разум Аркадьевич, само собой. А я, кстати, видел вас на фотографиях в кабинете Ольги Викторовны.

— Верно, Герман, — Разумовский картинно замечтался. — Целая жизнь связана с этим местом. Большая, яркая, полезная. В далеком сорок седьмом году я появился здесь воспитанником, а спустя десять лет снова вернулся, но уже сотрудником, и двадцать счастливых лет посвятил работе с трудными подростками, вплоть до семьдесят седьмого года…

— А почему же вы уволились?

— Я не увольнялся, Герман.

— Значит, на пенсию вышли? — уточнил я.

— Нет, что ты! — Разумовский даже отмахнулся. — Какой из меня пенсионер! Тружусь вовсю! Мне без педагогики — труба!

— Так где вы теперь работаете? В школе?

— Почему в школе? — удивился он. — Здесь, — пояснил Разумовский, — в Детской комнате милиции № 7.

— Вы же сами только что сказали, что до семьдесят седьмого года работали…

— Я сейчас все объясню, Герман… Если ты не против, я пока подготовлю аппарат, чтобы время не терять. — Разумовский подошел к своему сундучку и перенес на стол, смахнув с него предварительно карандаши и альбом. Странно, но этот шлепок альбома об пол резким болезненным эхом отозвался в моей груди, словно бы сердцу залепили пощечину.

— В семьдесят седьмом году на базе детских комнат милиции была создана новая служба: «Инспекция по делам несовершеннолетних». А детские комнаты милиции попросту упразднили. — У Разумовского дрогнул подбородок. — Такой вот печальный факт…

В основании сундучка имелись две защелки, как на лыжных креплениях. Разумовский одновременно освободил оба зажима, взялся за ручку на крышке сундучка.

Я хмыкнул:

— Тогда где я сейчас нахожусь?

— А вот ты находишься именно в Детской комнате милиции, — серьезно сказал Разумовский.

— Так их же упразднили! — воскликнул я.

— Во-о-т!.. — Разумовский улыбнулся и поднял палец: — Понемногу начинает доходить.

— Наоборот, я совсем ничего не понимаю.

— Но не торопи события, Герман. — Разумовский, как фокусник, снял фанерный колпак сундучка. То, что я увидел, напоминало либо очень древний любительский фотоаппарат, только без кожаного раструба между корпусом и объективом, либо портативный кинопроектор — черная металлическая конструкция на подставке с вытянутым пятачком-линзой. На кожухе и на подставке были прорези-отдушины, предохраняющие от перегрева. Прибор источал очень знакомый уютный запах. Так пахло в кинотеатрах — нагревшейся пленкой и кулисной пылью. Кстати, точно такой же дух источал сам Разум Аркадьевич, правда, не так интенсивно.

— Это — фильмоскоп, — сразу пояснил Разумовский. — Или диапроектор. — Он ласково погладил горбатый кожух прибора. — Мы с ним давние друзья… С пятьдесят седьмого года со мной. Нравится?

— Старье какое-то, — честно ответил я. — У меня когда-то был диапроектор, только более современный.

— Это ты зря, Герман, — деликатно пожурил меня Разумовский. — Ты что же, в детстве не любил смотреть мультики?

Мне показалось, что вопрос был с подвохом. Наверняка Разумовский успел перекинуться парой фраз с Ольгой Викторовной.

— Может, и любил, но ведь в диапроекторе мультики какие-то ненастоящие — по одному кадру.

— Ну, не знаю, — Разумовский от моих слов явно расстроился. — В моем детстве мультиков было куда меньше, чем в твоем. Диапроектор был почти что кинозал. Даже в чем-то лучше кино, потому что ты мог в любой момент посмотреть, что захочешь. У нас диафильмы так и назывались — «мультики»…

Я постарался представить Разумовского, пойманного нашей бригадой где-нибудь в подворотне. Интересно, как бы отреагировал Разум Аркадьевич на Анькины «мультики»? Я улыбнулся — была бы еще та потеха. Покраснел бы словно мальчик, бросился запахивать дубленку, растекся каким-нибудь липким воспитательным занудством: «Ребята, как же вам не стыдно?!.»

Разумовский достал из кармана пиджака маленькую круглую коробку — алюминиевый бочонок. Вместо бумажки с названием фильма бочонок опоясывал пластырь, надписанный шариковой ручкой. Я разглядел только два слова: «новой жизни».

— Жаль, конечно, что ты мультики не любишь. Что ж это выходит, я даром все это тащил? — Разумовский сокрушенно вздохнул, а я пожал плечами и кивнул на дверь, мол, все вопросы к Ольге Викторовне.

Но Разумовский и не думал складывать свое хозяйство. Он присел на детский стульчик, колени его сразу оказались чуть ли не на уровне плеч, и в его фигуре проявилось что-то хищно-насекомье.

Он откинул на приборе черный кожух. Лампа и установленное за ней круглое зеркало вместе напоминали танкиста, до пояса высунувшегося из люка. Разумовский нашел в стене розетку и подключил проектор. Щелкнул туда-сюда тумблером, голова танкиста на миг вспыхнула и погасла. Затем Разумовский перевернул алюминиевую коробочку, легко постучал ободком по столу, потянул край пленки пальцем, извлекая наружу целую перфорированную башню. Пленка неожиданно выскочила, завертелась, как освобожденная пружина. Разумовский умело скрутил пленку в рулон, вставил в приемник над кожухом, дважды скрипнул поворотным колесиком — настоящий виртуоз-пулеметчик, заправляющий ленту. Я невольно залюбовался им — каждое действие Разума Аркадьевича было отточено долгим опытом.

Снова щелкнул тумблер, и на противоположной стене, практически по периметру гипсового прямоугольника, возник такой же световой двойник. Так вот для чего был нужен этот голый, без обоев, участок на стене! Он был экраном. Выходит, в детской комнате сеансы с диафильмами случались довольно регулярно, иначе зачем было бы портить стену?

Разум Аркадьевич чуть поправил проектор, чтобы совпали вертикальные грани.

— За что, Герман, люблю эту старую модель, так это за регулятор высоты! — Разумовский расторопно поскрипел очередным колесиком, и на стене выровнялись горизонтальные линии экрана, так что световой контур полностью совпал с гипсовым. — Под твой проектор пришлось бы книжки подкладывать, а здесь видишь как удобно. Отличная штука — с душой сделано и на века… — Он обратил ко мне счастливое и чуть возбужденное лицо: — Гаси свет!

Я почему-то снова вспомнил абсолютный безвоздушный мрак Комнаты, так потрясший меня. Нет, я понимал, что сейчас никакой темноты не будет — полстены вполне сносно освещал проектор, но все же я фактически заставил себя подойти к выключателю и потом еще несколько секунд набирался решимости. Я думал — а что будет, если в проекторе перегорит лампочка? Тогда я окажусь с Разумовским в полной темноте. Я не боялся его. Вообще, сама мысль о том, что этот немолодой чудик с щуплой как у подростка шеей может представлять какую-то физическую угрозу, казалась мне смешной. Я был на сто процентов уверен в своем физическом превосходстве — я, Герман Железные Кулаки, Герман, подтягивающийся на турнике полсотни раз, Герман Рэмбо!..

И все-таки мне становилось не по себе от мысли, что где-то рядом со мной во мраке будет липко бормотать и шевелиться странное, не от мира сего существо — Разум Аркадьевич. Я заново ощутил частое сердцебиение, не унимавшееся, оказывается, с того самого момента, когда появился Разумовский.

— Ну, давай же, Герман, — торопил Разум Аркадьевич. — Ты что, темноты боишься?

Я набрал полные легкие воздуха, точно готовился нырять, и надавил на выключатель.

Ничего особенного не произошло, лишь белой лунной яркостью высветился гипсовый экран.

— Садись, Герман, — пригласил Разумовский. — Начинаем!

Я вернулся к столу, прошел мимо проектора, так что по экрану пролетела моя похожая на мумию тень, и уселся слева от Разумовского. Детский стульчик с низкой посадкой словно уменьшил меня вдвое. Я почувствовал себя каким-то пятилетним ребенком рядом с Разумовским — так он разительно возвышался надо мной, и этому неуютному эффекту дополнительно способствовала его необычайно долговязая тень на стене — проектор тускло лучился сквозь вентиляционные прорези в кожухе и двоил Разумовского.

Стульчик мне попался неудачный. То ли одна из задних ножек была короче, то ли просто сказывалась неровность пола, но устойчивым стульчик был только на трех ногах, и в том случае, если я наклонялся вперед. Стоило чуть откинуться назад, как терялось равновесие, создавая отвратительное ощущение, что я сейчас опрокинусь на спину, а короткая ножка со стуком упиралась в пол. Сидеть на таком стульчике было неудобно, я просто чуть нагнулся, чтобы его не раскачивать.

Закрутилось колесико, на стене появилась настроечная таблица — коричневые, охровые, розовые квадраты в легком расфокусе. Разумовский покрутил объектив, подтягивая резкость. Затем вытянул руку перед линзой, и на экране возник крокодил. Он чуть пощелкал пастью — указательный и средний пальцы, потом перевоплотился в собаку и загавкал. Я ошеломленно покосился на Разумовского. По Разуму Аркадьевичу явно рыдала психушка.

Выползла вторая таблица, похожая на металлическую дверцу с кодовым замком в вокзальной камере хранения.

— Механика на мыло! — пискнул не своим голосом Разумовский и вслед разразился подростковым баском: — Кино давай!

Я догадался — таким образом он изображал нетерпеливый зрительный зал. Появилась надпись — «Диафильм». Буква «Ф» была в виде подбоченившейся птицы с радужными крыльями-дужками. Разумовский принялся гудеть какой-то мотив, в первых тактах напоминающий трагическую песнь про «Орленка», а потом оптимистично сползающий на «Если с другом вышел в путь». Верхнюю часть следующего кадра занимала полуарка размашистых заглавных букв: «К новой жизни!», которые в тот же миг с выражением озвучил сам Разумовский, затем прибавил короткое слово: «Быль!» — звонкое, как упавшая посуда, и снова замычал «Орленка, вышедшего в путь». Тут я наконец-то понял, что Разумовский не просто так напевает, а создает музыкальное сопровождение к истории, назидательная суть которой в принципе угадывалась по заглавной картинке.

На песчаном обрыве взрослый мужчина в армейской форме опирался на плечо хрупкого белокурого подростка, одетого в шорты и белую рубашку с алыми языками пионерского галстука. Немым жестом: «Гляди!» — мужчина указывал на промышленную городскую панораму: под обрывом виднелись река и железнодорожный мост с летящим составом. В двух шагах от пары возвышался обелиск с красной звездой на макушке. Рисунок был выполнен в манере советской послевоенной анимации — яркие выпуклые краски, совсем не хуже диснеевских. Под кадром мелким шрифтом сообщалось: «Художник Борис Геркель, 1951 год».

В груди Разума Аркадьевича задрожала тревожная монотонная нота. На экране возникла

ночная улица — пустынные тротуары в легкой синей дымке, звездные бенгальские искры над покатыми крышами. Мальчик прильнул к стволу дерева, с тревогой оглядывается на угол дома. Проезжающей машины еще не видно, только два рассеянных желтых луча на асфальте, их отблески в черной листве. По напряженной фигуре мальчика видно, что до того он бежал. Светлая рубашка пузырем — выбилась из штанов. Заслышав машину, спрятался. К груди прижат тряпичный узел размером с футбольный мяч.

Под картинкой находился текст — сопроводительный абзац, как во всех диафильмах. Из пяти обычных вопросительных предложений Разумовский разыграл театральную феерию.

— Кто это спрятался за раскидистым каштаном?! — с утрированными драматическими интонациями вскричал Разумовский. При этом он умудрился не прервать фоновый грудной гул. Тембр его словно прищурился, силясь разглядеть детскую фигурку. — Неужели Алеша?! — Он всплеснул голосом, точно руками. — Что делает ребенок ночью на улице? Отчего не спит, как все обычные дети?! Куда он спешит, почему прячется?

Второй кадр крупным планом показал лицо мальчика. Я всмотрелся в эти приближенные черты. На картинке явно был изображен Разум Аркадьевич, только в детстве. Художник Борис Геркель отлично передал портретное сходство — те же ужимки, прищур глаз, лицевая костная щуплость. На лице Алеши застыли партизанские тревога и ненависть, словно он готовился увидеть за поворотом фашистов на мотоциклах.

— Разум Аркадьевич, — не выдержал я, — а ведь это вы там нарисованы!

Разумовский раздраженно дернул плечом, шикнул, как гусь:

— Мож-ш-но потиш-ш-е, ребята, вы меш-ш-аете! — давая понять, что мои замечания неуместны и отвлекают его, и продолжил полным голосом: — Что это у него в руке?! Узелок?! Похоже, мальчишка удрал из дома. Мать с отчимом, что ли, допекли? Наверняка случилось что-то серьезное, раз Алеша решился на такой отчаянный шаг, как побег!

Конечно, все эти завывания «с выражением» были дико комичны. За Разумовского делалось стыдно. Как может взрослый человек, хотя бы и претендуя на актерскую работу, так себя вести?! От неприличного хохота меня удерживал лишь тот факт, что я единственный зритель, а подобного толка веселье все-таки нуждалось в компании. Мне оставалось потешаться про себя, глядя на это бесноватое представление.

Выполз третий кадр: мальчик под деревом сжался в комок, по дороге катила черная, скользкая, как рептилия, «Победа».

— Полыхнуло фарами. Алеша теснее приник к дереву, даже дышать перестал, мозг сверлила единственная мысль: «Только бы не заметили!» — Разумовский выдержал тревожную паузу, потом с облегчением выдохнул: — Обошлось! Скрылся автомобиль, вот и мотор уже не слышен. Алеша зорко оглядел темноту и побежал дальше. Куда он так спешит, неужели к брошенному стекольному заводу?

Назад Дальше