Георгий Полонский Мемуары
Был у меня друг 1.
- Ты слишком много читаешь, это настораживает. Нет, ты читай, конечно: "чтение - вот лучшее учение", а "печать - самое острое оружие нашей партии", но все-таки, наряду с почтением, это немного раздражает…
В студенческие годы, на первых курсах особенно, я был удобной мишенью для таких его стрел, я сам подставлялся. Принуждал себя читать не то, что любил, а именно новое. И важно, чтобы это не развлекаловкой было, а непременно фундаментальным, мировозрренческим; даже и в сугубо философское чтение я погружался. Эти тексты, да еще на немецком, грозили отобрать потенцию у молодого Б.Пастернака; после-то он сквитался с ними - написал, что неестественно такое чтение, примерно как поедание хрена в качестве самостоятельного блюда! Теперь-то и я так думаю, но тогда… Я именно эссенций хотел - на иное, казалось, нет времени. У друга же моего можно было застать раскрытыми чаще всего "Севастопольские рассказы", "Капитанскую дочку", "Хаджи Мурата"…
"Это он доучивается, наверстывает: вовремя ему не дали, - соображал я, если пытался представить себе то, чем наполнены были разделявшие нас 12 лет, на которые я был моложе.
Вот именно: если пытался… Надо сознаться, что в это его прошлое почему-то не хотелось углубляться, вдумываться, о нем боязно было расспрашивать. Что это? - спрашиваю я себя сейчас. - Самосохранение? Боязнь за свой душевной покой? Не только. Могло обнаружиться, что я не имел права писать никаких пьес на тогдашнем уровне зрелости, при таком знании жизни, каким располагал после средней школы… А я дерзал - и первую пьесу мою, тогда же написанную и отданную в театр, почему-то поставили - и он видел спектакль! Наверняка со смешанными чувствами смотрел и с усмешкой: чем меньше, оказывается, знаешь про жизнь, чем наивнее идеальничаешь, тем легче достичь успеха в советском искусстве… Думаю, давал мой дебют поводы к этому умозаключению. В пьесе была искренность, но почти без приложения материальной части! Ее заменяли стихи пылкого автора, чьи амбиции тяготели к поэзии больше, чем к драматургии. Время было поэтическое - начало 60-х…
Так вот, о круге чтения: авторы законченных философских систем были моему другу подозрительны и чем-то неприятны. Все, кроме толстовской, - эта казалась чем-то трогательной ему, он сам ее смягчал, оставляя незамкнутой, выше ценя там искания и намерения, чем гвозди готовых постулатов; а почему Толстому такие поблажки - о том речь впереди.
Вообще же моего друга раздражали претензии на интеллектуальную власть, а власть - неважно, какая - утомила его достаточно. Казалось, ему проще сочинить свой собственный экзистенциализм, чем прочитать, например, трактат месье Ж.-П. Сартра по этике. Теперь я не сомневаюсь: в кустарной философии моего друга вы чувствовали бы себя лучше, чем в сартровской. Свободнее - и от властей, и от приступов отчаяния, которые нет-нет, а случаются со всяким. Скептическая и добрая, она будет сшита на вас, эта философия. Если, конечно, вы не пьянеете от схоластики. Если вы не пижон. Если человечность (со строчной буквы) интереснее вам, чем горделиво выводимая с прописной Бесконечность с ее черными дырами…
Вот кстати: человек - звучит это гордо или не звучит? У моего друга это был первый вопрос его человековедческих тестов. Неслучайно: ведь с конца 50-х неоромантизм рос в цене, молодежь присягала Алым парусам Александра Грина, пела взахлеб "Бригантину" и верила Андрею Вознесенскому, что пожар в Архитектурном институте символизирует что-то хорошее, новенькое. Всю скверну предполагалось спалить - и зажить чисто-чисто, вольно-вольно. Так что сам скепсис вопроса - гордо ли звучит человек - требовал отпора!
- Да, - отвечали вы, ибо воинствующим гуманистом считали себя и не жаловались на свое пищеварение. Да, в общем-то звучит гордо… - ибо вы только что прочли Сент-Экзюпери, да и вообще книги научили вас любить гениев и героев; думали вы о них не то, чтобы примазываяь, а как-то деля с молодой щедростью их славу на всех, - так что ломтик перепадал и вам лично, авансом пока. Да, гордо, - ибо накануне вы объявили, что с понедельника бросаете курить и, чтобы не размагничиваться загодя, вам нужно, черт возьми, думать так! Или ночью вы на ура и еще на бис проявили себя в постели с женщиной, а утром, победив кисляйство и лень, проделали почти весь комплекс гантельной гимнастики по книжке "Мы - мужчины"…
А школьное ваше сочинение держалось как раз на той гордой горьковской цитате. (Было начисто забыто, что слова эти говорятся в пьесе "На дне" персонажем, который по роду занятий - карточный шулер; он, возможно, упражнялся в краснобайстве, в искусстве охмурения точно так же, как прежде тренировал пальцы - и примерно в тех же целях… (Учитель не включал в характеристику персонажа этого "компромата", убийственного для красивых его фраз! И для этой, обсуждаемой тут. И для фразы насчет жалости - будто она унижает человека…) Все это так давно ставилось в эпиграфы, так хорошо и привычно писалось плакатным пером - за подписью самого М.Горького, разумеется, - для украшения классов, "ленинских комнат" в казармах, КВЧ в лагерях… В сочинении героические примеры так и теснились, сами напрашивась под летящее ваше перо, и "пятерка"за ту работу перешагнула в аттестат зрелости… И после этого человек не звучит гордо?
Вы ответили? Идите. Второго вопроса вам не задаст мой взыскательный друг. По "закону достаточного основания" не задаст. Звучите как хотите, лопните от гордости, пройдитесь колесом, но на интерес моего друга не рассчитывайте. Его бы воля, он и ваш аттестат зрелости придержал бы: ясно ведь, что и Нового Завета вы толком не прочли… Ступайте же.
Впрочем, вернитесь. Не исключено, что когда-нибудь у вас испортится пищеварение. Или скуксится ваша мужская доблесть, типун мне на язык. Или она останется в норме, а ваша женщина все-таки предпочтет вам другого - бронзового культуриста, например. Или деятеля с внешностью хорька, но с возможностями привозить ей белье и косметику из Парижа.
Или случится совсем другая беда, говорят же в России: от сумы да тюрьмы… - посадят вас, не дай Бог, за решетку. По ошибке, конечно. Смешное предположение, натянутое, но включим фантазию: вы в роли зэка! Поясной ремень и шнурки от ботинок у вас отобрали, спадающие брюки надо руками поддерживать, следователь - чудовище: к вашей искренности, к здравому смыслу глух, как пень, клеит вам чью-то чужую вину, пользуясь сволочным стечением обстоятельств… И вот, представьте, снова звучит вопросик моего друга: гордо ли звучит человек?
Помогут ли вам теперь высокие, духоподъемные примеры из школьного сочинения? Джордано Бруно? Желябов и Перовская? Тарас Бульба и сын его, былинный Остап? Революционеры из книжек для юношества, молча выносившие пытки, от которых и манекен запел бы арию из "Аиды"?
Мой друг размышлял об этом в такой же камере, положив руки поверх казенного одеяла, и вертухай в неслышных валенках инспектировал его через глазок. Двенадцать лет тюрьмы, этапов, лагерей и ссылки отчеканили другу моему особую философию. Она не решает вопроса о том, что первично - материя или дух, яйцо или курица. Философия эта вообще не трогает проблем, которыми обычно занимаются, лишь плотно покушавши. Она исходит из того факта, что плотно покушать удается не всегда и что теплый гальюн не всегда рядышком. Она может пригодиться людям, у которых иногда болят зубы, а иногда кружится голова.
Счастливчиков она не третирует, - просто не помышляет им пригодиться! И отказывается рассматривать как слабаков и аутсайдеров всех, кто ездит не на "крутых" иномарках, кто отдыхает не во Флориде и не на Канарах; дело в том, что ей многое известно о легкости перескоков из категории удачников в другую. Так что служит она всем, пожалуй, кроме снобов. В основном - людям, которые, собираясь в дорогу, кладут в чемодан туалетные принадлежности, тапочки, бритву, белье, аспирин - и только потом томик Эдгара По или Ивлина Во, а никак не наоборот. Я прошу читателя быть точным: вам не нужно облегчать багаж за счет облюбованной книги, - важно лишь не выпендриваться. Это специально оговорено в философии моего друга.
Вот разве что сочинения "чистых" романтиков и творцов законченных "систем" брать с собою не стоит. И еще - профессиональных политиков труды. Если же вы не хотите с ними расстаться - значит, вы едете не в ту сторону.
2.
Ах, эта самоуверенность моего друга, эта запальчивая категоричность тех потсулатов, которые он вывел сам! Никогда не забуду его единоборства с Хемингуэем. Рискуя быть придавленным его авторитетом, этой тяжеленной плитой, которую подпирали в то время все интеллигенты СССР, мой друг одиноко и мужественно не любил Хэмингуэя. Впрочем, не книги его - не мог он не ощущать силы "Фиесты" или "Старика и моря", - а не любил культа этого, моды этой. И расстреливал эту мишень не из главного калибра, а дробью юмора, иронии, подначки. Чтобы чувствительно было не самому бородачу, никогда о том не узнавшему, а нашим литературным мальчикам, охмуренным "мускулатурой стиля" и теорией "айсберга".
- Неохота мне нырять, - говорил мой друг, - и ощупывать подводную часть этого "айсберга"! Это отнимает кучу времени, и потом, я не так хорошо плаваю…
И открывалась "Капитанская дочка", чтобы засвидетельствовать: глубины там никак не меньше, с лаконизмом ничуть не хуже… А что лучше тебе, читатель, - когда жемчуг прямо в тексте или когда принуждают нырять за ним, ничего не гарантируя? А если жаждешь все-таки "погружения", возьми вот чеховского "Архиерея" или "Дом с мезонином", или "Врагов" - ведь обратно не вынырнешь!
Подтекст - любил и уважал, стало быть. А от "теории айсберга" оставлял рожки да ножки. Как же так? Я запутаюсь, если рискну сейчас растолковывать это противоречие… На объективную, впрочем, правоту в искусстве, всех одинаково устраивающую, он не претендовал; старался заразить правотой субъективной, факультативной, для чужих необязательной - и преуспевал в этом!
Такие вел мой друг семинары у себя на Красносельской улице, в однокомнатной квартире, где ЖЭК приветстовал его грубо крашенным красным полом.
Изыскания стилистические были на этих семинарах подсобны: важнее было понять и договориться - кто и почему великий для России писатель. Не заморочила ли себя интеллигенция, повесившая в каждом доме в красном углу портрет бородача в грубом свистере? Бородач был тогда жив и строго следил за тем, чтобы боевых быков резали "не как- нибудь, а в строгих правилах искусства". Немыслимая все- таки забота для великого по российским меркам писателя, ей же ей! Слишком многострадальная страна.
Если б к тому времени явился уже "Иван Денисович", тут и спорить было бы не о чем. Но он еще не вышел из рязанского своего укрытия; в тот год старшеклассники одной из тамошних школ еще узнавали от его автора астрономию. И никто из них не догадывался, какие новые звезды их учитель властен зажечь, а какие потушить старается, показывая миру, что свет их - лживый и кровожадный…
3.
Каким это чудом среди выходцев из ГУЛАГа встречались нам редкостно светлые люди? Ведь зацитирован уже вывод В.Т.Шаламова, едва ли не лучше всех знавшего сей предмет: там обретался отрицательный, сугубо и только отрицательный опыт. Откуда же свет? Автор же "Архипелага" внес серьезные полемические коррективы в этот вывод. Может, мой друг и мог бы вмешаться в спор таких людей по такому вопросу, но он, а не я.
Я только рискну догадку высказать насчет источника света.
Память, даже груженая шаламовским опытом, - это ведь не душа, они никак не синонимы. Первая диктовала страшные "Колымские рассказы", вторая - стихи о природе и о себе самой, о душе, стихи, чурающиеся даже обмолвки про ГУЛАГ. В том-то и дело, видимо, что душа не тара, не контейнер, не транспортное средство, не емкость. Иначе с ней никаких особых загадок не было бы: чем нагрузили, то и везет, и всякие толки про суверенность и уникальность души можно было бы пресечь с большевистской прямотой: буржуазный, мол, индивидуализм и субъективный идеализм!
Души множества людей, нескольких поколений, от каждодневного страха проституируя или спиваясь, мало-помалу драгоценную свою суверенность утратили, допустили ее угаснуть в бескислородной среде. Исключение составляли особо ценные души.
Камил Икрамов, например, свою не подставил лагерному опыту наподобие тары! Память - дело другое, память он имел надежную, хранившую столько лиц, эпизодов, сюжетов, деталей, что хватило бы на объемистую книгу о тех 12-ти годах, - только ему не ее хотелось писать, не в ней он видел свою жизненную задачу. А вообще - мог бы! И та книга была бы совсем непохожа ни на "Колымские рассказы", ни на "Записки из Мертвого дома". Пласт воспоминаний, которым Камил пользовался активно, - состоял чаще всего из… смешного. Да, это был бы ГУЛАГ - скажу условно - глазами Аверченкии или Жванецкого!
Конечно, и через юмористику устных Камиловых рассказов просвечивал ужас, но никогда он не был самоцелью. Ужас надлежало по его понятиям теснить, не давать ему того простора и главенства, на какие он с успехом претендовал в той жизни. Сама эта установка на остранение, на смех в аду была, видимо, спасательным кругом и волей к свободе. В юморе - и еще в разговорах о "высоком" - душа сохраняла суверенность.
Здесь много общего с Пьером Безуховым, которого Камил вообще напоминал чем-то смутно, но неотвязно. Здесь и сейчас я имею в виду каратаевские главы, посвященные плену Пьера:
"Чем труднее становилось его положение, чем страшнее была будущность, тем независимее от того положения, в котором он находился, приходили ему радостные и успокоительные мысли, воспоминания и представления."
"Война и мир", т.4, часть 3, гл. ХII
Не знаю, будут ли еще шанс и место сказать об отношении Камила ко Льву Толстому, - скажу здесь. Время от времени он вдруг принимался достраивать, наращивать, укреплять культ Толстого - хлополиво, азартно. Выяснял для себя и для друзей, что Толстой "еще гениальнее", чем нам казалось, уличал нас в поверхностном знании текстов, обнаруживал там ключи к сегодняшним проблемам… Помню разнос по телефону:
- Ты читал "Нет в мире виноватых"? Первую редакцию? - звонок прямо с этого начинается.
- Кажется… Нет, не помню… а что?
- Вот прочти, тогда будет о чем разговаривать! - и сразу безапелляционные частые гудки.
Это ведь диалог не литературоведов, не текстологов, - это студент позвонил другому студенту, на лекциях - партнеру по болтовне и разным письменным играм в слова, а в сессию - товарищу по несчастью! Я и сегодня не все помню у Льва Николаевича, но кто теперь накричит на меня за это? Один Камил мог давать "свечки" по таким поводам. Подумать только: как будто освежу я в памяти заданный текст - а параллельно он и Юрия Карякина заставит это сделать, и Таню Бек, и случившегося об эту пору в Москве тюрколога из Ташкента, и двух журналистов из "Науки и религии" - и путем перекрестного опыления умов, глядишь, к концу месяца воссияет Истина! Чепуха: утопистом Камил не был. Но так чудесно действовал на него кислородный коктейль истины, что неудержимо хотелось тащить за руку к месту его раздачи: испейте, дурачки, - сами же себе потом спасибо скажете!
Если в каком-нибудь "органе" случался выпад против толстовства, вообще-то всеми забытого, - Камил был уверен: это артподготовка, внимание, сейчас подлость развернется в актуальную сторону, стрельба пойдет по живой, сегодняшней и драгоценной для нас цели, по той или иной "новомирской" прозе, например. Или по пьесе Володина. Или по фильму, в котором заподозрен все тот же "абстрактный гуманизм" - по картине Марлена Хуциева, к примеру. Своей маленькой ладонью - у него была рука 12-летнего мальчика - Камил мог закрыть следующие абзацы и предсказать: сейчас будет опасное свинство, вот увидите! Против кого или чего конкретно - он не знал, но в самом свинстве не сомневался.
И десять раз из десяти бывал прав. Моськи и шарики не облаивают такую махину без особой натаски, без спецкоманды; это и понималось, прочитывалось отчетливо, когда свою миниатюрную руку Камильчик убирал…
Не мешало бы на все времена запомнить: наскоки на великого Льва - прелюдия опасного свинства.
4.
Писательство - профессия, в общем-то, работающая на природный эгоцентризм: очень уж мышцы самолюбия постоянно напряжены. Среди нас уникальны люди с призванием разогревать чужой талант, лелеять его и проталкивать вперед. Быть бескорыстным импресарио чужого таланта. Это даже не всем понятно в нынешнюю эпоху: с какой это стати Икс трубит о незаурядности Игрека? Из одной мафии, что ли?
В нашем институте было литобъединение по имени "Родник"; руководить им доверили доценту Залесскому. Он возглавлял кафедру советской литературы - кому же еще пестовать молодые, так сказать, побеги этой литературы? Но нужно отдать ему справедливость: вполне бездарно общался с нами доцент. При нем инакомыслие студентов вынуждено было шутовски притворяться наивностью, плохой осведомленностью, а после его Ц У - оно и вовсе набирало в рот воды. Втройне это должно было относиться к Камилу, вчерашнему ссыльному из города Джамбула. И ведь не было за его плечами нормальной средней школы - "ремеслуха" была, а сразу за ней - университеты Гулага. Если бы не те умницы и эрудиты из числа зэков, которое трогательно пеклись об его просвещении, нельзя было бы и помыслить о филологическом факультете. Но там ему подсовывали случайно не изъятый тюремщиками роман "Боги жаждут" и с голоса, без имени автора, предлагали заучивать стихи Николая Гумилева, а как методически правильно разбирается "Муму" или что такое суффиксы - этому Гулагпросвет не учил же!
Сейчас мне надо как бы отмотать пленку назад, чтобы для читателя тот случай не перескочил в другое время: Камил - еще не признанный лидер нашего кружка, на Хемингуэя он еще не замахивается… Больше того: он внутренне съеживается, когда столичные студенты роняют такие словечки, как "имажинизм" или "контрапункт". Тот же экзистенциализм, уже помянутый, нелегально входил в моду тогда, и кто-то хвастал способностью выговорить его не запнувшись. Подобно чеховскому герою из "Учителя словесности" Камилу казалось позором, что он - единственный и последний в своей среде, кто не читал "Гамбургскую драматургию" Лессинга; скоро он убедится, чудак, что не читало большинство, а читавшее меньшинство не поняло, что никакой Лессинг роли тут не играет… Но пока - томят его ущербные комплексы, - так вот, дело было именно тогда.