И немудрено, что император просьбу графа уважил, приказал уволить возмутителя спокойствия со службы и отправил в ссылку. Не в Сибирь — хотя многие были бы счастливы известию о таком путешествии Пушкина, а всего-навсего в Псковскую губернию, в родительское имение Михайловское. В самую что ни на есть деревенскую глушь. Вот где Пушкин понял, что такое бешеная тоска.
Впрочем, как все Пушкины, Александр Сергеевич был скор на переходы. В Михайловском обнаружилась довольно обширная библиотека, он читал, готовил к печати первый сборник стихов, поэму «Бахчисарайский фонтан», до которой, кстати, на юге все руки не доходили. И, конечно, нашел столь необходимое ему женское общество: по соседству жила еще молодая вдова Прасковья Вульф с дочерьми Анной, Алиной и совсем еще девочкой Евпраксией — Зизи.
Естественно, он начал волочиться за всеми сразу, даже Зизи не обошел своим вниманием, хотя и обращал это в шутку. Теперь уж и не вспомнить, какой из них что говорил, с кем целовался, кому стихи посвящал. Всем сразу, наверное, ведь по-настоящему даже влюблен не был. А тут еще приехала родственница соседки, молодая генеральша Анна Керн, репутация которой была самой что ни на есть скандальной. Но зато прехорошенькая…
Дернул же его черт отдать ей стихотворение «Я помню чудное мгновенье». Собственно говоря, она его просто отобрала, простодушно посчитав, что именно ей оно и посвящено. И, конечно же, вернувшись с любовником в столицу, раззвонила об этом во всех домах, где ее еще принимали.
«Так вот рождаются легенды, — саркастически усмехнулся Пушкин. — А того, что было на самом деле, никто толком и тогда не знал и сейчас не знает».
Потому что ничего не было — тогда, в Михайловском. Роман-однодневка случился у них много позже, когда Пушкин уже вернулся в Петербург, но ему и в голову не пришло посвятить хоть строчку свиданию с «гением чистой красоты». Точнее, строчку-то он посвятил, и не одну, но не в стихах, а в письмах к друзьям. В частности, назвал свою мимолетную любовницу «Вавилонской блудницей». Тоже моралист выискался! Анна Керн вела себя по отношению к мужчинам примерно так же, как он сам — по отношению к женщинам. Нет, осудил и заклеймил.
А его несостоявшаяся поездка в Петербург в декабре 1825 года! Он-то знал, что никто его там не ждет, понятия не имел ни о каких «тайных обществах» и их планах. Но выставил причину: заяц-де перебежал дорогу, вот он и повернул обратно. Преспокойно вернулся в Михайловское — и продолжал сочинять.
Поэмы «Цыганы» и «Граф Нулин», три новые главы «Евгения Онегина», трагедию «Борис Годунов», бессчетные стихи… И — ни намека на трагедию на Сенатской площади и дальнейшую участь мятежников, только торопливый набросок на полях рукописи — пятеро повешенных. Вот и все. Знаменитое «Во глубине сибирских руд» он написал много позже, потрясенный самоотверженным поступком княгини Волконской и других жен декабристов.
А в сентябре 1826 года ссылка Пушкина закончилась так же внезапно, как и началась: новый император Николай I приказал ему прибыть в Москву и после долгого разговора с опальным поэтом не только дозволил ему жить в столицах, но и весьма недвусмысленно объявил, что только он лично будет решать, какие произведения господина Пушкина дозволительно печатать, а какие — нет.
Да еще в частном разговоре с одним из придворных назвал бывшего опального поэта «одним из умнейших людей России». Пушкин тогда сам пустил слух о том, что государь, якобы, спросил его, что бы он делал, окажись в дни мятежа в Петербурге, а он, якобы, гордо ответил, что был бы со своими друзьями. Возможно… как князь Трубецкой, который ному из дома не высунул. Да и не было этого разговора, иначе не видать бы ему царских милостей. Но не признаваться же в этом ему, «певцу свободы»!
Пушкин невесело усмехнулся. Ему, видно, на роду было написано не видать спокойной жизни, даже семейной. Пора бы остепениться, подыскать богатую невесту: карточные долги петлей сжимали горло. Так ведь нет! В Петербург, он повел себя по-прежнему: танцевал на балах, волочился за женщинами, играл в карты, до рассвета засиживался на холостяцких пирушках… И так без малого два года!
На ком жениться? Хотелось, чтобы невеста была не только богата, но и красива. Девиц на выданье в окружении поэта было предостаточно, но репутация поэта была уже слишком скандальной. Ему отказывали.
Даже матушка бесприданницы Натали Гончаровой сперва тоже ответила отказом. Необыкновенная красота Натали должна была доставить семье богатство, искали состоятельного жениха, а что мог предложить легкомысленный поэт? Свои долги? Или стихи?
Донельзя раздосадованный неудачным сватовством, он сорвался с места и уехал на Кавказ. Именно там 11 июня, неподалеку от крепости Гергеры, и произошла знаменательная встреча с арбой, везущей в Россию тело Грибоедова.
Грибоедов погиб от рук разъяренных персидских фанатиков, защищая интересы России. А от чего чуть было не погиб он сам? Точнее, из-за чего? Из-за суетности, сумасшедшей ревности, ущемленного самолюбия… Чего он ждал, когда женился на одной из самых красивых девушек того времени? Что она будет сидеть взаперти? Хотя, возможно, он подсознательно именно к этому и стремился, не давая жене ни малейшей передышки: за шесть лет брака — четверо детей, да еще двоих не доносила…
Говорят, Нина, вдова Грибоедова, урожденная княжна Чавчавадзе, после получения известия о гибели мужа родила мертвого ребенка и совершенно удалилась от света. А ведь ей еще не исполнилось восемнадцати, и она тоже считалась одной из первых красавиц Грузии… Интересно, как бы она повела себя, окажись с мужем в Петербурге, в вихре светской жизни? Наверное, тоже стала бы объектом сплетен и пересудов, каким бы безупречным ее поведение ни было…
Он вернулся в Россию и снова сделал предложение Гончаровой. На сей раз оно было принято: за год ни один мало-мальски подходящий жених для красавицы не сыскался….
— Барин, к вам господин Жуковский, — прервал его мысли верный камердинер Никита. — Прикажете принять?
— Проси же!
Василий Андреевич Жуковский вошел с бодрой улыбкой, которая тут же сменилась куда более естественным для него выражением спокойствия и приветливости.
— Ну, сегодня совсем молодцом, друг мой, — проговорил он, усаживаясь подле дивана. — А я с новостями …
— Да не томи, Василий Андреевич, — взмолился Пушкин. — Рассказывай!
— В Петербурге новый поэт объявился.
— Удивил! — захохотал Александр. — Да сейчас каждый мальчишка стишками бумагу марает!
— Это не мальчишка… Я узнавал, он писал раньше, публиковался даже в каком-то московском журнале, но критики его не заметили. Тогда он обиделся и больше ничего уже в печать не давал. Хотя стихи писал по-прежнему. А когда прошла весть, что ты, душа моя, то ли при смерти, то ли уже умер, сей поэт написал весьма гневное стихотворение на эту тему и…
— Примета хорошая: жить долго буду, — быстро вставил Пушкин.
— Так-то оно так, да все одно: печатать сие стихотворение никак нельзя было даже тогда. Сейчас-то об этом речи нет, но списки уже по рукам ходят.
И Жуковский вынул из кармана сюртука сложенный вчетверо листок бумаги.
— От государя получил, — невесело усмехнулся он. — Николай Павлович сильно гневаться изволят, хотели автора в крепость посадить. Да у того родня влиятельная, заступников полно, отделался высылкой на Кавказ…
— Под пули? Хороша государева милость!
— Нет, с распоряжением «до серьезных дел не допускать».
— Дай хоть почитать-то, Василий Андреевич. Что он там такого насочинял?
Пушкин развернул листок и прочел стихи, начинавшиеся фразой:
«Погиб поэт, невольник чести…»
— Красиво завернуто! — усмехнулся он, дочитав. — Только свинец-то у меня не в груди был… В стихах, конечно, не напишешь… Ну, и на что же государь разгневался? Немного трескуче, немного переврал, слишком много Пушкина читал…
— Да косвенно ведь в него метит. В императора…
Пушкин посмотрел на ничего не говорившую ему подпись — Михаил Лермонтов, и пожал плечами:
— Ну, разве что косвенно…
— А еще: государь повелел долги твои все уплатить, заложенное имение родителя твоего от долга очистить, жалование тебе повысить до десяти тысяч рублей в год и разрешил жить там, где ты сам пожелаешь. С одним только условием…
— С каким? — насторожился Пушкин.
— Чтобы ты действительно продолжил дело Карамзина и писал российскую историю. Кто, кроме тебя, этим займется?
Пушкин в задумчивости принялся грызть ноготь — старая, детская еще привычка, от которой никак не мог отделаться. Что ж, государь, как всегда, великодушен. Однажды он уже выдал ему вспоможение — 10 000 рублей, а потом, по его просьбе, еще 18 000. Но долги не уменьшались, деньги уходили, как вода сквозь пальцы. Что ж, теперь он будет осмотрительнее и… экономнее.
— Что ты молчишь? — осведомился Жуковский. — Мне нужно возвращаться к императору с твоим ответом. Сам знаешь, Николай Павлович проволочек не терпит.
— Да конечно же я согласен! — с некоторою досадой воскликнул Пушкин. — И благодарность моя государю неизмерима. Но я хотел уехать в деревню…
— Поезжай, кто тебе мешает? По весне — милое дело. Окрепнешь на свежем воздухе, отдохнешь, а осенью вернешься в Петербург, станешь в архивах работать. А летом снова в деревню — писать…
Пушкин покачал головой.
— Нет, уж лучше в Москву. Петербург я ненавижу, а архивы и в Москве есть. По крайности, туда необходимое вышлют.
— Ну, вот ты все и решил, — с удовлетворением отозвался Жуковский, поднимаясь с кресла. — Государю передам в точности. Думаю, это его порадует.
Когда Жуковский ушел, Пушкин долго сидел в сгущавшихся сумерках, не зовя никого, чтобы подали свечи. Вот все и решилось: долгов больше нет, можно ехать в Болдино, жить там с семьей, писать… Только не стихи. Тем паче — новые поэты объявляются, скоро на него будут смотреть, как он сам в свое время глядел на Державина — обломок былых времен, живая — чуть живая! — легенда…
Теперь-то понимает, что без Державина и его самого бы не было, как поэта. Как не было бы и без многих, многих других. На их стихах вырос, окреп, обрел собственный голос. Славу, можно сказать, обрел. Но ведь известно: хуже нет, чем пережить самого себя в поэзии. Над Державиным-то в конце жизни уже откровенно посмеивались, когда он писал свои высокопарные пьесы.
«Интересно, за что все-таки император прогневался на этого… как его… ага! Лермонтова? Мне и худшее с рук сходило. Забавно все-таки читать стихотворение на собственную смерть…»
Пушкин вновь взял в руки листок, оставленный Жуковским, и позвонил, чтобы принесли свечей. Тут он и увидел, что к стихотворению имелась что-то вроде приписки, которую он не заметил вначале. Вчитался — и саркастически усмехнулся:
«Да, на рожон попер юноша, иначе не скажешь. Я хоть именные эпиграммы писал. А он — всех чохом к позорному столбу пригвоздил… Только за что — непонятно».
Он снова перечитал удивившие его строки и опять поразился: что за прославленные отцы? При чем тут их подлость — и какая подлость? А потом и вовсе невнятно: обломки, игра счастия… Невнятно, но оскорбительно, немудрено, что государь разъярился.
Что ж, он сам так начинал — скандальной известностью, ссылкой, изгнанием. Только на пользу пошло. Да, в молодости все делают ошибки. Хорошо, если потом есть возможность хоть как-то их исправить. А умри он от этой нелепой раны, какую память о себе оставил бы? Ревнивый муж, глупо погибший на дуэли, из-за мифической измены жены. Какой грязью измазал бы и себя, и Наташу, ангела-Ташеньку!
Поправится окончательно: первым делом попросит у императора прощения и поблагодарит за все оказанные милости…
* * *Пасха 1837 года была поздняя, 18 апреля. Дороги уже подсохли, а семейству Пушкиных предстояло проехать от Санкт-Петербурга до Болдино почти 500 верст. И не в легкой дорожной карете, как ездил раньше один Александр Сергеевич, а в громоздком дорожном экипаже с многочисленными повозками в придачу.
Четверо малых детей с няньками и бонной, Наталья Николаевна, опять беременная и плохо переносившая свое состояние… В седьмой раз готовилась стать матерью, но если раньше находила в себе силы ездить до последнего на балы, то теперь все больше времени проводила на кушетке в своей спальне, мучаясь сильными мигренями.
— Госпожа Пушкина слишком много выстрадала, — сказал как-то доктор Арендт своему чудом спасенному пациенту. — Женские нервы — материя тонкая. Вам бы следовало дать ей отдохнуть несколько месяцев. А вот осенью…
Пушкин пропустил слова доктора мимо ушей. Что значит — отдохнуть, если он сам жил чуть ли не затворником и других женщин, кроме собственной жены, не знал и знать не хотел? А первые месяцы беременности женщинам и всегда неможется, все об этом знают. Нет, в Болдино, в Болдино, как можно скорее!
Какие отсрочки?! Аудиенция у императора давно получена, государь сказал все приличествовавшие случаю слова о промысле Божием и о надеждах, которое возлагает российское просвещенное общество на придворного историографа. И Пушкин сказал именно то, что от него ожидалось: о своей вечной благодарности государю, о долге, который он осознает и жаждет исполнить, о прелести служения Отечеству.
* * *Первые дни по приезде были суматошными и хлопотными, как всегда, когда устраиваешься на новом месте надолго. Наталья Николаевна была предельно утомлена дорогой, которую перенесла тяжело. Ясные глаза потускнели, кожа лица поблекла, она мало напоминала ослепительную красавицу — царицу петербургских балов. И в домашние хлопоты вникала мало: в основном, лежала в спальне, на кушетке возле окна.
Болдино стояло на отшибе от других усадеб, да и в ближайший город находился не близко. Следовало позаботиться о том, чтобы ко времени родов Натальи Николаевны в доме была хотя бы акушерка. А еще лучше — доктор. Впрочем, рассудительный Никита считал, что ежели Бог помилует — так и доктора ни к чему, а повивальную бабку он и в деревне сыщет. Чай не первый раз барыня рожать изволит.
Сам Пушкин снова, как когда-то в молодости, полюбил долгие прогулки. Часами вышагивал по тенистым тропинкам, нимало не тяготясь августовским зноем. Ни капли не манил к себе письменный стол в кабинете, приготовленные перья и чернильница, книги… И в мыслях не мелькало даже обрывка какого-нибудь стихотворения, даже какого-нибудь поэтического образа.
Осень, осень, как он ждал осени, этой всегда плодотворной для него поры! Уйдет жара, листья за ночь начнут подмерзать …И вот тогда он сядет в кресло перед столом, возьмет в руки перо и строки потекут так же, как и прежде. Пусть и не стихи…
Но осень принесла с собой только уныние. А вымученные страницы, с бесчисленными перечеркиваниями, исправлениями, помарками, как правило, к концу вечера оказывались смятыми и брошенными в корзину под столом. Рачительный Никита, ворча себе под нос что-то невразумительное, извлекал их оттуда по утрам, кое-как разглаживал и складывал на верх книжной полки.
Нет, не шла работа, не приходило вдохновение. А в этом году вряд ли придется посетить Москву и поработать в архивах — не бросать же Наталью Николаевну одну в этой глуши, да на сносях. Ничего, никто его не подгоняет …
В конце концов Пушкин обнаружил «схорон» Никиты, сумел заставить себя перебелить написанное, а потом ежедневно заполнять гладкими фразами два полных листа бумаги почти без помарок. И уже не бросал написанное в корзину, а аккуратно складывал стопкой в ящик стола, радуясь тому, что объем рукописи неуклонно увеличивается.
В самом конце декабря, в канун Рождества Наталья Николаевна почувствовала первые схватки. Она мучилась почти трое суток, с трудом разрешилась мертвым младенцем, сама была на волосок от смерти. И еще долгие месяцы приходила в себя, почти не вставая с постели. Пушкин, приготовившийся уже к самому худшему, горячо возблагодарил небеса за спасение жены. Но врача так и не пригласили.
И уже поздней весною пришло письмо из Петербурга от друга Плетнева, теперь издателя журнала «Современник». Он жаловался на то, что дела журнала плохи, подписчиков не прибавляется и даже заявленное в последнем номере начало публикации «Истории России» пера Александра Сергеевича, никого особо не заинтересовало.
«У нас сейчас в большой моде Михаил Лермонтов. Поручик вернулся с Кавказа в отпуск на месяц, и вот уже почитай полгода кочует по светским гостиным, читая свои произведения, одно другого мрачнее. Хотя „Тамбовская казначейша“ его и мила, но, с моей точки зрения, сие есть лишь бледная копия твоего „Графа Нулина“. Публика, впрочем, в восторге, да ты сам оценишь поэмку господина Лермонтова, кою к письму прилагаю…»
За ужином Пушкин был необычно хмур и неразговорчив.
Все написанное он, наконец, перебелил и отправил в столицу государю, сопроводив почтительным письмом. И надеялся, что им и трудами его останутся довольны.
Ближе к осени Пушкин заговорил о том, что на зиму надо бы поехать в Москву — поработать все-таки в архивах. Но Наталья Николаевна ехать категорически отказалась. Она сильно изменилась, от прежней красоты и воздушности следа не осталось. И постоянно недомогала. Их супружеская близость после тех злосчастных родов так и не возобновилась.
Врача к Наталье Николаевне из Нижнего Новгорода все-таки пригласили. Приговор доктора был однозначен: детей госпоже Пушкине больше нельзя иметь категорически. Покой, необременительные прогулки, никаких дальних поездок.
Хотя Пушкин с женой и так давно уже не спал в одной постели — окончательно перебрался в свой кабинет.
Пришел, наконец, номер «Современника» с первой публикацией его «Исторических записок». Он было начал читать, да через пару страниц бросил — скучно. Вот ежели бы как Вальтер Скотт — исторический роман написать. Тут бы все читать бросились.