– Михалков «Заяц во хмелю» – опять громко объявил Граф. – Только уж вы меня, пожалуйста, не перебивайте.
– Постараемся, – заверил председатель.
С басней все вышло еще хуже. Он дошел до слов:
Он действительно оттолкнулся от стола с трудом, потерял равновесие и рухнул. Слова «Сказал «Пшли домой» он уже произносил лежа. За него кончил один из членов комиссии:
– «А ты найдешь ли дом, – спросил радушный еж, – поди как ты хорош», – и помог ему подняться.
Когда Юру выводили, он сопротивлялся и кричал:
– Я еще танец могу! Только с партнершей. Па-де-де! Без партнерши никак нельзя. И где вы видели па-де-де без де.
Выводивший вызвал:
– Следующий – Лубянский!
– Он не явился, он заболел, – хрипло прокричал Виктор и побежал вслед за Юрой.
На этом наши пробы проникнуть в актерскую среду закончились.
Отец был рад, что я не посрамил нашего семейства и поступил на архитектурный. Он переживал, что никак не может повлиять на результаты моих вступительных экзаменов даже в ситуации полной несправедливости, как это произошло на математике, так как любое его вмешательство после обвинений в космополитизме повлекло бы к большим неприятностям и для него и для меня. Он настолько обрадовался моему успеху, что обучил меня песенке его студенческих лет, которую они распевали во время учебы в художественном институте – бывшей бурсе в 20-е годы. Только он предварительно взял с меня слово, что я не буду следовать примеру героев этой песенки. Песенка была очень простой и пелась на мотив «Мурки»:
Приближалось первое сентября. Нужно было готовиться к суровым будням. И они – суровые будни, скоро наступили. Первого сентября нас собрали в большой аудитории на третьем этаже. К нам пришел декан Черныш и выступил с довольно странной речью. Он сказал о большом значении архитектуры в развитии нашего общества, сказал о великих задачах, стоящих перед советскими архитекторами в деле создания городов и поселков, жилых домов и общественных зданий для советских людей. В общем говорил он до неприличия банально. И вдруг последовал крутой переход. Он порекомендовал нам побыстрее и поближе познакомиться друг с другом и сообщил, что райком партии пошел нам навстречу и с этой целью а также с целью активизации трудового воспитания переносит начало наших занятий на 11 сентября, а на эти десять дней отправляет нас в колхоз на уборку урожая. Сейчас к нам придет руководитель нашей группы и объяснит нам, когда и откуда мы отправляемся, и что нам нужно с собой иметь. Так что наше архитектурное образование началось в колхозе.
Занятия на первом курсе пролетели быстро. Потение над курсовыми работами по введению в архитектуру, проектные недели перед сдачей курсовых, когда мы не спали и не брились, листы с отмывками дорического, ионического и коринфского ордеров, фасады памятников архитектуры и их перспективы – все это занимало наше основное время после лекций и надолго оставалось в памяти. Я до сих пор могу рисовать грузинские орнаменты, которые мне пришлось изучить при выполнении фасада церкви Никорцминда в Грузии, и помню наизусть латинскую надпись на арке Тита в Риме, перспективу которой я должен был построить.
Мы недосыпали, так как вечером тянуло гулять, а утром приходилось вставать ни свет, ни заря. Удавалось часто подремать на первых парах, на истории искусств и истории архитектуры. Занятия проходили в темноте, так как на экране наш бессменный лаборант кафедры архитектурного проектирования Михаил Наумович показывал с помощью эпидиаскопа картинки из книг. Лекции эти сначала читал Зуммер, потом великолепный и фанатичный искусствовед Василий Иванович Сьедин. В какие-то минуты он пробегал между рядами наших парт (кресла с откидными досками) и командовал «свет!». Зажигался свет, он ошалело смотрел на сонного студента и кричал «виноват!». Студент тоже ошалело смотрел на него, так как не мог понять в чем виноват Василий Иванович. Но тот уже продолжал: «А сейчас я вам покажу еще более интересную картинку – это работа блестящего испанского живописца, а какого – вы должны уже угадать сами. Интересно!». И вот тут уже пробуждались все.
Вступительные экзамены на архитектурный факультет сдавало сто тридцать абитуриентов, приняли двадцать пять. Тем не менее во втором семестре наша группа насчитывала уже двадцать восемь человек. Какие-то из поступивших набрали одинаковое число баллов, кого-то перевели из других институтов. Нам этого не говорили, да и мы в это дело не вникали. Все поступившие были довольны тем, что они прошли. Однако на очередном собрании наш декан Черныш сообщил, что в нашей группе есть перебор, и поэтому неуспевающих будут отчислять. При этом он сказал, что нерадивость студентов будет определяться не курсовыми работами по «введению в архитектуру», а кафедрой рисунка и живописи. Это был хороший стимул. Все лихорадочно ринулись заниматься рисунком.
Кафедрой рисунка тогда заведовал Петров, получивший бразды правления у моего дяди Михаила Ароновича, отправленного на пенсию еще до моего прихода в КИСИ во время кампании борьбы с космополитами, хоть он к ним не принадлежал (от евреев, занимавших высокие посты избавлялись так, на всякий случай). Непосредственно вели занятия по рисунку Горбенко, Шерстюк и Ульянов. В этот день должны были поставить новое задание, то-есть новую голову. На первом курсе нам ставили классические гипсовые головы (Антиной, Сократ, Венера, Аполлон…). Я, наученный горьким опытом, пришел в институт очень рано, минут за двадцать до начала занятий. Дело в том, что когда ставили предыдущую постановку (голову Антиноя), я прибежал в последнюю минуту и должен был поставить свой мольберт в четвертом ряду, далеко от натуры. Это затрудняло рисование, особенно если учесть, что в нашей группе было несколько очень крупных дам, стремящихся захватить места в первом ряду. Тем не менее оказалось, что я и тут опоздал. Лучшие места в первом ряду уже захватили эти крупные дамы и не только они. Лучшие места – это «профиль» и «три четверти» натуры. Остался «голый фас». «Голый фас» всегда смотрелся менее интересно и менее выразительно, а рисовать его было намного труднее. Выбор у меня был такой: или «фас» в первом ряду, или «три четверти» во втором. Я выбрал второй ряд. Сейчас кудрявая голова Давида смотрела на меня немного сбоку и, как мне показалось, с некоторым осуждением. Рисование в первых рядах обладало еще одним преимуществом (как нам казалось) – к нам реже подходили преподаватели и черкали рисунок, так как не очень удобно было пробираться между мольбертами.
Появление Юрия Михайловича Петрова никого не волновало, так как он никогда не садился за мольберт, а больше внимания уделял теоретическим вопросам.
– Давайте, молодой человек, отойдем от вашего мольберта и посмотрим, правильно ли вы использовали основные принципы построения античной головы и т. д.
Горбенко и Шерстюк были отличными рисовальщиками, и они, как правило, помогали исправить рисунок. А вот Ульянова боялись. За две недели до этого он подошел к моему соседу – рисующему студенту Алексею и сказал:
– А ну-ка, пустите меня на пару минут на ваше место. Давайте вместе посмотрим построение. Где ваша резинка? Карандаша мне не надо – у меня есть свой. – И он выхватил из кармана мягкий карандаш – 5в и начал наносить на рисунок толстые жирные линии построения.
Алеша побледнел. Из двенадцати часов, отведенных на этот рисунок прошло уже восемь. Он только что окончил тщательную штриховку одной щеки Антиноя твердым карандашиком, и был очень доволен этой работой – щека лепилась. И тут вдруг на серенькой тщательной штриховочке появились грубые черные линии.
– Что вы делаете, – пролепетал Алеша. – Вы же мне испортили рисунок.
– Да бросьте вы! Не испортил, а исправил. Если бы вы этот рисунок довели до конца, ваш Антиной стал бы похож на бабу, и вы получили бы в лучшем случае тройку. А так, даже если вы не успеете довести рисунок до конца, но верно проведете его построение, так как я его подправил, вы получите четверку. Так что не морочьте голову, а садитесь работать, а я на оценке объясню, что произошло.
Ульянов сдержал свое слово. Он был скульптором, и поэтому его отношение к рисунку было несколько другим. Он не любил сладеньких тщательных штриховочек. Зато формы и пропорции он чувствовал отлично. И Алексей действительно получил четверку, хотя рисунок он не успел довести до кондиции.
Я наколол лист бумаги на мольберт, написал в нижнем правом углу свою фамилию и курс, поставил мольберт и стул поудобнее и отправился покурить.
Когда я вернулся и сел на забронированное место, рисовальный класс был уже заполнен. Я не спешил начинать рисунок. Я благоговел перед листом чистой бумаги, на котором должны были появиться сначала прямые линии, потом кривые, потом прорисовка, потом лепка светотени и потом из листа бумаги появлялась объемная голова, уничтожая его чистоту и плоскость. Лист бумаги переходил из двухмерного пространства в трехмерное, объемное. В этом было особое таинство.
Я встал и прошелся посмотреть как начинают рисовать другие студенты. В каждой группе есть свои корифеи. У нас такими корифеями были мои близкие приятели Володя Тихомиров и Виктор Стариков. Я подошел к Володе, который уже успел наметить наружные контуры будущего рисунка четкими прямыми линиями.
– Ишь ты, все линии как под линейку. Ну и рука же у тебя.
– Это не играет роли, не бери в голову, – ответил он. – Это просто границы рисунка, предел дозволенного. Все эти линии сами уйдут, как только пойдет настоящий рисунок.
В эту минуту в рисовальный класс вошел Юрий Михайлович и потребовал тишины. Говорил он всегда тихо, мягко, завораживающе.
– Товарищи студенты, будущие коллеги. Ваш глубокоуважаемый декан сообщил мне вчера отрадную весть, что вы собираетесь активизировать свои занятия по рисунку. Это чудесно. Мы на кафедре посоветовались и решили порекомендовать вам заниматься не только академическим рисунком в классе, но и делать наброски в натуре. Это могут быть наброски карандашом или самопиской (так называли тогда авторучки, а фломастеров еще не было). Тематика набросков может быть самая разнообразная. Используйте пребывание в самых разных местах: на улице, во дворах, в парках и скверах, в зоопарке, в цирке, на пляже и так далее. Каждый понедельник вы будете приносить эти наброски на занятия и показывать их членам кафедры. За это вы будете получать соответствующую отметку. Нет, не пугайтесь, не оценку в зачетку, а просто отметку типа зачтено, не зачтено, или плюс, минус. А лучшие наброски мы рекомендуем на ежегодную выставку студенческих работ. Есть вопросы?
– Так это что, мы должны заводить специальные альбомы?
– Рисуйте на чем угодно: хоть в альбомах, хоть в тетрадях, хоть на обратной стороне использованных для печати листов, хоть на обоях. Только ставьте, пожалуйста, свою подпись или инициалы ручкой, а то у нас уже есть печальный опыт, когда нерадивых студентов пытались выручать их товарищи, отдавая им свои наброски после просмотра.
– Так я все-таки не понял, – выступил дотошный Алеша. – Это вы рекомендуете, так сказать как пожелание, или это обязательно?
– Это пожелание, которое вам следует выполнять обязательно, – сказал Юрий Михайлович уже менее ласковым голосом. – И обсуждению оно не подлежит.
После этого началась наша охота за набросками. Оказалось, что все не так просто. На улице рисовать было некого – объекты просто уходили. Во дворах изображаемый объект тут же подходил к тебе и начинал выяснять «За каким чертом тебе понадобилось мое изображение. А ну, вали отсюда, пока не дал по шее». В скверах люди, увидев, что их рисуют, отворачивались или пересаживались на другую скамейку. Для пляжа еще было рано – холодно. В общем, из всех возможных вариантов оставался один беспробойный – зоопарк. Там натурщики были более покладистыми. Но там в выходные дни было слишком много народа. И мы вчетвером решили раз в неделю отправляться после занятий в зоопарк.
Оказалось, что рисование различных животных имеет свои особенности. Наиболее комичные и более всего похожие на нас обезьяны вообще не поддаются изображению из-за своей невероятной подвижности. Наиболее грозные животные, наоборот, очень легко позировали. Так что мы часто стояли у клеток с хищниками, со львами и тиграми. Легко рисовались экзотические птицы, несмотря на свою подвижность. У них был настолько простой силуэт, что схватить его можно было буквально «налету» (прошу прощения за каламбур). Всякие пеликаны, журавли и цапли рисовались в одну минуту. Фламинго с его ярко выраженным еврейским профилем, вечно торчавшие в воде и не боявшиеся артрита, тоже схватывались мгновенно.
У парнокопытных были различные нравы, но, в основном, спокойные. Эффектнее всех получался верблюд, особенно его голова, которая в отличие от большинства животных, несла всегда какое-то характерное сугубо человеческое выражение: то неподдельную скорбь, то невероятную горделивость.
СОФИЯ КИЕВСКАЯ
Рисование парнокопытных, птиц и хищников дало нам очень много. Мы стали храбрее. Расправившись с хищниками, мы перешли на простых смертных. И глаз стал намного острей, и рука намного тверже – дрожь, сопутствующая начинающим, прошла. И этой же весной мы начали писать акварельные этюды. Специальных занятий по живописи у нас, к сожалению, не было. Так что мы учились в музеях, по книгам, друг у друга и конечно же? у корифеев.
Сначала мы не решались усаживаться с этюдниками на улице. Всегда находились добровольные искусствоведы, любители живописи и просто комментаторы. В таких случаях лучше было отмалчиваться и в дискуссии не вступать. «Вот тут справа ты пропустил дерево. Хорошо, что я заметил» «Так оно мне не нужно по композиции» «Так ты что, абстракционист?» «Нет, я реалист» «Ну так и рисуй, что видишь, а что не видишь, мы подскажем» «Не мешайте работать» «Ишь ты, какой гордый. Ему дело говоришь, а он в бутылку лезет. Пикассо долбаный». И пошло-поехало. Поэтому первые этюды мы писали просто у меня на балконе. С моего балкона открывались замечательные виды. В одну сторону старые дома и живописные крыши вплоть до Владимирской горки с голубоватым куполом костела на углу Трехсветительской и Костельной. В другую сторону, в пятидесяти метрах от балкона, возносилась огромная колокольня Софии Киевской и видна была часть заповедника. Прямо перед нами был памятник Богдану Хмельницкому. В дальнейшем робость прошла, и мы стали писать этюды всюду, не обращая внимания на любопытную публику и на реплики прохожих.
И вот сейчас, когда я уже повидал много городов, я понял, что не смог бы назвать город, который дает столько возможностей и разнообразия художнику для этюдов, как наш родной город Киев. Если хочешь писать пейзажи с далями, уходящими в дымку, выбирай любое место на склонах Днепра. Если хочешь писать склоны с красивым силуэтом города, можешь выбрать место на Трухановом острове. Если хочешь писать воду, иди к Днепру. Если хочешь писать зелень – выбирай любой парк: Пионерский, Первомайский, Голосеевский, Владимирскую горку. Если хочешь писать старинную архитектуру – тебя ждут комплексы Киево-Печерской лавры, Софии Киевской, Выдубецкого монастыря, Растреллиевской красавицы Андреевской церкви, Кирилловская церковь. Если хочешь писать яркую толпу с художниками и народными мастерами, иди на Андреевский спуск. Если тебя интересуют старые улички – иди в район Гончары-Кожемяки. В Киеве есть все: и старые кривые улички, и роскошные фасады модерна, и озера, и горы, и парки, утопающие в зелени, и удивительные архитектурные памятники всех эпох.
Сейчас мне даже трудно понять, почему мы каждый раз так долго выискивали место для рисования – это элементарное занудство. Решающее слово всегда было за Юрой Паскевичем – он был самым сильным акварелистом среди нас. Но для меня самым дорогим местом среди всех этих заманчивых площадок оставалась София Киевская. И не потому, что она была рядом с моим домом. С Софией была связана вся моя жизнь. В течении сорока пяти лет я бывал в Софийском подворье: многие годы – ежедневно, многие годы – почти каждый день, а в остальное время – хоть раз в неделю.
Софию я помню с детства. Еще в 44-45-х годах мы залезали на могучие каштаны у стены заповедника и смотрели, как ассирийцы играли на площади Богдана Хмельницкого в футбол. Игра шла на булыжной мостовой – площадь еще не асфальтировали. Приближаться мы не решались, так как заправлял игрой здоровый хулиган Пиня. Мы его просто боялись. Однажды в кинотеатре «Комсомолец Украины» он подошел ко мне в фойе перед сеансом, взял за руку и сказал: «Стой, еврейчик, возле меня». Я не понял в чем дело. В это время открыли дверь в зал, потушили свет в фойе, он схватил меня двумя руками за горло и начал душить. Я даже не мог крикнуть. Фойе опустело, и к нам в полумраке, выпучив в ужасе глаза, двинулась билетерша. Он бросил меня и ушел в зал. Отрыжка Бабьего Яра! И сколько их было, этих отрыжек.
Во дворе на Золотоворотской мы играли в волейбол на спортивной площадке. Играли навылет; команды по шесть человек более – не менее – устоялись. Периодически на площадке появлялся здоровый великовозрастный бугай Васька-штырь. На нем всегда были кавалерийские широкие галифе и смазные сапоги гармошкой. Он подходил к какому-нибудь из игроков и говорил «Ты, еврейчик, иди погуляй, дай русскому партизану поиграть». Играть он не умел, но его боялись. За голенищем у него была финка, которую он неоднократно демонстрировал. Если кто-нибудь ему говорил: «Чего ты лезешь, Васька, ты же не умеешь играть», он вяло отвечал: «Молчи, еврейчик, тебя бы к нам в лес, там бы я посмотрел, кто из нас что умеет. Ты, наверное, и шмайсера настоящего не видел – могу показать». В его партизанское прошлое никто не верил, больше верили в его бандитское настоящее. Это были открытые отрыжки Бабьего Яра. Были и скрытые до поры до времени.