Прожектора вспыхнули внезапно, ослепив его; баррикада оказалась неожиданно близко, не замеченная им вовремя в молочном тумане рассвета. А может, в болезненном тумане, наплывающем на меркнущее сознание? Берл автоматически бросил свой гольф в занос и развернулся. С противоположного конца улицы навстречу ему надвигались джипы погони. Они тоже врубили на полную мощность все имеющиеся у них фонари, и теперь Берл в маленьком гольфе и в самом деле походил на зверя, загнанного в угол, пришпиленного безжалостными лучами прожекторов к водительскому сиденью. Слева и справа шли сплошные дощатые заборы, деваться было решительно некуда.
Берл ударил по газам и, взревев мотором, рванулся навстречу джипам. Сжав зубы, он шел на таран, намереваясь закончить дело именно так, красиво. Что ни говори, в самоубийстве всегда есть отчетливый привкус поражения… а при таране, даже таком безнадежном — гольф против армейской машины — в конце концов, существовала некоторая, пусть бесконечно малая, вероятность, что противник увернется, испугавшись столкновения. Таким образом получалось, что это не совсем самоубийство, а достойная смерть в погоне за последним, хотя и нереальным, шансом. Погоня стремительно приближалась. Они и не думали отворачивать. Их было много, шесть штук — тяжелых, мощных, усиленных броневой сталью машин. Им нечего было бояться.
— Влево! — крикнул Яшка с заднего сиденья. — Режь влево!
Берл инстинктивно тормознул и резко заложил руль. Он привык слушаться старшего брата. Гольф прошелся юзом на правых колесах, выправился и на полном ходу ударил передним бампером в дощатый забор.
Гольф пребывал в крайнем возбуждении. Счастье и победная радость жизни клокотали в нем, как вода в радиаторе. Ему казалось, что теперь он способен на любые чудеса. Даже когда хозяин направил его таранить этих здоровенных амбалов в конце улицы, он нисколько не смутился. Мчась на их выставленные вперед несокрушимые стальные рамы, гольф не испытывал ни капельки страха. Ведь настоящий водитель не мог ошибаться. Так оно и произошло. Поворот влево на полном ходу прямо перед носом у остолбеневших чудовищ был выполнен настолько мастерски, что гольфу захотелось запеть. Гнилые доски забора вылетели под молодецким ударом его бампера; птицей перелетев через канаву, он приземлился посередине широкого двора. Здорово! Какой классный прыжок! Никогда в жизни он еще так не прыгал. Да, сегодня все у него было впервые — какая удача, что они наконец повстречались — он и его настоящий водитель!
Это были, видимо, какие-то склады. Сзади, неуклюже преодолевая канаву, урчали одураченные машины врага. Так вам и надо, идиоты… Сделав быстрый круг по двору, они въехали на пандус, а с него — внутрь огромного темного склада. Со стороны хозяина это был замечательно умный ход: повсюду здесь громоздились штабеля каких-то тюков, и прохода между ними насилу хватало для него — узенького гольфа, так что джипам тут определенно не светило пролезть. Главное теперь — найти второй выход. А вот и он — мелькает серым утренним туманом в просвете между тюками! Вперед! Они разогнались и вылетели наружу с полутораметрового пандуса, свободным полетом, как птица. Это был именно полет, а не просто большой прыжок, и гольф понял, что счастью не бывает предела.
Приземлившись, он почувствовал какое-то небольшое неудобство в правом переднем колесе, но это были, конечно же, мелочи. Они победили и на этот раз, причем с явным преимуществом. Погоня отстала, не в силах повторить их головокружительные трюки. Проехав по двору, они углубились в лабиринт каких-то узких переулков со сплошными заборами, складами и сараями. Ехали быстро, классно срезая повороты. Впрочем, к этому гольф уже привык, так что теперь он только гадал, чем же еще порадует его сегодня этот необыкновенный хозяин? Чем же еще… — и тут покрышка правого колеса лопнула и разлетелась прямо во время поворота, на своем наибольшем усилии. Гольф качнулся, отчаянно вцепился оставшимися тремя колесами в мокрый грунт, пытаясь изо всех сил удержаться… и — не смог.
Проклятый голый обод зацепился за землю, автомобиль перекувырнулся на крышу, проехал так еще несколько метров, уткнулся в столб и замер, нелепо крутя тремя уцелевшими колесами. Это была катастрофа. И виноват в ней был он, гольф, собственной персоной. Хозяин-то все делал совершенно правильно, а вот он, гольф, не смог, не выдержал, подвел, и эта мысль мучила его намного больше, чем сознание того, что лично для него все кончено, что отныне он — ничто, груда металлолома, пригодная только на запчасти и переплавку. Надо же — неполные тридцать тысяч… Хозяин зашевелился внутри, задергался, пытаясь открыть заклинившую дверь. Гольф почувствовал, как потекло из пробитого бака, как заструился бензин, подбираясь к неизбежной искре, и понял, что насчет запчастей он погорячился — не будет и этого. Ну и черт с ним, зато хотя бы пожил напоследок на полную катушку. Двадцать километров счастья — большинству машин и этого не дано. Вот только бы хозяин выбрался. Он напрягся последним усилием, качнулся, высвобождая дверь, и порадовался, услышав, как она щелкнула и отлетела, поддаваясь удару хозяйской ноги. Ну вот и все. Он прощально скрипнул вслед своему последнему водителю, взорвался, вспыхнул и перестал быть гольфом.
Берл немного постоял, глядя на пылающую машину. Торопиться было особо некуда, да и сил уже не оставалось никаких. По привычке он попытался сориентироваться. Где-то к востоку от рыночной площади? Да, видимо, так. Погоня отстала, но он не обольщался относительно своих перспектив. Уже практически рассвело, город окружен, и каждая собака тут за счастье сочтет поучаствовать в общей облаве на чужака, убийцу и преступника. А что, разве не так? Чужак — само собой, убийца — ясное дело, преступник… — ну, это понятие относительное — относительно же местных властей и местных жителей — преступнее не бывает. Вот и затравят тебя, бижу, всем городом, как тигра-людоеда.
Он пошел, не выбирая направления, просто, чтобы не стоять на месте, потому что оставаться на месте означало капитуляцию. А до такого позора он не дойдет никогда. И живым тоже не дастся… Берл ковылял какими-то задворками, пересекал огороды, перелезал через низенькие ограды, и каждый следующий заборчик давался ему труднее предыдущего. Туман в голове сгустился до невозможности; он уже с трудом понимал, что происходит вокруг, и в какой-то момент определенно поймал себя на том, что кружит на одном и том же месте, уже в третий раз подряд преодолевая одну и ту же невысокую каменную ограду: туда-сюда, туда-сюда…
Берл сел на землю, привалился к злополучной ограде и посмеялся собственной глупости. Туда-сюда, туда-сюда… Это ж надо дойти до такого! Он пожалел, что рядом не видно Яшки, а то было бы с кем посмеяться. С другой стороны, отсутствие Яшки облегчало основную задачу. Основную, а также последнюю… Берл достал из-за пояса магнум. Стреляться при Яшке ему было бы неудобно. Такие дела надобно творить наедине с собой, чтобы никто не видел твоего лица. А интересно, какое при этом выражение? Страх? Боль? Сомнение? Яшка всегда отличался редкой тактичностью. Вот и сейчас… Берл взвел курок. Так. Теперь вроде положено осмотреться, попрощаться с миром и прочая лабуда. Он и стал осматриваться, мучительно протискивая взгляд сквозь клочья тумана — ничего интересного, если честно: земля, небо, деревья, глаза — черные провалы с зеленым ободком… Где-то он уже это видел…
— Идти можешь? — спросил его туман женским голосом. Странно, что туман говорит именно так, по-женски. Ведь по идее…
— Эй! Ты меня слышишь? Эй! — кто-то взял его за руку. А вот это уже лишнее, дорогие господа. За руку извольте не брать, понятно? Он слепо отмахнулся от тумана, но тот, чертыхнувшись в ответ, звонко шлепнул его по щеке — раз!.. два!.. три!.. как через забор: туда-сюда, туда-сюда…
— Как через забор… — улыбаясь, прошептал Берл и медленно поплыл в туман, радуясь тому, что он оказался таким — говорящим и женским.
* * *Ночь солона от слез и от пота. У ночи и у любви — соленый вкус, правда, Энджи? А почему ты решил, что сейчас ночь? В нашей спальне нету окна, нету света, — ничего, кроме блеска зубов, кроме влажного мерцания слюны на языке, кроме сияния твоих глаз, Энджи…
«Сильна, как смерть, любовь…» — откуда это, Габо?
Так написано в книге, девочка, в самой большой из книг.
Значит, это правда?
Конечно, правда — посмотри сама…
Он проводит рукою по ее спине, по поющему ручью позвонков, и их задремавшая было дрожь послушно отзывается в его пальцах.
— Габо, щекотно, — смеется она.
— Щекотно?..
Нет, уже нет. Уже не щекотно — уже темнеют глаза от подступающей соленой волны, уже вытягиваются бедра вдоль трепещущих бедер, уже текут реки ладоней по напряженной спине, вливаясь в черный омут беспамятства… Сильна, как смерть, любовь.
— Щекотно?..
Нет, уже нет. Уже не щекотно — уже темнеют глаза от подступающей соленой волны, уже вытягиваются бедра вдоль трепещущих бедер, уже текут реки ладоней по напряженной спине, вливаясь в черный омут беспамятства… Сильна, как смерть, любовь.
— Габо, расскажи мне…
— Что тебе рассказать, любимая?
— Расскажи мне все. О себе. Я ведь должна знать. Ты мой муж.
Он вздыхает:
— Ах, Энджи, Энджи… зачем тебе это сейчас? Разве нам плохо с тобой вдвоем, только вдвоем, без прошлого и без будущего, только мы и больше ничего?
— Нет, — говорит она твердо. — Я должна. Иначе не получается.
Он снова вздыхает. Не получается, Габо. Любовь не умеет стоять на месте, ей всегда мало того, что есть, она должна непрерывно расширяться, захватывать все новые и новые территории, без конца, пока не подчинит себе весь мир. А что потом? А потом она умирает. — Умирает? — Ну да… Умирает от голода, потому что больше уже не осталось ничего для ее ненасытной силы. — Тогда зачем давать ей расти, если она все равно умрет? — Ну как же… если не давать ей расти, то она просто умрет маленькой, вот и все.
— Эй, Габо! Ну что ты там бормочешь себе под нос? — Энджи нетерпеливо дергает его за волосы. — Рассказывай!
— Ладно, слушай. Я Габриэль — Габриэль Каган. Каганы — большая семья. Была. Это место, Травник… Мы живем… мы жили здесь очень давно. Наш дом — через две улицы отсюда, пять минут, если бегом. Я тут родился, и два моих брата, Барух и Горан, и две сестренки: Ханна и Сара. А потом…
— Нет-нет! — поспешно перебивает она. — Тебе незачем так торопиться. Времени у нас много. Расскажи с самого начала — то, что тебе дома рассказывали. В каждой семье есть свои рассказы. Не может быть, чтобы у тебя их не было.
Габо покорно целует ее в висок, прижимает к себе.
— Слушаюсь и повинуюсь. Приходилось ли моей госпоже слышать о стране, называемой Испания, и о ее славном городе Толедо, столице кастильского королевства? Вот там-то и жили мои предки. Как они там оказались и когда — неизвестно… известно лишь, что один из них, по имени Шмуэль Каган, поставлял вино ко двору вестготского короля. И было это полторы тысячи лет тому назад, милая Энджи.
— Так давно? — недоверчиво спрашивает она. — Как это может быть?
— Не знаю, — разводит руками Габриэль. — Ты же хотела семейные рассказы. Вот и получай… Мы прожили в Испании тысячу лет. А потом переехали сюда, в Травник.
— Кончилось вино? — смеется Энджи.
— Ага. Кончилось. Вернее, превратилось в кровь. Католическая королева выгнала из Испании всех евреев до единого, кроме тех, что согласились креститься. И моя семья уехала вместе со всеми.
— Почему вы не крестились?
— А твоей семье помогло, что вы назвались «белыми цыганами»? Нет ведь, правда? Те, кто крестился, называли себя «анусим» — изнасилованные. Их все равно потом посжигали на кострах, почти всех.
— А в твоей семье не согласился никто? Ни один человек?
— Нет. На этот раз — нет. Потому что до этого у нас в семье была одна ужасная история, очень давняя, задолго до злобной королевы Изабеллы. Это произошло еще при вестготских королях. Видишь ли, вестготы были благородными рыцарями. Сначала они не настаивали, чтобы все в королевстве были одной веры. Но потом очередной король вдруг заделался ревностным католиком и принялся повсюду насаждать свое католичество. Настали трудные времена. И тогда один парень из нашей семьи решил, что намного выгоднее быть одной веры с королем.
— Как его звали?
— Не знаю. Есть имена, которые не следует помнить. Назовем его дон Хаман. Он сразу же начал доказывать королю свое рвение. Выстаивал на коленях самые длинные мессы, постился и был святее самого архиепископа. Но король все равно не верил ему до конца. Предавший единожды предаст и вторично. И тогда дон Хаман решил доказать свое рвение кровью. Не своею, конечно, — кто ценит кровь предателя? В соборе на темной южной стене висело распятие, одно из многих, ничем не примечательное. Его-то дон Хаман и выбрал для своего злодейского замысла. Незаметно снял он небольшую статуэтку и вынес ее под плащом. А на следующий день побежал к королю с доносом. Так, мол, и так, заснул он этой ночью в соборе, сомлев от непрерывных бдений во славу Христа. И, мол, проснувшись среди ночи от шума и выглянув украдкой из-под лавки, увидел он собственными глазами, как два человека в плащах кололи ножом святое распятие. И что, мол, узнал он в одном из них своего родного дядю Авишая Кагана. Ну тут все побежали к церкви и видят: распятия-то нет. А под тем местом, где оно висело — лужица крови. Ее наш хитрый родственничек тогда же ночью из пузырька и налил. Кровь-то была баранья, да кто ж различит? «Ага, — кричит. — Смотрите — вот она, кровь! А вот и следы — кровавые капли из тела Спасителя!» Пошли по этому кровавому следу — а он ведет не куда-нибудь, а прямо в наш дом, в дом Каганов, всем в городе известный и уважаемый. Вышибли дверь, ворвались… Дон Хаман проклятый — впереди всех. И сразу — на кухню, к мусорным мешкам, куда он сам, подлец, накануне статуэтку спрятал. «Ищите здесь! — кричит. — Здесь! Чует мое сердце христианское!» Разрезали мешок, а там — окровавленное распятие, с боком исцарапанным…
— Боже мой! — испуганно говорит Энджи. — Как же вы уцелели?
— А никто и не уцелел. Из тех, кто в доме на этот момент оказался. И в окрестных домах — тоже. Многих евреев Толедо поубивали в ту ночь. А где убийство, там и грабеж, и насилие, короче — погром. И подлый предатель дон Хаман — впереди всех. Несколько дней бушевал погром, а потом пошел на убыль. Король остановил, как всегда. Не захотел оставаться совсем без банкиров, врачей и звездочетов. Вообще-то, Энджи, подобные истории происходили с нами частенько — примерно раз в двадцать лет, не реже… Просто этот случай запомнился из-за дальнейшего.
— Дело в том, что дон Хаман не собирался на этом заканчивать. Он смазал ноги того же распятия сильнейшим ядом, одной капельки которого было достаточно, чтобы убить человека, и снова пошел к королю. Невозможно, говорит, ваше величество, это дело так просто замять. Надо, чтобы проклятые иудеи раскаялись в своем преступлении и поклялись не злоумышлять больше против честных христиан. Так что пускай уцелевшие еврейские старейшины запечатлеют эту клятву целованием ног оскверненного ими же распятия. А это, Энджи, была совсем уже дьявольская ловушка.
— Знал, подлец, что нам запрещено клясться, что не станут старейшины нарушать запрета. Ну и тогда, понятно, можно будет сказать, что не раскаялись иудеи в преступлении, что повторят его при первой же возможности, а значит, надо либо поубивать их всех без остатка, либо изгнать вовсе из королевства. А если все-таки кто-то, чтобы спастись, поцелует отравленную статуэтку, то тут же упадет в смертных корчах на глазах у всего города — и тогда всем станет ясно, что не простил Господь своих мучителей… — с тем же самым результатом, что и в первом случае.
— В общем, сам дьявол не мог бы придумать шутку подлее. Но король-то ничего не подозревал и согласился. Целование было назначено на площади перед собором. Собрался, конечно, весь город. Добрые христиане заранее запаслись палками и камнями на случай, если злоумышленные иудеи откажутся целовать или Господь подаст знак, что не прощает содеянного. Распятие было укреплено самим доном Хаманом на должной высоте — так, чтобы можно было дотянуться губами только до ног, чтобы не могли спастись старейшины, поцеловав распятие по нечаянности в колено или в живот.
И вот объявляет глашатай королевскую волю, хватают главного из старейшин и подталкивают к распятию. И вот стоит он и думает, как ему быть. Напротив губ его — ноги распятия, а на плечах — судьба тысяч людей, братьев по вере. И целовать нельзя, и отказываться смерти подобно. Качнулся старик вперед — даже не целовать, просто поближе… и вдруг…
Габриэль умолкает.
— Что? Что — вдруг? — нетерпеливо подгоняет его Энджи.
Габо зевает с самым невинным видом.
— А не пора ли нам перекусить, любимая? — говорит он, потягиваясь. — Что-то я изнемог от любви.
— Ах, так?! — кричит она, накидываясь на него в нешуточной ярости. — Вот так ты со мной, Габриэль Каган?! В самом интересном месте! Это ж кого я тут на груди пригрела?
Задыхаясь от смеха, он валится на спину, даже не пробуя защищаться:
— Сдаюсь!.. Сдаюсь!.. Все, Энджи, сдаюсь…
Энджи садится на него верхом, придавливает коленкой, угрожающе хватает за горло:
— Говори! Что — вдруг?
— Ноги… — выдавливает из себя Габо между приступами хохота. — Ноги…
— Я тебе покажу — ноги! Ноги ему мои не нравятся — видали такого?! Говори! Что было дальше?
— Да не твои… — обессиленно шепчет Габо, отсмеявшись. — Твои ноги в полном порядке. Ноги распятия…
— Ноги распятия?
— Ноги распятия… — произносит Габо свистящим шепотом. — Едва лишь старик качнулся вперед, как статуэтка поджала ноги! На глазах у всей площади! Представляешь?! Распятие просто наотрез отказывалось участвовать в спектакле, задуманном коварным доном Хаманом! Это чудо повторилось несколько раз подряд, и все жители Толедо видели его своими глазами!