— Там… теперь… моя семья… половина… обещай мне, дай слово… обещай…
— Что? Что тебе обещать, Симон?
— Что ты… расскажешь им… где я… где меня… обещай…
— Обещаю, Симон.
— Клянись!
— Мы не клянемся, Симон…
— Клянись!
— Клянусь, Симон…
— Ну вот… теперь все. Помни же — поклялся…
Шепот цыгана снова превращается в бульканье. Симон! Симон!.. молчит Симон. И фонтанчик под рукою тоже затих. Нету больше Симона.
Габриэль выбирается из оврага и идет в сторону леса. Он больше не смотрит на небо. Оно дает слишком неожиданные ответы, это небо. Теперь он не может даже умереть. Он обещал Симону, поклялся над последним вздохом умирающего… если уже и такое не уважать, то что же тогда останется на этой страшной земле, кроме ее длинных, глубоких оврагов? И лес, словно услышав этот немой вопрос, принимает беглеца как друга, подсовывает ему под ноги малую тропку, и Габо идет туда, где, наверное, должен быть северо-запад, а значит, и Травник, и дом семейства Алкалай, двое сынов из которого были убиты сегодня вечером прямо перед ними… перед ним… да нет, Габо, ты-то жив, жив! Помни: ты поклялся!
У лесного ручья Габриэль смывает с лица страшную коросту и тут только обнаруживает, что ранен, ранен в шею — неглубоко, по касательной. Он отрывает рукав рубашки и делает себе перевязку, а заодно уже и спарывает с левого плеча желтые заплаты с шестиконечной звездой и буквой «Z» — «жид», значит. Подойдут в качестве тампонов для раны. Он идет всю ночь, до рассвета, а с первыми лучами солнца забирается в бурелом — переждать опасное время суток. Он изможден до предела, но лежит с открытыми глазами, потому что боится. Нет, не смерти и не ханджаров… он боится чего-то другого, что намного страшнее. Габриэль боится собственных снов.
* * *Километрах в пятидесяти от Сараево Берла остановили. Приземистый бронетранспортер с большими белыми буквами SFOR перегораживал дорогу. Офицер в форме бундесвера наклонился к окошку гольфа.
— Добрый вечер. Куда следуете?
Вопрос был задан по-английски, но Берл отвечал по-немецки, сопровождая слова дружелюбной улыбкой.
— В Карловац, а потом в Загреб… Слушайте, лейтенант, если уж вы меня все равно остановили, — продолжил он, перехватывая инициативу, — где бы мне тут заночевать? Как-то не хочется ехать в темноте.
Если не хочешь, чтобы другие задавали тебе вопросы, спрашивай сам.
— Впервые в Боснии? — понимающе подмигнул немец. — Тогда тем более будьте осторожны. Прежде всего, оставайтесь на шоссе, не сворачивайте на проселки. А ночевать здесь не стоит. Лучше уж езжайте до Баня-Луки.
— Почему? — Берл наивно захлопал ресницами. — Я намеревался остановиться в Зенице. Там что, нет отелей?
Лейтенант широко улыбнулся.
— Какие отели? Вы не в Баварии, мой друг. Ищите на домах таблички B B, авось найдете… Но все же мой вам совет: продолжайте путь до Баня-Луки. Места тут не очень дружелюбные, если вы понимаете, что я имею в виду. За два часа доберетесь. И вот еще что: я вижу, у вас с собой камера…
— Ага! — жизнерадостно подтвердил Берл. — Хочу поснимать здешние мечети.
Солдат, стоявший рядом с офицером, сплюнул и покрутил головой.
— Нет, приятель, — возразил лейтенант, демонстрируя похвальное терпение. — Фотографировать мечети не стоит. А людей рядом с мечетями — тем более. Здесь слишком многие сомневаются в собственной фотогеничности.
— Что ж, нет — значит, нет… — Берл беззаботно пожал плечами, стараясь поддерживать улыбку на прежнем уровне дружелюбного идиотизма. — Спасибо за совет. Ну так я поеду?
Офицер легонько прихлопнул по крыше гольфа, отпуская Берла.
— Я вот чего не понимаю, — сказал его напарник, глядя вслед отъехавшей машине. — Как такие кретины доживают до совершеннолетия?
— Бывает… — философски ответил лейтенант и смерил своего подчиненного долгим оценивающим взглядом. — Ты-то дожил.
Сразу же после блокпоста шоссе превратилось в однорядное. Движения почти не было. В быстро сгущающихся сумерках Берл различал на обочине обгоревшие остовы автомобилей. Местность выглядела пустынной. Кое-где мерцали огоньки жилья, но как-то неуверенно, робко, словно выпрашивая взаймы. Дорога изобиловала колдобинами, ехать приходилось осторожно. Уже совсем стемнело, когда Берл достиг наконец Травника. Городок походил на ежа, ощетинившегося острыми иглами минаретов. Берл въехал на пустую, скупо освещенную рыночную площадь и остановился, чтобы осмотреться.
— В направлении большой мечети… — повторил он про себя слова Кагана. Которая из них — большая? И та не маленькая, и эта — ничего себе… Стоя возле гольфа, Берл озадаченно крутил головой. Тем временем площадь оказалась вовсе не такой необитаемой, какой выглядела на первый взгляд. Краем глаза Берл увидел, как от стены в дальнем углу отделились две тени и неторопливо направились в его сторону. Уже издали, по одной только походке, Берл определил наличие автоматов за их спинами и пожалел, что оставил глок под сиденьем. Теперь лезть в машину было уже поздно. Он повернулся спиной к опасным призракам и беспечно задрал голову, разглядывая самый высокий минарет. Это, наверное, и есть большая мечеть… ага… по всему выходит… ну, что же вы, ребятки?.. начинайте…
— Эй, ты! Ты кто? — окрик был по-английски.
«Слава богу… — подумал Берл. — Хотя бы обойдемся без толмача через мобильник…»
Он старательно вздрогнул и обернулся. Двое уже стояли рядом. Грамотно стояли, на расстоянии чуть больше прыжка. «Ну я-то допрыгну…» — подумал Берл и улыбнулся самой дружелюбной из своих улыбок.
— Красиво!.. — сказал он вслух, делая широкий жест обеими руками. — Пресса! Турист! — Он гулко хлопнул себя по груди и для верности засмеялся. Но угрюмые аборигены и не думали разделять его приветливое веселье. Бородатые, облаченные в разномастный камуфляж без каких-либо знаков различия, они мрачно смотрели на Берла из-под козырьков одинаковых кепи. Кепи, кстати, выглядели неуместно. Этим душманским мордам куда лучше подошла бы афганка.
— Документы! — сказал ближний к Берлу, протягивая руку.
Пока Берл копался в бумажнике, второй тип занялся гольфом. Он повернулся к ним спиной, отчего наконец обнаружился тип автомата: АК-47, старый знакомый… Медленно обходя машину и разглядывая наклеенные Берлом таблички прессы, он, наконец, решительно открыл дверцу.
Берл чертыхнулся про себя с досадой, однако, с прежней улыбкой продолжал наблюдать за тем, как первый душман изучает его журналистское удостоверение: «Плохо дело. Если начнет шарить под сиденьем — придется кончать их прямо здесь, посреди площади. А это — верный провал задания… Вот ведь непруха!»
— Ну что там, Халед? — вдруг сказал первый по-арабски, не отрывая глаз от документа. — Проверь получше, не ленись… и под сиденьями не забудь, слышишь?
— Слышу, слышу, — глухо ответил второй, копаясь в кофре с фотоаппаратурой. — Ты его пока подержи на мушке…
— Алло, алло, братан! — завопил Берл, тоже переходя на арабский и, сделав два быстрых шага к остолбеневшему от такой неожиданности автоматчику, ухватился за кофр. — Ты там поосторожнее, во имя всемилостивейшего Аллаха! Разобьешь ведь… а я с этой камерой целый год по Газе ползал!
— По какой… Газе?.. — оторопело пробормотал первый араб.
— Да по той самой… — развязно передразнил Берл, забирая свое удостоверение из его замершей руки. — Кто-то ведь должен фотографировать героическую борьбу палестинского народа против оккупации! А что, ребята, — заговорщицки продолжил он, понизив голос и возвращая кофр на заднее сиденье. — Где тут у вас травкой можно разжиться? Курить хочется — сил нету.
Арабы неуверенно переглянулись.
— Да вообще-то можно… — сказал первый после некоторого колебания. — Тебе много надо?
— А сколько есть?
— Сто пятьдесят, — араб полез в карман и извлек замусоленный газетный кулек.
— Ты меня что — за фраера держишь? — расхохотался Берл. — Да тут в три раза меньше! Беру все за тридцать марок.
— Семьдесят.
— Сорок, и ни маркой больше.
— Пятьдесят пять!
Через минуту к вящему удовольствию обеих сторон торговля завершилась, и арабы побрели восвояси, шепотом обсуждая выгоды произведенной сделки. Берл сел в машину и перевел дух.
— Ну вот, — сказал он собственному отражению в зеркальце заднего обзора. — А еще говорят, что марихуана вредна для здоровья. Сегодня на твоих глазах она спасла сразу две человеческих жизни…
Берл завел двигатель и поехал с площади в сторону большой мечети. Шестой дом от угла был в точности таким, как его описывал Габриэль Каган: высокий цоколь из серых необработанных валунов, кирпичные стены, длинный балкон по фасаду…
* * *…и лестница с левой стороны. Габриэль садится на землю, прислоняется к низкой ограде палисадника и закрывает глаза. Его знобит, рана снова начала кровоточить. В голове мельтешит какой-то сладкий, мерцающий туман, а в нем, как в бульоне, медленно плавают прозрачные членистые червяки.
…и лестница с левой стороны. Габриэль садится на землю, прислоняется к низкой ограде палисадника и закрывает глаза. Его знобит, рана снова начала кровоточить. В голове мельтешит какой-то сладкий, мерцающий туман, а в нем, как в бульоне, медленно плавают прозрачные членистые червяки.
«Дошел… — лениво думает Габо. — Во всех смыслах… дошел…»
Ему отчего-то ужасно приятно произносить и слышать это слово, а если так и держать глаза закрытыми, то его даже можно увидеть: вот оно, проплывает рядом с червяками, подобно транспаранту, влекомому самолетом на воздушном параде в Сараево.
Сегодня он вылез из своего лесного укрытия, не дожидаясь полной темноты, когда сумерки еще только начали сгущаться. Он уже видел со склона горы остроконечные минареты города, торчащие в долине, как иглы огромного ежа. Идти оставалось всего несколько километров, но именно эти последние километры и представляли наибольшую опасность. Обидно было бы, проделав столь длинный путь, попасть в руки ханджаров где-нибудь на рыночной площади. Габриэль не боялся смерти; просто тогда получилось бы, что он подвел Симона… Реку Габо переплыл уже в полной темноте, подальше от моста. Вода была жутко холодной, но он справился.
В город Габриэль пробрался неожиданно легко — через огород семьи Леви. Собак в Травнике осталось мало — ханджары перестреляли, и теперь это сильно облегчало задачу. Обходя задами рыночную площадь, он слышал пьяные крики ханджаров и выстрелы в воздух. Ракию они глушили — будьте-нате, даром что мусульмане… А вот дурацкая стрельба по звездам наполнила Габриэля досадой. Ну разве не обидно? Здесь они патроны не жалеют, а в Крушице на людей не хватает… А может быть, они стреляют в Бога?
Габриэль сидит на влажной земле, прислонившись к холодному камню ограды. Он смертельно замерз, но это не беда — к холоду привыкаешь. Его бьет крупная дрожь, но это тоже не страшно. Приступы кашля, подавляемые с неимоверным трудом, беспокоят его намного больше: того и гляди, кто-нибудь услышит его полузадушенное кхеканье… Надо идти в дом, Габо. Что же ты тогда сидишь, не торопишься закончить свое последнее дело на этой земле? Оттого и не тороплюсь, что — последнее. И не в том даже беда, что за последним этим делом наступит уже наконец полное ничто, окончательное расставание с постылой кровавой мерзостью, называемой жизнью — это как раз-таки хорошо, это как раз-таки просто замечательно. А в том беда, что в это самое «ничто» еще надо как-то попасть, надо что-то для этого сделать, куда-то пойти, о чем-то подумать, каким-то образом решить, а сил на все это не остается у него уже ровным счетом никаких.
Новый взрыв пьяных воплей с площади выводит Габриэля из опасной, отупляющей нерешительности. Пошатываясь, он пересекает двор, начинает взбираться по лестнице на высокое крыльцо. Сколько раз он птицей взлетал по этим крепким дубовым ступенькам, торопясь к своему школьному дружку Янко Алкалаю! Отчего же сейчас так трудно?.. Но вот и дверь. Привалившись к мощной стене, Габо переводит дух, негромко стучит и ждет, вслушиваясь в дом поверх неровного колгочения собственного сердца и кашля, раздирающего грудь. Тишина. Он стучит снова, еще и еще. Дом упрямо молчит, крепко прижимая к себе тяжелые крылья ставен, вцепившись сталью засовов в крепкие косяки. Эх, Симон… что ж тут поделаешь, дружище? Война.
Вот и все. Габриэль сползает по двери на сухой деревянный настил крыльца. Дальше идти некуда и незачем. Да и сюда-то, как выяснилось, зря он перся за тридевять земель. Где твоя «половина семьи», Симон? Кому теперь рассказать о твоей могиле? Разве что самому дому… Габриэль прижимается щекою к гладкой дверной древесине.
— Слушай, дом, — говорит он. — Слушай, старый дом Алкалаев. Ты вот меня не впускаешь, а я ведь тебе не чужой. Я Габо Каган, твой старый знакомый. Я тебя, старый хрыч, помню наизусть, от подпола до крыши, каждый уголок. Мне, если хочешь знать, Янко даже тайник показывал, куда старый Алкалай мешки с мукой прятал в голодные годы. Так что зря ты так со мной, дружище.
На Габриэля снова накатывает кашель. Но на этот раз он и не думает таиться — зачем, от кого? Бухает свободно, вовсю, выворачивает наизнанку невыносимо першащую грудь, выхаркивает воспаленные, саднящие легкие.
— Ой… видишь, как меня крутит… Ничего — недолго уже осталось. Но ты все равно зря… Хотя и не во мне тут дело. Ты уж поверь, не для того я сюда перся двадцать километров по лесу да по горам, чтобы помереть здесь у тебя на крыльце. Попросили меня, вот что. Нет, не Алкалаи, не думай… другие… в жизни не догадаешься… Кто бы ты думал, а?.. Симон-цыган! Да ты его и не знаешь, наверное…
В доме вдруг слышится какое-то движение, как будто кто-то вскочил на ноги там, внутри… и сразу — звук отодвигаемого засова. Габриэль не успевает даже удивиться, как дверь бесшумно распахивается, его подхватывают под мышки и, отчаянно пыхтя прямо в ухо, втаскивают в темную горницу.
Потом дверь так же бесшумно закрывается… шорох и легкий стук деревянного засова… и тишина. Габриэль неуклюже возится, безуспешно пяля глаза в непроглядную темноту. Смешно сказать, но ему становится не по себе; одним разом всплывают откуда-то из дальней, детской памяти страшные рассказы о нечистой силе, о покинутых домах, о когтистых вурдалаках, о ведьмах и домовых…
— Эй! — панически выдавливает он из себя. — Ты кто?.. Ты где?..
— Шш-ш-ш… — шипит на него темнота. — Тиш-ш-ше…
Чья-то узкая и теплая ладонь ложится ему на плечо, спускается по руке, берет за пальцы, тянет куда-то вглубь дома. Разве может быть у вурдалака такая нежная рука? А у ведьмы? У ведьмы — может…
Обходя невидимые Габриэлю препятствия, они проходят через горницу, поднимаются по лестнице, делают еще несколько шагов и сворачивают. Путеводная ладонь отпускает руку Габриэля, чиркает спичка, свеча весело высовывает свой бойкий язычок, дразня неповоротливую темноту, и та, обидевшись, уползает в углы, под стол, под кровать, туда, откуда не видать стеариновой забияки. Они вдвоем в маленькой комнатке без окна — он и ведьма.
— Садись, — говорит ведьма и прислоняется спиною к двери. — Говори. Что с отцом? Где он?
— С отцом?.. — недоуменно спрашивает Габриэль. Туман в его голове уже не колышется, как раньше, а крутится сумасшедшим волчком, заметая в едином вихре прекрасных черноволосых ведьм с нежными ладонями, деревянные засовы, превращающиеся на лету в страшные молотки с длинными рукоятями и прозрачных червяков, отчего-то ставших за это время огненными. — С каким отцом? Ты кто?
В комнате тепло, он перестает дрожать, что приятно и даже как-то непривычно… вот если бы только не это кружение…
— Ты что, смеешься надо мною? — сердито говорит ведьма, щуря глаза. Глаза у нее зеленые, с огромными черными зрачками и крутым выгибом ресниц. — Ты же сам говорил: Симон-цыган… попросил тебя… что? Ну, говори… пожалуйста…
Голос у нее ломается на середине слова, и она начинает плакать, совсем не по-ведьминому шмыгая носом. Слезы застревают в ресницах, и она сбрасывает их резким движением головы.
— Да-да, Симон… конечно… — Габриэль берет себя за голову обеими руками и трясет посильнее, чтобы хоть на минутку остановить безумствующий волчок. Вот так. Возьми себя в руки, парень. Ты ведь за этим сюда шел, вспомни. Развел тут детские сказки у ночного костра, про ведьм с вурдалаками. Да ты уж не рехнулся ли часом?
— Сейчас, — говорит он извиняющимся тоном. — Подожди… ты меня прости… я немного не в себе… долго шел, ранен. Симон сказал, что тут у него половина семьи… где же они все?
— Не зна-а-аю… — она прячет лицо в ладони и быстро-быстро бормочет сквозь мокрые от слез ладони. — Были мама, я и две младшие сестренки, они двойняшки, по одиннадцать, Зилка и Хеленка. Говорили им: не выходите, не выходите… и я говорила, и мама: не выходите, не выходите… не выходите…
Бормотание ее переходит в тихий жалобный скулеж.
— Ладно, не надо, — шепчет Габриэль. — Не надо, не рассказывай. Тебя как зовут?
— Энджи.
— Ну вот и хорошо, Энджи. Анджела. Ангел, значит. А я — Габриэль. Мы с тобою вместе Ангел Габриэль… смешно, правда? — Габриэль пытается улыбнуться.
Энджи послушно кивает. Она берет со стола цветастый платок и вытирает мокрое лицо. Она изо всех сил старается помочь Габриэлю в его улыбчивом усилии, но у нее не очень-то получается. Какое-то время они сидят молча, без улыбок, но и без слез.
— Вообще-то это не наш дом, — говорит она почти спокойно. — Мы из Сисака. Когда усташи стали всех убивать, мы убежали сюда. Нам сказали, что босняки не трогают цыган, которые мусульмане.
— Белые цыгане… — кивает Габриэль.
— Ага. Белые. Мы-то не белые, мы просто… Но папа решил, что надо идти сюда и сказать, что мы — белые. Потому что усташи резали всех: и белых, и любых.
— Это дом Алкалаев, — говорит Габриэль. В голове его снова затевается вьюга. Деревянные молотки стучат в висках.