Жорж только просиял:
— Всю жизнь мечтал так сделать, чем не повод?
— А чему вы, господин Солосье, столь бурно радуетесь? — огрызнулся окончательно деморализованный белошвейками хэр Ройш. — Вы находите мероприятие графа Набедренных забавным? Вы отдаёте себе отчёт, что принимаете участие в нарушении закона?
— Глупого, оскорбительного закона, подчиняться которому согласится только дурак! — неожиданно возмутился Жорж, и За’Бэй пожалел, что его уморительные фигурные усики никак не могут встопорщиться вслед за сменившимся настроем. Вот тогда был бы он настоящий комнатный пёсик.
— Вам легко говорить, а на росской территории этот закон пустил корни в самую глубь.
— Я родился в Петерберге, имею росский паспорт и даже не перехожу от возбуждения на другой язык, поскольку у меня есть вкус. Расскажите мне о корнях.
На другой язык он не переходит, к слову, совсем не из соображений вкуса — сам же почти сразу разъяснил За’Бэю. Отец Жоржа, когда-то знаменитый на все Европы ювелир, в Петерберг буквально бежал. Сложно сказать, угрожало ли ему что-нибудь в самом деле, но момент он выбрал красивый. Обслуживал монаршую свадьбу и устроил скандал, изготовив совершенно одинаковые бриллиантовые гарнитуры для невесты и ещё двух приглашённых великосветских дам, которые, как он клянётся, являлись любовницами жениха. Был он уже в годах, без двух минут полвека, и сумму скопил для безбедной старости достаточную, но в последний момент прихватил с собой совсем молоденькую горничную одной из тех самых дам. Горничная росский выучить так и не смогла, в Петерберге скучала без придворных сплетен и, когда Жоржу было лет двенадцать, всё-таки уплыла в Париж с кем-то из заезжих дипломатов. С тех пор старший господин Солосье французский в своём доме запретил, объявив его языком безмозглых пташек.
— Господин Солосье, — нахмурился хэр Ройш, — я не буду отрицать, что ваш отец давно стал неотъемлемой частью этого города и в некотором смысле почти его достопримечательностью. Но в те времена, когда в Росской Конфедерации даже аристократия была вынуждена принимать средства, о которых я не советовал бы вам кричать на всю улицу, ваш отец трудился во славу европейских королевских фамилий. Вы по-прежнему не видите между нами разницы, господин Солосье?
Жорж раздражённо дёрнул плечиком:
— Пожалуй, вижу. Мой батюшка не участвовал в самоубийственной дурости государственных масштабов и, уверяю вас, окажись он петербержцем уже тогда, всё равно нашёл бы способ участия избежать. Хотите сказать, вашим родителям вовсе неизвестно самоуважение?
— О своих родителях я не говорил ни слова. Просто обращал ваше внимание на контекстуальную пропасть: то, что вас так возмущает, для меня, например, является естественным положением вещей. «Естественным», разумеется, не означает «желаемым» или «одобряемым».
— Ума не приложу, как подобная дикость может казаться естественной!
В спор вдруг вмешался граф:
— Мой друг, не имей дикость субстанциального свойства со временем оказываться естественной и необходимой, где бы сейчас было человеческое общество? На ветках деревьев?
— Не ожидал от вас приверженности дарвенизму, — искренне удивился хэр Ройш.
— Я пришёл к Шарлю Дарвену через Сигизмунда Фрайда. Отрицать звериное начало соблазнительно, но слишком оптимистично. Все мы, в конечном счёте, лишь звери — жалкие в своей жажде звери на поводке воспитания и установленных нашей эпохой приличий, — граф скорбно вздохнул. Тому, кто обнаружил бы хоть след звериного начала в устройстве самого графа, За’Бэй бы не задумываясь отдал свою настоящую росскую шубу, без которой он тут тысячу раз успеет погибнуть до мая.
— Изобретатели средства, о коем мы дискутируем, — почти прошептал хэр Ройш, оглядываясь на прохожих, — хотели лишь укоротить поводок воспитания и приличий. Так ли уж неправы они были в своём намерении?
— Кто покусится на умерщвление звериного начала, тот от его клыков и падёт, — изучил граф свою перчатку с неподражаемо безоблачным выражением.
— Я вами восхищаюсь, граф, — заключил Жорж.
— Переадресуйте своё восхищение ходу истории как таковому, мой друг. Кто-то же должен сделать то, что само собой напрашивается в данных нам обстоятельствах.
За’Бэй наконец вывел своих спутников к широкому Пассажирскому проспекту, который стелется прямо от портовых ворот и непременно встречает тех, кто прибывает в город морем. Патрулей Охраны Петерберга на нём — ложкой ешь, а у графа по карманам пилюли — тоже, в общем, ешь и тоже ложкой. Самым волнительным моментом сегодняшней прогулки было это пересечение Пассажирского проспекта, но обошлось.
Если встать спиной к Порту, по левую сторону от Пассажирского проспекта будут Гостиницы — разношёрстный район, живущий для тех, кто в Петерберге проездом. Там самый громкоголосый рынок и самые тихие съёмные комнаты (если, конечно, на такие хватит средств), там вырос забэевский сосед Гныщевич и только потом уже подался в сам Порт.
А по правую сторону, ближе к казармам, ничего примечательного нет: по большей части бедняки, да и то не самые бедные из бедных — те куда восточней, в Ссаных Тряпках. Лучшее место для аптекарей, раз они не только от кашля микстуры продают.
Когда впереди показались уже скромные приаптечные теплицы, хэр Ройш вновь обернулся к графу:
— Если бы я встал перед вашим выбором, я бы, вероятно, опасался, что прерванный курс дурно скажется на тех, кому он прописан. Не хотелось бы, как в самых страшных европейских снах, оказаться разорванным в клочья собственными домашними слугами.
— Бросьте изливать на мир скепсис, у мира и без того март на дворе. Если в итоге вы окажетесь правы, можете заспиртовать оставшиеся от меня клочья и выставить их в назидание потомкам на площади перед Городским советом. А лучше сразу в окнах «Петербержской ресторации». Но хотя бы один клочок передайте, пожалуйста, без шума на палубу моего корабля, я заслуживаю найти успокоение в море.
— Граф, вы сейчас сказали, что у вас есть корабль? В личном пользовании? — обомлел Жорж.
Граф только рассеянно улыбнулся.
— Между прочим, — не сдавался хэр Ройш, — когда Европейское Союзное правительство постфактум разбирало правомерность решения по Тумрани, его сторонники ссылались на тумранский опыт хаотической отмены пилюль. Они заявляли, что в этом и кроется глубинная причина имевших место беспорядков.
— Не оскорбляйте Тумрань, имейте уважение к погибшему в благородном порыве городу. Сторонники того решения, насколько мне известно, тоже поплатились, пусть и карьерами, за свои спорные аргументы, — граф будто даже посерьёзнел. — Если бы всё было так просто и гражданское мужество можно было пробудить тривиальной отменой пилюль, мы бы с вами уже жили в совершенно иной Росской Конфедерации.
— Достаточно и того, что мы с вами живём в Росской Конфедерации, где невозможна вторая Тумрань, — поёжился Жорж.
— С чисто бюрократической точки зрения — по-прежнему возможна. Вернее тут будет сказать «немыслима вторая Тумрань», — опять придрался по мелочи хэр Ройш.
— Тогда уж «недостижима», — с неподдельной печалью поправил граф. — Недостижима взятая её жителями духовная высота.
Хэр Ройш хотел было что-то возразить, но За’Бэй как раз выстучал условленный ритм дверным молоточком. Впустил их Гнат — худощавый тип едва за двадцать с цепкими портовыми глазами.
— Все свои, граф — в белом, — поскорее хмыкнул За’Бэй, чтобы не допустить неловкости, которую одним своим присутствием умел создать кислый и настороженный хэр Ройш.
— Тогда давайте в лабораторию, — Гнат прошмыгнул за ломящийся от склянок шкафчик. — Сюда-то покупатели в любой момент нагрянуть могут.
В лаборатории чадило и дымило так, что глаза выплакать немудрено. За’Бэй уже знал, что тут не суетятся и внимательно следят за тем, чтобы ничего не задеть и не уронить, но спутников своих предупредить забыл, и нескладный хэр Ройш превзошёл все ожидания — он задел и уронил нечто, при ближайшем рассмотрении оказавшееся грузным и черным от татуировок моряцким телом. Ещё и наступил нечаянно.
За’Бэй приготовился к крайне неприятной сцене объяснений с моряцким телом, которые ему пришлось бы взять на себя, но тело не шевельнулось.
— Мертвец или так хорошо расслабился? — спросил За’Бэй у самого густого столба дыма, надеясь обнаружить там Гната.
Ответ, впрочем, прозвучал из другого задымлённого угла:
— Расслабили. Вот при помощи того самого, что твой граф нам принёс.
— Такого детину до состояния, когда об него хоть сапоги вытирай? — не поверил За’Бэй.
— А вы, дружочки, суньтесь в правую дверь, — трескучим голосом посоветовали из-за чадящего сосуда, и За’Бэй признал деда Петрона, хозяина аптеки, набравшего себе в помощники совсем молодых и, чего греха таить, преимущественно в доску портовых ребят.
— А вы, дружочки, суньтесь в правую дверь, — трескучим голосом посоветовали из-за чадящего сосуда, и За’Бэй признал деда Петрона, хозяина аптеки, набравшего себе в помощники совсем молодых и, чего греха таить, преимущественно в доску портовых ребят.
Правую дверь распахнул Жорж и тут же отшатнулся, сошёл с лица — даже уморительные фигурные усики будто и в самом деле встопорщились.
За’Бэй вытаращился поверх его макушки, благо росту в Жорже было не то чтобы совсем мало, но и высоким точно не назовёшь.
За правой дверью сидели, привалившись к стене, люди.
Один в чрезвычайно неудобной, издевательской позе. Другой был намазан, кажется, мёдом — и на него налипли совершенно абсурдные в марте мухи, десятки мух. У третьего из ноздри свисал карандаш. Ступня четвёртого упиралась в стенку чана, явно давно поставленного на весело искрящую горелку.
Ни один не двигался, но глаза у всех были открыты и даже не слишком затуманены. За’Бэй понял, что сокрушительный в своей раздражающей простоте карандаш из ноздри не раз теперь явится ему во сне.
— Это, дружочки, наша маленькая частная коллекция непредвиденных осложнений от пилюль. Жалеть экспонаты без толку, эти уже невозвращенцы. А вот того, которого вы уронили, оживить теоретически можно — потому и не мучаем зрелищной чепухой.
Жорж показательно повернулся спиной, хэр Ройш замер, сам За’Бэй почему-то поплотней запахнул свою ненаглядную росскую шубу.
— Скажите, — чрезвычайно светским тоном начал граф Набедренных, — дополнительный источник финансирования ведь мог бы изменить к лучшему положение ваших дел?
Глава 11. Курочка по зёрнышку
Как-то странно всё сложилось, странно изменилось за последние месяцы.
За’Бэю до того полюбилась кличка «Гныщевич», что его стараниями она прилипла намертво. Расползлась по Академии — сперва как surnom insultant, а потом, когда Гныщевич дал понять, что и сам себя так назвать может, не оскорбится и не переломится, просто осталась. Такое ощущение, будто многих она чуть примиряла с его существованием.
Не можешь победить — присоединяйся.
Выходит, он не может победить чью-то нелепую и детскую дразнилку? Выходит, не может. Но в этом нет ничего зазорного, если вовремя подметить свои границы. Это как со сбором денег: не лезь на рожон там, где его можно обойти.
Коса Плети росла медленно, но за два месяца краска с тёмных таврских волос действительно почти сошла, и квартиру он в итоге освободил. Расплачиваясь с мальчиком Приблевым, Гныщевич долго прикидывал, какой процент тому полагается за услугу. Решил, что пять. Приблев, получив деньги, немедленно предложил на них выпить — пришлось отказаться, но по-своему такие отношения сотрудничества вышли приятными. Друг Хикеракли Драмин настоял на том, что побледневшую, но ещё чуть голубоватую косу нужно заплетать немного иначе, и научил Плеть. Друг Хикеракли Валов ехидно спросил, не является ли это бесчестием.
Друг Гныщевича Метелин ещё в ноябре, до всей этой истории с косой, пришёл и заявил, что с разбоем в стенах Академии завязывает. На резонный вопрос, какого лешего, вздёрнул голову и сообщил, что его уже наказали, а дальше только пристальней будут следить. Из Академии он, мол, вылетать не хочет, так что задумался о жизни своей и решил, что ей подобает стать серьёзней. Чего, au fait, и вам желает.
Друга Метелина Гныщевич не жалел. Его вполне устраивали новые друзья. Не устраивало его то, что Метелин тогда явно соврал, а он, Гныщевич, так и не понял, в чём и почему. Утверждал, что боится вылететь из Академии, а в январе опять пропал в неизвестном направлении, только недавно на лекциях объявился. И вообще, не метелинская это рассудительность.
Плеть не дошёл в тот опасный день до ринга, не дошёл до Порта. А потому примерно через неделю в «Угольях» Гныщевичу как бы невзначай попались два взрослых тавра. Одного из них, Тырху Ночку, он знал хорошо: средний сын и подручный самого Цоя Ночки, умеет при желании говорить без акцента, ведёт многие непортовые дела — un grand, в общем, seigneur. Гныщевич с Плетью такой выделки не стоили, а это давало надежду, что тавры встретились и правда случайно.
«По поводу Плети, — первым подошёл к ним Гныщевич. — Он поживёт некоторое время в городе».
Тырха Ночка медленно дожевал кусок стейка и столь же медленно обернулся. Сумраку он нагонял для вида, а злился обычно совершенно иначе, но сама его затея нагнать сумраку уже заставляла осторожничать. Тогда-ещё-не-совсем-Гныщевич нагло уселся на стол напротив него.
«Это новост’», — спокойно заметил Тырха Ночка. Акцент он не скрывал, и хорошо. Значит, собирается говорить на внутренних основаниях. Но на лице его не мелькнуло и подобия знакомой белозубой улыбки.
«Возникла такая необходимость. — На наводящие вопросы надеяться не стоило. — Вот что Цою Ночке передай: он помнит, зачем Плеть вообще выпускал? L’intégration, более полное проникновение в город? Если каждую ночь в общину валандаться, никакой intégration толком не выйдет».
«Цою Ночке виднее», — всё так же, без улыбки и без выраженного неудовольствия сказал Тырха Ночка.
«Нет, мне виднее. Потому что он сидит в общине, а я — в Академии. Мне он доверяет? А я за Плеть отвечаю».
«Ты б его к Цою Ночке привёл, поговорили б, там и дали бы вам позволение, — включился второй тавр, имени которого Гныщевич не знал. — А так он вами недоволен».
«Поговорим», — уклончиво пообещал Гныщевич, и на том его отпустили.
Когда Гныщевич явился к Цою Ночке без сопровождения, тот окинул его единственным здоровым глазом (второй был на месте, но почти уже ничего не видел и как-то всё время отъезжал в сторону) и тяжело вздохнул:
«Вышвырнут’ бы тебя, наглец, за такое».
«Уж не пропаду, — ухмыльнулся Гныщевич. — И по поводу Плети ты меня не переубедишь. Ему место в городе».
«Мал’чик, — ласково покачал головой Цой Ночка, — ты меня расстраиваешь. Для того ли мы тебя растили, чтобы ты сам, не спросившис’, решения принимал? Как же ты так меня не уважаешь?»
«Уважаю и в твоих интересах действую. От всего моего, сам знаешь, половина — твоя. Общинная. Так не логично ли общине желать, чтобы у меня побольше было? А чтобы у меня побольше было, меня должны любить. Только вот от общинного тавра люди шарахаются. Ему светскости набраться нужно, светскости, понимаешь? — беззастенчиво и очень уверенно плёл Гныщевич. — И потом, чего тебе волноваться? Я ведь не скрываюсь, сам к Тырхе Ночке подошёл, сам к тебе явился».
«Это верно, — кивнул Цой Ночка. — Но что ж Зубр Плет’ не с тобой? Очен’ он меня этим обижает».
«Хочешь обижаться — обижайся на меня, это я его не пустил. Он другим занят. Скажешь, темню? Темню. До поры до времени. А пока вот, возьми в знак покаяния».
Отдал Гныщевич Цою Ночке ювелирный кинжал, доставшийся ему от Метелина. Дорогой до боли, с позолотой на рукояти и россыпью крупных жемчугов по эфесу. И памятный: давно, ещё в начале учебного года, графьё тоже презентовало ему эту штуку в порядке satisfaction. Спугнул чересчур большим азартом пару студентов посерьёзней и решил с аристократического плеча расплатиться за неудачу. Гныщевич тогда сказал ему, что откупаться — удел торгашей и трусов, но кинжал принял. Даже на убедительный сейф по этому поводу раскошелился.
Ничего, сейфу новая начинка сыщется, а вот отношения с общиной портить — не дело. Цой Ночка трусом не был, но большего торгаша во всём Петерберге сыскать бы не удалось, а потому satisfaction он принял с охотой и, покачав ещё для острастки головой, Гныщевича отпустил.
Но тот в общежитие не вернулся: всю ночь бродил кругами по Людскому, мрачно пинал брусчатку и обдумывал, что общинное наказание ценой своего явления и кинжала только отсрочил. И слова проклятого Метелина сами лезли в голову: «Так и будешь всю жизнь по мелочи побираться? А когда Академию закончишь?»
Курочка по зёрнышку клюёт, да в суп попадает.
И теперь, в апреле, закинув ноги на стол в своей общежитской комнате, упершись шляпой в стену и созерцая потолок, Гныщевич напряжённо пытался понять, что ему делать дальше. Ведь нельзя же, в самом деле, одних только студентов обирать. Сумма, ушедшая на оплату тайного жилья Плети — двадцати процентов той оплаты! — отчётливо показала, что так в люди не выйдешь. Несерьёзно.
Не говоря уж о том, что, созерцая жизнерадостные пьянки Хикеракли и его camarades у себя под носом, Гныщевич порой чувствовал себя куда более «в людях», чем когда приносил Цою Ночке достаточно солидные деньги.
В дверь постучали, потом, не дожидаясь, открыли. На пороге собственной персоной стоял граф Метелин. Выглядел он очень важно, даже шейный платок навертел и фамильной булавкой заколол, но в то же время неважно. Похудел, и глаза воспалились. И вообще что-то в нём изменилось с тех пор, как он в январе пропал, а теперь вернулся. Будто повзрослел.