Метелин молча прошёл внутрь, водрузил на стол бутылку водки, достал из кармана один стакан и, не снимая сюртука, сел на постель За’Бэя.
— Тебя тут не ждали, — поприветствовал его Гныщевич.
— У меня к тебе очень важный разговор. Самый важный. Выслушай, а уж потом гони.
Гныщевич поднял брови.
— Один «очень важный» разговор у нас уже был, я тебя выслушал и прогнал. Понравилось?
— Я пришёл к тебе как к душеприказчику.
— Помереть надумал? — брови уползли совсем уж под шляпу, но, если честно, Гныщевичу стало любопытно. Метелин отработанным жестом откупорил бутылку, налил себе, ухнул залпом.
— Я долго думал… Вообще много думал в последнее время. И понял: ты мой единственный друг. Я хочу передать тебе свой завод.
Гныщевич засмеялся. То ли от неожиданной откровенности, то ли оттого, что Метелин и правда вздумал считать его другом, но скорее — потому, что уж больно нелепо наложилось это proposition absurde на недавние его мысли. Не то чтобы он в последнее время редко о таком размышлял, конечно.
— Ты хотел сказать, завод твоего папаши? Графа Метелина-старшего?
— Юридически, — скривился Метелин. — Видишь ли… Мне кое-что стало известно, и я… Хотя это после. Скажу тебе вот как: есть у меня одно желание, и я знаю, как его исполнить. А ты мне в этом поможешь — не перебивай, поможешь. Потому что ты мой друг и потому что я отдам тебе завод.
— Да ты смеёшься, что ли? Как ты мне отдашь то, что тебе не принадлежит?
— Подарить я его тебе не могу, тут ты прав, но могу сделать управляющим. Это означает, что он будет полностью в твоём распоряжении. Сам определишь, что и как производить, сколько оно будет стоить, как ему развиваться. Сам решишь, сколько тебе за это причитается. Видишь ли, этот несчастный заводишко и мануфактуры принадлежат не графу Метелину, а фамилии Метелиных. Совершеннолетия я уже достиг, следовательно, являюсь таким же полноправным их владельцем, как и… отец. Когда я пришёл к нему с предложением по производству, он чрезвычайно обрадовался такой серьёзности и всецело меня одобрил. Завод давным-давно простаивает, но его можно реформировать. Как совершеннолетний аристократ, я могу представить тебя своим протеже, — Метелин чуть заметно усмехнулся, — и да, оформить управляющим. Это будет практически невозможно оспорить.
Гныщевич смотрел на него заворожённо. Всё это звучало сладко и складно, он и сам бы лучше не придумал. Если завод действительно столь же метелинский, как и его папаши, то папаша и выгнать оттуда Гныщевича не сумеет. По крайней мере, малой кровью.
Сладко, складно — и неправдоподобно. Invraisemblable. Гныщевич слышал, что граф Набедренных, приятель За’Бэя, в своём юном возрасте владеет всеми петербержскими верфями, и ума не мог приложить как. «Хорошие управляющие от родителей остались», — пожимал плечами За’Бэй.
И, уж конечно, Гныщевич думал, что когда-нибудь ему следует начать своё дело. Но думал он больше о кабаке, как ни противно это, или, может, о лавочке, где потоково обирали бы европейцев. Верфи и заводы не были даже мечтой. Чего ради попусту грезить о недостижимом? Даже если курочка переучится на початки, о жареных барашках ей мечтать смысла нет.
Но Метелин говорил сладко, складно и обдуманно, а от водки не горячился, как обычно. Держался он уверенно и решительно. Явился предложить целый завод. Просто так, ни за что. За дружбу, quelle absurdité.
— Ты не шутишь, — изумлённо выговорил Гныщевич. Метелин очень серьёзно кивнул.
— Это ответственность, но о ней-то ты и грезил, верно? Ответственность. Деньги. Вес и значимость, выйти в люди. Сейчас завод полумёртв — выпускает кое-какие корабельные детали, которые Набедренных выкупает за гроши, поскольку он монополист и больше такой продукт в Петерберге сбывать некому, а везти куда-то — слишком дорого при нынешней производительности. А я хочу, чтобы дела завода пошли в гору, и поскорее. У меня есть мысль относительно…
— Зачем? — перебил его Гныщевич. — Только не надо мне петь, что тебя казармы Охраны Петерберга перевоспитали. Тогда ты мне врал. Теперь не врёшь. Всерьёз решил взяться за ум?
— Всерьёз. Только это не так называется. Видел когда-нибудь автомобиль?
— У графа Набедренных вроде есть.
— Есть, но он на нём не катается. А в Старожлебинске, говорят, автомобилей почти столько же, сколько повозок. И вот что мне пришло в голову: я могу выкупить у них патент. Почему не переоборудовать завод под выпуск автомобилей? Для аристократии в первую очередь. Коней держать тем, кто не связан с Охраной Петерберга, фактически запрещают. Мне кажется, ты сумел бы убедить публику в том, что ей стоит перейти на механический транспорт.
— Я далеко не инженер, но, selon moi, детали кораблей сильно отличаются от автомобилей.
— Я тоже, но готов вложиться в реорганизацию. Можно продать мануфактуры.
— Автомобили для богатых… да у нас на них и разъезжать негде, — задумался Гныщевич. — D'autre part, и неважно. Это элемент статусный, как ювелирный кинжал или вот это, — указал он на развешанные по стенам забэевские маски. — Мысль интересная.
Метелин выдохнул с заметным облегчением, будто он не предлагал Гныщевичу завод, а просил у него взаймы. Даже улыбнулся почти смущённо:
— Я не был уверен в своих фантазиях. Ты лучше моего разбираешься в людях — славно, что тебе нравится. Предложил бы за это выпить, да ты не пьёшь.
— Чокнемся умозрительно, — Гныщевич приподнял пальцем шляпу. — Вот что, дай-ка я тебе тоже одно дело просто и понятно объясню. Мы с тобой в последний раз беседовали не слишком дружески, а потом разошлись. Щедроты твои любому бы в такой ситуации показались подозрительными. И раз уж ты, Метелин, в людях не разбираешься, говорю: если ты всё это надумал с какой-то дурной целью, то не потянешь. Я умней.
— С какой дурной целью?
— До тавров, например, через меня добраться.
— На кой мне тавры? — раздражённо нахмурился Метелин и стал больше похож на себя. Гныщевич ещё раз его осмотрел. Идеально выглаженная рубаха, серебряные запонки, волосы перевязаны бархатной лентой, вымыты и накручены — в самом деле, отпрыск настоящей аристократической фамилии. И истеричность его подспудная куда-то спряталась. Спряталась, да не ушла, в этом Гныщевич был абсолютно уверен. Не уходит за пару месяцев такая hystérie.
— А тебя, графьё, не смущает приглашать в управляющие портового малолетку? Что в свете-то скажут? А на самом заводе?
— Я хозяин, — вздёрнул подбородок Метелин. — Скажут то, что будет велено говорить.
— Ты хозяин… — Гныщевич скинул ноги со стола и наклонился вперёд. — Ты, хозяин, так мне и не объяснил, с чего вдруг хозяйствовать надумал.
Метелин молчал, но глаз не отводил.
— Скажу. Значит, выпуск автомобилей ты одобряешь? Тогда я на днях же напишу в Старожлебинск о патентах, а то и лично поеду. С правами на технологии много мороки, но это как раз не твоя печаль, — он побарабанил пальцами по стакану. — Правда, тут возникает ещё вот какая трудность: прежних инженеров лучше бы с завода гнать долой, всех одним махом, а главное — гнать отцовских счетоводов и прочих бюрократов, оставлять только простых рабочих. Но где взять новых, и скоро, я пока не знаю. Из Старожлебинска везти? Тоже небыстрое дело, кто ж согласится за день с насиженного места срываться. А быстро надо потому, что скоро лето — самое время для реорганизации, тебе же самому удобнее будет.
Гныщевич задумался на секунду, но ответ сам просился на язык. Дело в том ведь, что в люди выйти — это не только деньги и статус. Это люди. А без собственных, прикормленных и приструненных, ничего не получится. Что бы там ни говорил Метелин о своём хозяйстве и что он, мол, повелит, работникам завода ещё надо доказать, что Гныщевич способен быть там главным, chef d'entreprise.
А способен ли он? Папаша его, пьяница, работал сторожем в кабаре, успевшем уже прекратить своё существование. И, будучи пьяницей, пользы не приносил никакой. Сам Гныщевич лет с семи стал прислуживать и отворять двери, а потом и официантское полотенце получил — всё больше для уборки да мытья тарелок, но тоже можно было чаевых раздобыть. Главное — прятать посетительские щедроты так, чтобы не приходилось к ночи ни с кем делиться. Но и этому он обучился, как обучился прислуживать и убирать, а потому всё недоумевал: если и от него, ребёнка, больше проку, почему папашу его просто на улицу не выкинут?
«Дороже выйдет, — объяснил как-то раз хозяин, Базиль Жакович. — Он про наши внутренние дела то знает, чего на улицах лучше не рассказывать. Выгоню я его — может, он от белой-то горячки и помрёт назавтра, а ну как не помрёт? Пойдёт в кабак через дорогу да перескажет чего не надо. Проще тут держать».
Кабаре в итоге прогорело — видать, ошибался Базиль Жакович. Но Гныщевич тогда твердо себе уяснил, что управление людьми — фокус более сложный, чем кажется со стороны.
А значит, был заведомо предупреждён и готов вести дела разумно.
Представлять бы ещё, как те дела ведут в прочих сферах, а не только в человеческой, но тут уж грех жаловаться — придётся опять выше головы попрыгать. Ничего, первые месяцы в Академии тоже было непросто, ибо писал совсем уж скверно. Но навострился — навострится и тут.
— Если ты, mon cher comte, согласен брать в инженеры и счетоводы малолеток, то у меня, положим, кое-кто есть. Юные, увлечённые, новое попробовать готовые. Как и я, ни лешего пока не умеют, но научатся, куда денутся. Инженерные студенты, ну и ещё найдётся кого спросить. Разбираются в вопросах чести, нравственности и заплетания кос.
Последний пассаж Метелин пропустил мимо ушей, но остался доволен. Потому что и про трудность эту великую явно заговорил для того лишь, чтобы не отвечать на прямой вопрос. Недалеко же простирается его желание поправить фамильные дела! Положа руку на сердце, Гныщевич и сам не был уверен, что приводить с собой на управляющие должности хикераклиевских мальчуганов — такая уж разумная затея. Но широким жестом брать проще, чем скромненьким.
Метелин обо всём этом не думал. Метелин думал о другом. Гныщевич постановил, что, завод не завод, более этого терпеть нельзя.
— Метелин, не юли. Ты хорошо, экзаменационно прям подготовился, но нет в твоём сердце завода. Значит, я разбираюсь в людях? Разбираюсь. Говори, и говори сейчас же.
— Тебе не понравится, — пробормотал Метелин, налил себе ещё полстакана, но поставил на стол; поднялся на ноги, отвернулся — в общем, задёргался, как девица в первую ночь. — Помнишь, я сказал, что пришёл к тебе как к душеприказчику?
— Как уж забыть.
— Это не шутка. И да, ты прав, завод не цель. Это… допустим, промежуточный этап. Подготовительный. Потому тебе и не понравится. — Он вздохнул и развернулся. — Я не хотел бы сейчас вдаваться в подробности, но мне стало известно, что граф Метелин мне не отец. Фактически, по крови. — Метелин не без иронии усмехнулся: — Не беспокойся, на право наследования и прочие формальности это не влияет. Зато влияет на… да на всё. На всё важное. Моего настоящего, кровного отца граф Метелин подставил и, получается, убил. Нет, не спрашивай ни о чём, не хочу вдаваться. Это препаршивая история, я устал от неё, я и так только об этом и… — он отпрянул, как от горячего, обозлился на себя за прорвавшуюся sentimentalité, но упрятать её обратно уже не смог: — Понимаешь? Когда мне было пять, я сидел у него на коленях, но это была неправда. Когда, ещё раньше, вывозил меня с матерью на Межевку, это была неправда. И когда мать хоронили, все эти соболезнующие дамы и господа ведь лепетали чушь, мол, у него остался сын, а он кивал! Кивал — и держал меня за руку, и охал, и позировал, и образцово гладил по голове, тьфу. И когда в шестнадцать я… Неважно, в шестнадцать я был и вовсе дурак. Да, наверное, он меня не любил. Наверное, я всегда, всю свою никчёмную жизнь хотел понять, за что. А выходит — выходит, и не было никакой загадки, зря только голову ломал! То-то хохма, а? Представляешь? Он смотрел на меня и знал — с самого начала знал, что я ему не сын, и не намекнул, и требовал от меня сыновьего послушания, и упрекал за нелюбовь, и врал! — Лицо Метелина будто свело судорогой, глаза его нездорово блестели — как в тот раз, когда Гныщевич проехался ему шпорой по груди.
— Родителей можно выбирать, — с деланой небрежностью пожал Гныщевич плечами, хотя внутренне немного беспокоился, как бы графьё не надумало разнести забэевские маски. — Мне папаша тоже, tu entends, не подарок достался, так я тавров сыскал. И не начинай мне тут про аристократизм…
— Завидую, — резко оборвал его Метелин, — у тебя был выбор. Только тут совсем, совсем другое. Я уже говорил: я долго обо всём этом думал и понял, чего хочу. И что нужно сделать, чтобы достичь желаемого. Тебе не понравится, но к заводу прилагаются условия.
Условия свои он объяснил не столь горячечно и бессвязно, как переживания. Гныщевич посмеялся, но у него не было сомнений в том, что Метелин абсолютно, катастрофически, désastreusement серьёзен. В каком-то смысле стало даже спокойнее, ибо серьёзность типов вроде Метелина не выглядит как переоборудование заводов и покупка патентов. Она выглядит вот так.
Но кое-как проклятый Метелин, пожалуй, и сам разбирался в людях.
Да, Гныщевичу не понравилось.
Глава 12. Социальная психология
Когда хэру Ройшу-младшему не нравилось некое явление, он старался подойти к оному аналитически, разбить его на составляющие и соотнести их взаимное расположение. Так можно объяснить себе, что именно не в порядке, следует ли по этому поводу предпринять некие действия и какой именно элемент внутренней структуры раздражающего явления гипотетически подлежит коррекции.
Летние экзамены хэр Ройш-младший сдал блестяще не в последнюю очередь потому, что очень многое в своей жизни анализировал.
За экзаменами пришло и само лето; за летом сентябрь. Так хэр Ройш-младший выяснил, что второй курс не слишком отличается от первого. Многих студентов Академии он помнил в лицо, ввиду чего первокурсников определял безошибочно, но ожидаемой покровительственной снисходительности в их адрес не испытывал. Возможно, это было связано отчасти с тем, что в Академию прибыл из Британии господин Сигизмунд Фрайд — авторишка малоизвестных в Европах трудов по психологии. В Петерберге мистера Фрайда приняли с почётом — разумеется, планировали в его честь приём, — а лекции свои он пожелал читать всем студентам Академии сразу, и тот факт, что сидеть несчастным придётся друг у друга на головах, его не волновал.
Мистер Фрайд хэра Ройша-младшего раздражал, но установить, чем именно, не получалось. Возможно, неприязнь была сугубо личного толка. Хэру Ройшу-младшему не слишком нравились любители рисоваться, отпускать острую бородку и размахивать полами плаща, аки крыльями. Да и припадочная Фрайдова манера лекции вовсе не облагораживала.
— …Что есть патриотизм для европейца? Парадоксальное явление! Как можно любить свою страну, когда нечто большее: Европы в целом — требуют считать её интересы второстепенными относительно общего блага? Как можно думать об общем благе, когда нечто несказанно более важное: желания и чаяния близких — столь от него далеки? Думает ли об общем благе мать, вскармливающая ребёнка? Юноша, подносящий деве цветы? Думает ли о своей стране торговец, перепродающий еду втридорога? Учёный, изобретающий панацею? Политик, подписывающий договор? Граница тонка, но ещё тоньше грани человеческой души, в которых находится то, чего мы сами, к ней привыкнув, не видим.
Хэр Ройш-младший, не сдержавшись, поморщился. Патриотизм есть любовь к своей стране, так или иначе проявленная; проявления эти можно классифицировать, но к чему наводить патетические сложности?
— Судя по выражению вашего лица, у вас случилось горе, — раздался откуда-то из-под локтя жизнерадостный голос, — хотите, утешу?
Обернувшись, хэр Ройш-младший обнаружил рядом с собой Хикеракли — приятеля Скопцова да и, кажется, всей остальной Академии тоже. За лето тот успел неким загадочным образом загореть, а его неестественного оттенка волосы, наоборот, высветлились. Не прибегая к помощи рук, Хикеракли жевал перо, никогда, судя по состоянию, не знавшее чернил.
— Что есть человеку большее утешение, как не беда ближнего его? Бóльшая, чем у него самого? Вы, хэр Ройш, мне скажете, что я вам отнюдь не ближний. Но кто ближе человеку, как не соратник его, так сказать, по ученью? Вам не кажется забавным, хэр Ройш, что мы не представлены, но всё равно прекрасно друг друга знаем?
— Академия невелика.
— Думаешь? А мне, гм, мне кажется, что дело тут в другом. В, так сказать, духе студенчества. — Хикеракли поймал пальцами невидимую муху, точно как мистер Фрайд в самые напряженные моменты своей речи. — Мы едины, едины, и так ли важно, что я с вами доселе не выпивал-с? Верно, хэр Ройш?
— Я предпочитаю, когда меня называют по имени, — раздражённо соврал хэр Ройш-младший, чтобы хоть тем отгородиться от непрошеного собеседника.
— Почему? Снова груз аристократизма, довлеет аристократу фамилия его? Нет, хэр Ройш, это решительно недопустимо. Тут вы уж войдите в моё положение-с, — Хикеракли выплюнул перо и скорчил серьёзный вид. — Когда человека можно называть «хэром», когда он, и отцы его, и деды добровольно так именуются, иной вариант принять определённо нельзя никак! Если уж вы хэр, будьте хэром до конца. Носите свой титул с гордостью.
— Это не титул. Это всего лишь обращение.
— Мелочи, мелочи… вас никогда не смущало, что на росской стороне титул этот звучит смешно и даже, — Хикеракли деланно понизил голос, — ну, не очень прилично?
— Смущаться следует тем, кто так его воспринимает. — Хэр Ройш-младший замолчал, созерцая незваного соседа по скамье. В принципе, при всей своей назойливости тот был куда интересней высасывающего из пальца откровения мистера Фрайда — потому, видимо, что вызывать у хэра Ройша-младшего меньше интереса было попросту невозможно. И в собственной сфере психологии социальной Хикеракли был определённо прав: до сих пор они с хэром Ройшем-младшим и в самом деле ни разу не беседовали, но никаких барьеров не чувствовалось, как будто заочное знакомство без потерь переводилось в очное. Хэр Ройш-младший с любопытством отметил, что ему даже в некотором смысле льстит внимание со стороны Хикеракли. Вроде и всем-то он друг, и потому цена его приятельства невысока, а всё же к хэру Ройшу-младшему нечасто обращались первыми. В общем случае его это вполне устраивало, но на скучной лекции развлечение, следует признать, пришлось как нельзя кстати.