— Сдюжит ли иная душа? — привычно уже подыграл Жорж. — Не надломится ли под гнётом бюрократии Академии?
— Как наместники в городах росских не переводятся, так и префекты стерпят, — не дозволяющим возражений тоном отрезал граф Набедренных. — У нас и кандидатура наличествует, есть чьим именем воздух сотрясать. Как вам, мой друг, господин За’Бэй в роли префекта?
Господин За’Бэй, усвиставший было вперёд по Топкому переулку, лихо развернулся и захохотал.
Господин За’Бэй в роли префекта Жоржу представлялся исключительно в том мире, где жители Петерберга всё же покорились неизбежному и начали метать икру. Только нужны ли икрометателям префекты, да ещё и с европейским гражданством — пусть даже и щадящего турко-греческого разлива?
Звали «господина За’Бэя» Феогнид Мимнерм Анакреонт Ксенокл Букоридза-бей (Жорж тайком записал и выучил), но кто-то из сокурсников в первые же дни разъяснил ему, что в памяти задерживаются лишь пять букв с конца и это, мол, отличная шутка. В таком уж отличном качестве шутки Жорж сомневался, но За’Бэю приглянулось быть За’Бэем, и Жорж свыкся, лишь изредка задаваясь вопросом, почему тот подписывается через апостроф, а не через дефис. «Бей» — это вроде как титул и вроде как присовокупляющийся в росской традиции дефисом. Но что им, титулованным, до традиций?
История титулования За’Бэя пришлась по нраву батюшке Жоржа, а это дорогого стоит. Жил За’Бэй (Феогнид Мимнерм Анакреонт Ксенокл Букоридза) на турко-греческой стороне, родился в семье простого лавочника, рвал без спроса фрукты в соседских садах (среди соседей было немало росов — отсюда и отсутствие страха перед чужим языком), бегал босиком по каменистым тропам, жарился под приветливым солнцем, а потом — в угоду всеевропейским преференциям — началась в Турции-Греции реставрация древних знатных родов.
«Какой оголтелый феодализм!» — прикрывал глаза, словно от непристойности, граф Набедренных.
«Такой, что и под феоды ничего не осталось», — соглашался За’Бэй, но ругать реставрацию не спешил.
Семья простого лавочника по документам числилась греческой, но однажды утром приехали на телеге бледные германские архивариусы, положили на прилавок бумаги с печатями: так, мол, и так, получаетесь турецкими аристократами, наша королевская канцелярия соврать не даст. Подписи стребовали и дальше на кривой телеге укатили привилегии по обочинам разбрасывать.
А что демократическому правительству Турции-Греции с этими привилегиями делать — не сказали. По всеевропейским правилам выходит, что к титулу земли прилагаются, но где столько земель взять, сколько родов нареставрировали? И демократическое правительство извернулось: предложило всем молодым наследникам растревоженных архивариусами фамилий отказаться от дальнейших претензий на земли в обмен на оплату учёбы и проживания за границей. С прицелом, мол, на славное возвращение прямиком в чиновничье кресло. Расточительная уловка, но лучше уж казна теперь, чем земли навеки: раздадут все земли — казне уже никогда не выправиться будет. А так хоть надежда есть на аристократический исход — какой сын лавочника откажется мир посмотреть за чужой счёт? Глядишь, там и сгинет.
За’Бэй так и говорил: что, мол, с этими землями делать, на какие средства рабочую силу нанимать? Да и хлопотно, сложно, где лавка — а где земли, на кой себе добровольно такую каменюку на шею вешать. Зато укатить куда-нибудь (на полном-то содержании!) — это да, это привалило удачи.
А с чего в Петерберг? Так соседи-росы с горящими глазами рассказывали, как две недели перед отплытием в таком городе кантовались, в таком городе! Уууу. Академия к тому же. Вот уж в жизни За’Бэй науками не заботился, куда ему, а и то про Академию, Йыхой Йихиным основанную, слышал.
«Бордель давно пал жертвой гонений, псарня с воем разбежалась», — пожимал плечами граф Набедренных.
«Зато каков колорит!» — возражал За’Бэй. Он, впрочем, и сам немедля стал частью этого колорита: поселился в общежитии, довёл до ума свой росский, перезнакомившись со всеми подряд студентами, но продолжил мести тротуары совершенно обескураживающими шароварами, покачивая в такт удивительно длинной прядью не остриженных вместе с прочими волос. Прядь оплетали цветные нитки, и Жорж поначалу решил, что это что-то национальное. За’Бэй пытался было нести какую-то ахинею в эстетике графа Набедренных (витальная, мол, сила и элемент религиозного таинства, нити намертво вплетает под хоровые песнопения дюжина престарелых девственниц), но всё-таки капитулировал и признался: «Да просто так. А все поглядывают с уважением — как на таврскую косу».
Все вообще поглядывают — сам молодой граф Набедренных и иностранец в шароварах! Болезненная элегантность и шлёпанцы на босу ногу, любо-дорого поглядывать. Жоржу было даже отчасти обидно, что в его собственном облике ничего запоминающегося не имелось. Он раздумывал сказаться больным на недельку-другую и вернуться в Академию хотя бы при бородке да фигурных усиках. И постаромодней, непременно постаромодней — как на батюшкином портрете полувековой давности. Только батюшка засмеёт.
Батюшка засмеёт, а список отчётных тем почти весь в конспекте, не зря в секретариате на префекта курса нарвался. Со списком можно и дома запереться, чтоб к следующему концерту Петербержского филармонического оркестра быть уже в усиках, но и в учёбе не отстать.
Вот, к слову, и повод сыскался манкировать деликатной просьбой префекта курса. Ежели Жорж сам в Академии показываться не будет, как ему метелинскую репутацию спасать?
Префект курса, правда, дал понять, что куда сильнее метелинской репутации его тревожит спокойствие в коридорах Академии.
— Граф, — озадачился Жорж, когда они уже свернули на Клюмскую улицу, которую За’Бэй обозначил конечным пунктом прогулки, — а наш устав всё-таки презирает сословные различия или так?
— Планируете составить на меня жалобу за срыв учебного процесса концертами симфонической музыки?
— Предположим. Вас наказывать будут как всякого студента или сообразно статусу?
— Наказывать — как всякого, — вмешался За’Бэй. — А костерить на всех углах — сообразно. Резонанс!
— А префектом становиться не желаете, — в сторону вздохнул граф Набедренных. — Срываете мне программу реформ неуместным кокетством.
— Префектом! — помотал За’Бэй кучерявой головой. — Мне про резонанс только вчера сосед по комнате разъяснил, он в лирическом настроении пришёл. И мы, между прочим, пришли, — и бросился к парадной высоченного (в шесть этажей!) доходного дома. — Одолжили с утра ключи, грех не дойти до замка.
Те, кто одолжили За’Бэю ключи, снимали жилище под самой крышей — тесные комнаты с низкими потолками в балках перекрытий, продуваемые и непригодные для зимы. Наверняка самые дешёвые во всём доме, каморка сторожа — и та презентабельней. За’Бэй уверенной походкой продвигался вперёд, ничего не объясняя и нигде не задерживаясь. Довёл их с графом Набедренных до совсем уж неприглядного, паутиной поросшего закутка и взлетел по приставной лесенке. Лесенка только и успела качнуться, а им с графом Набедренных уже рванулся в лицо пьяный вечерний воздух.
— Прошу, — свесился За’Бэй из люка на крышу.
Когда Жорж совладал-таки с непредвиденным союзом кружевных манжет и занозистой лесенки, За’Бэй уже разглядывал на свет бутылку вина. И в частности, её пробку — шарить по чужому жилью в поисках спасения явно претило размаху его натуры.
Граф Набедренных невозмутимо извлёк из нагрудного кармана изящный штопор.
— Освоение одного индокитайского духовного учения подразумевает послушание, состоящее во внимательном отношении к явлениям окружающего мира, которые упускает обыденное сознание. — И, переждав произведённый эффект, прибавил: — Но только на пару недель, дальше следует стадия отрицания существования окружающего мира.
— Мы будем готовы, — кивнул За’Бэй, залихватски хлопнув пробкой. — Напишите завещание, такой штопор не должен уйти с молотка.
— Штопор и молоток… — нездешним голосом молвил граф Набедренных. — Гуляка и плотник, вертопрах и честный труженик.
— Звучит как задел на политическую партию, — вынес вердикт Жорж. — Турко-греческую, поскольку подлинная демократия обитает только там.
— Приземлённо мыслите, мой друг! Гуляка и плотник — это одно целое, две половины действительно совершенного человеческого существа, алхимического ребиса. А штопор и молоток — тайный знак, коим следует отмечать вехи сего сокрытого пути.
— Если я начерчу штопор и молоток вот за этим дымоходом, — встрял За’Бэй, — вы догадаетесь обойти его и посмотреть наконец на город?
— …А впрочем, политическая партия с алхимической основой… — продолжил было граф Набедренных, но За’Бэй обхватил его за плечи и подтолкнул вверх по всё ещё дышащему теплом гулкому скату. Жорж управился без посторонней помощи.
— …А впрочем, политическая партия с алхимической основой… — продолжил было граф Набедренных, но За’Бэй обхватил его за плечи и подтолкнул вверх по всё ещё дышащему теплом гулкому скату. Жорж управился без посторонней помощи.
А за дымоходом был город.
Весь-весь, до самого моря (всё-таки в шесть этажей дом!). И до самого моря город затопило последним октябрьским солнцем, от которого почему-то першило в горле. Жорж не глядя протянул руку за вином и с детской какой-то благодарностью всей новой студенческой жизни разом спросил себя, сколько ещё не виданных доселе удовольствий способна будет выдержать его — отнюдь не алхимическая и уж точно не совершенная — душа.
Глава 3. La pratique rend parfait
— Это сколько же у нас получается? — медовым тоном спросил Гришéвич и укоризненно покачал головой. Замерший перед ним студент был сантиметров на тридцать выше и года на два старше, но умудрился так сжаться, что разница почти не чувствовалась. Глазёнки его бегали из стороны в сторону, пытаясь за кого-нибудь зацепиться, но чёрное крыльцо Академии и широкая спина Плети надёжно закрывали экономическую операцию от всех чересчур любопытных.
— Тебе вопрос задали, — нетерпеливо гаркнул Метелин.
Гришéвич повёл плечом. Приподнял бровь.
— Д-двадцать, — пролепетал студент.
— А обещали мы сколько?
— Шестьдесят.
— Шестьдесят грифончиков. Soixante, — кивнул Гришевич и ткнул студенту в лицо купюрами. — Это шестьдесят?
— Нет, — понуро отозвался тот.
Сопротивления он не выказывал, и это было скучно. Гришевич любил скучать, поскольку именно в скуке состоит залог успеха и благоденствия.
— Как же так получается, что мы слова не держим? — пропел он, схватил студента за пояс и резко притянул к себе. — Пряжечку нацепили, а совести не прибавилось? Это разве йихинцу по званию? По званию, скажи мне?
— Мне больше не дали! — залепетал студент в панике. — Я просил! Отец и так интересуется…
— Ат-та-та, — прервал его Гришевич, легонько дернув за нос, — это что у нас такое? Разве мне твой отец обещался? À d'autres! Никак нет, обещался ты — твои слова помню, а отца твоего не видал. Как день столичный вижу, стояли мы с тобой здесь вечерком эдак позапрошлым, и клялся ты мне, что принесёшь шестьдесят. В свои-то годы мог бы уже не клянчить с папаши. Самому деньги нужно добывать с младых ногтей!
Метелин за спиной чуть заметно фыркнул. Гришевич мысленно отметил, что по этому поводу с ним следует конфиденциально побеседовать.
Студент молчал.
— Так и быть, от широкой своей души прощаю на сегодня. Только долг донеси — и сочтёмся, — подсказал Гришевич. — Сколько это ты мне, получается, должен?
— Сорок, — чуть ободрился студент. Гришевич снова покачал головой.
— Ат-та-та. Какие же сорок, когда семьдесят?
— Как семьдесят? — студент побелел.
— А как не семьдесят? Или у меня, хочешь сказать, что-то не так с арифметикой? — прошипел Гришевич через зубы, но тут же откинулся назад и обратился к аудитории: — Эй, mes amis, сколько он мне, получается, должен?
— Семьдесят, — коротко отозвался Метелин.
— Сем’десят, — поддержал Плеть.
— Видишь? Mes amis не ошибаются. Говорят, семьдесят. Толк знают, — Гришевич, так и не отпустивший пояс студента, встряхнул его для острастки и ясности. — Тебе сколько дать, денёк или два?
— Два, — прошептал студент.
— Ну если два, то ты уж меня послезавтра сам отыщи. Меня-меня, а не какого-нибудь там префекта или кого похуже. Понял? Je me suis bien fait comprendre? Или хочешь проверить, что будет, когда не по адресу завернёшь?
— Н-не хочу.
— Не хоти. И смотри, найду тебя первым — грифончиков не наберёшься. — Гришевич отпустил-таки пояс и выдохнул: — Ну чего встал? Шагай!
Студент зашагал без малейшего бунта в движениях. Двадцать грифонов в кармане шуршали неубедительно, но в целом Гришевич был доволен. Приятно, когда к делу относятся с пониманием: не тратишь силы на доказательства своей правоты. Восемь минут, деньги в руках, можно идти на все четыре.
— Зря ты ему сам подсказываешь, как нам проблемы организовать, — заметил Метелин. — Ведь и впрямь же к префекту отправится.
Гришевич развернулся всем корпусом, вздёрнул подбородок. Как и все прочие люди, Метелин смотрел на него свысока. Потому что, как и все прочие люди, имел средний рост.
Таким уж Гришевич уродился.
— Зря ты, графьё, мне в спину фыркаешь. Что-то очень смешное заметил?
Метелин фыркнул ещё раз, вложив в звук весь свой аристократизм. Его показушная гордость иногда искушала Гришевича заехать прямо промеж аристократических глаз, и он далеко не всегда боролся с искушением. Метелин нередко позволял себе ответить, что Гришевич в целом ценил. Боевой дух не уважать сложно, тем более что руками аристократия махала не слишком умело и потому безопасно.
А главное, очень уж удобно было держать при себе графа Метелина.
— Не мог не оценить чтение моралей тому, у кого ты отбираешь деньги.
— Разве я соврал? С младых ногтей надо финансы добывать, с младых. Как я.
— Если б все были как ты, много бы не добыл.
Гришевич прищурился.
— Ты дурной? Все разные, y’a des gens et des gens. Кому работать, кому сливки собирать.
— Считай, что я просто посмеялся над твоей иронией.
Гришевич сплюнул и прекратил дискуссию; Плеть смотрел, как обычно, молча и без выражения. Оно и ладно: когда выражение у него появлялось, это обычно означало, что есть повод всерьёз обеспокоиться. Общинная дрессировка.
— В общежитие? В кабак? — спросил после молчания Метелин.
— Тебе бы только по кабакам.
Метелин напросился в дела Гришевича не за деньги, конечно. Откуда графью знать, что такое деньги? Графьё их никогда не считало, считать не умело, а долю свою отдавало совершенно равнодушно. Графью требовалось что-то другое, вот только что именно, Гришевич так до сих пор и не разобрался.
Сам он деньги не то чтобы любил, просто успел привыкнуть к тому, что в них, а не в чём-нибудь эдаком возвышенном или абстрактном, и состоит человеческая свобода. И к тому привык, что свободы этой, в грифончиках отмеренной, стоит за душой иметь побольше. Добывать её можно любыми методами, тут уж у кого на что соображалки хватит, но важно иметь в этом деле успех, иначе бестолочь ты, а не Гришевич. А всего за пару месяцев обучения в Академии он с интересом обнаружил, что Пакт о неагрессии успел в этом смысле подстелить ему неплохой тюк соломы. Никто в здешних стенах толком и не знал, умеет ли Гришевич в самом деле драться. Ему просто не довелось продемонстрировать. Безропотно сдавались не все, но большинство бледнело от простейшего тычка под рёбра. Водились и те, кто не побледнел бы, но зачем их трогать, когда рядом столько бессловесной, лёгкой и вполне тучной добычи?
Но с другой стороны, нужно, comme on dit, раздвигать пределы своих возможностей. Развивать дело, проводить операции не только финансовые, но и репутационные. Потому что так через пару лет, по прикидкам Гришевича, можно будет и вовсе пальцем о палец не бить, хватит одного громкого имени.
Это его таврские толстосумы научили. Они уже много лет ничего не делают, только потрясают косами, а все их боятся. И драться тоже научили они, и ещё много чему, не чета папаше-пьянице. Хотя Гришевич и до общины многого нахватался. Своим, comme on dit, умом.
Ум этот самый и тело нужно держать в тонусе, только так чего-нибудь и добьёшься. С год назад, уяснив, что община больше ничем делиться не намерена, Гришевич переключился на простую и изящную финансовую аферу. Приходишь из обычного Порта в Пассажирский, толпишься у причала, вылавливаешь себе иностранца понаивней и предлагаешь услуги проводника, а там только успевай подбирать купюры. Зачем им выбирать малолетнего прыща? Parce qu'il parle viele verschiedene Sprachen, that’s why. Как так вышло? Да просто папаша-пьяница работал сторожем в кабаре, весьма и весьма этими же иностранцами любимом, а Гришевичу оставалось только причесаться поприличней, кухонную тряпку захватить — и вперёд, набирайся знаний о жизни. Так по-птичьи и усвоил главные слова всех основных европейских языков.
И ещё важно не забывать, что иногда новым возможностям следует открыться. Поэтому, когда Гришевич подцепил в Порту молодого турко-грека по имени «что-то-что-то-что-то-бей», он даже не расценил это сразу как руководство к действию. Турко-грек со смехом объяснял на вполне убедительном росском, что приехал учиться в Йихинской Академии. Деньгами сорил, не спрашивая о настоящих ценах, — как и все они. Но не все начинали вдруг рассказывать, что потратиться нестрашно, потому что студентам Академии предоставляют жильё и вполне пригодную для жизни стипендию.
И тогда Гришевичу отворился новый увлекательный мир.
Мир, в котором люди бледнеют и теряются от одного только лёгкого тычка. Мир, в котором тебе в самом деле платят деньги за то, что ты иногда заглядываешь послушать чей-то трёп. Мир, в котором предоставляется бесплатное жильё (комнату Гришевич трезво разделил с кого-то-беем).