— Ну а так, вприкидку?
В общем, радиослушатель Миша из Кфар-Сабы оказался то ли занудой, то ли идиотом. Но он был решительно настроен выдоить из профессора Ганобера хоть что-то по интересующему его вопросу.
— Ну хоть на глазок?
— Послушайте, нас ждут еще многие, кто хочет задать господину Ганоберу вопрос по существу.
— Ну, вот я по существу!
— Так, пожалуйста, — воскликнули оба — ведущий и экономист, а Ишайя добавил: — Только формулируйте правильно.
— Ну хорошо… Я хочу знать — хоть от фонаря — сколько я буду выплачивать банковской ссуды за квартиру через пять лет.
Сема что-то неразборчиво закудахтал, а Ганобер проговорил вдруг твердо и зло:
— Хорошо. Если вы мне сейчас — от фонаря — скажете, сколько через пять лет будет стоить дюжина яиц, я вам скажу — от фонаря — сколько вы будете платить за квартиру!
На две-три секунды эфир заполнило прерывистое дыхание Миши из Кфар-Сабы, наконец он выдохнул:
— Ой, вы меня пугаете!..
— Боюсь, что наше время истекло. Благодарю вас, господин Ишайя Ганобер, благодарю всех, кто принял участие в на…
— Так что, я не понял — готовиться к худшему? Оказывается, звукооператор Костя забыл отлучить от передачи Мишу из Кфар-Сабы, и тот, неудовлетворенный и испуганный, продолжал, как на духу, обживать эфирное пространство:
— Ничё себе, да, — бормотал он, — мы там жили не тужили, у меня в Петрозаводске квартплата шестнадцать рублей была — это с телефоном, свет, газ, да…
Сема щелкнул рычажком на пульте управления и сказал: «Костя, выруби этого козла!»
Но от раздражения перепутал рычажки, отключив именно связь с Костей, сидящим за толстым стеклом. Зато последняя реплика свободно выпорхнула в свободный эфир.
— Кто — козел? — спросил Миша из Кфар-Сабы. — Да ты сам козел, со своим экономистом! Экономист, бля, не знает, сколько яйца стоят!
Наконец, судорожными пальцами Сема переключил нужные рычажки, в эфир полилась идиотская реклама: «Пришло время вам купить матрац фирмы „Аминах“ — матрац с ортопедической поддержкой! Дайте же отдых вашей уставшей спине! Матрац „Аминах“ — вот залог успеха в вашей карьере!» — и сладко и витиевато, на мелодию «Арии индийского гостя», вступил тенор: «Не счесть матрацев фирмы „Амина-ах“, не счесть расцветок радужных и пестрых, на складе фи-ирмы „А-ми-на-ах“…»
— О Господи, — вздохнул Сема Бампер, — и все эти мучения — за три копейки.
— Вам не повысили зарплату с первого? — спросил, поднимаясь из-за стола, профессор Ганобер.
— Эти сволочи? Да они удавятся! Ничего, вот мы с пятнадцатого забастуем, посмотрим — что они запоют… Гриша Сапожников уже палатку приготовил… Яша, не забудь свой кейс. Спасибо, что пришел, и извини за накладки…
— Не за что, — проговорил Яша, собирая свои бумажки в портфель.
— Слушай, — Сема слегка поколебался, — а если серьезно: действительно невозможно хоть приблизительно определить — сколько я буду платить лет через пять за свою чертову двухкомнатную дыру?
Он бросил взгляд на бумаги на столе: «Ой, е…! Объявление забыл! Яша, извини, созвонимся! Костя, быстренько выруби этого козла с „Аминахом“!»
Профессор Ганобер выскользнул из студии, помахав Семе кепкой, сладкая реклама «Аминаха» оборвалась, и в наступившей тишине Сема сказал:
— Ну а теперь, дорогие друзья, — необычное объявление! Прошу внимания! Водитель тель-авивского такси Эли Машиах обнаружил на заднем сиденье своей машины сверток с весьма солидной суммой денег. Поскольку в этот день ему пришлось возить нескольких пассажирок, он предполагает, что забыла сверток с деньгами новая репатриантка, блондинка невысокого роста. Блондинка, отзовитесь! Позвоните по телефону, и благородный таксист вручит вам вашу пропажу: ноль три, шесть пять восемь, девять семь, шесть четыре, повторяю…
Затем возобновилась реклама «Аминаха», Сема Бампер с облегчением вздохнул: его смена закончилась, он уступал студию Вергилию Бар-Ионе, ведущему передачи «Старожилы не упомнят»…
Выйдя из студии, он с наслаждением закурил и задумался.
— Интересно, — сказал он звукооператору Косте, — сколько же там было, в этом свертке?
— Счас, — усмехнулся Костя, — тебе скажи — сколько, ты и побежишь доказывать, что именно ты и есть блондинка невысокого роста… Не-е, молодец этот мужик, таксист. Башковитый. Хоть и маррокашка…
Она покупала мятную жвачку «Орбит» в пыльной лавчонке, сразу за мостом «Ла Гардиа», на въезде в Тель-Авив…
Уже три дня она не могла ничего есть, и только мятная «Орбит» спасала ее от тошноты в автобусах. Три дня она ездила из конца в конец этой узенькой страны, где ей не было места, где рано или поздно ее должны были схватить.
Хозяин лавки, сухопарый смуглый человек, делая вид, что не может найти мелочь на сдачу, искоса на нее поглядывал. Как все местные мужчины восточного происхождения, он цепенел при виде блондинки, как кобра при виде тушканчика.
Сверху, из раскрытых окон второго этажа доносилась громкая разухабистая радиореклама матрасов фирмы «Аминах», — очевидно, квартиру там снимали русские.
Наконец хозяин набрал горстку мелочи и медленно, продлевая одному ему ведомый кайф, ссыпал монетки в узкую нежную ладонь этой отрешенной женщины. Громко и весело передавало что-то русское радио.
Страшно вдруг побледнев и не убирая протянутой ладони с горсткой монет, «блондинит» с отсутствующим видом выслушала все до конца. Когда вновь заиграла музыка рекламы, она убрала деньги в сумочку и пошла прочь.
— Геверет! — крикнул ей вслед хозяин лавки. — Может, тебе чем помочь?
Она не обернулась. Очевидно, она совсем не знала иврита. Да, он вспомнил — покупая жвачку, она просто ткнула пальцем в плиточки «Орбит» на прилавке.
Это была очень странная женщина.
Хозяин вышел и стал на пороге лавки, провожая ее взглядом.
На мосту она ускорила шаги, словно торопилась к остановке автобуса, но, не дойдя до остановки, взялась обеими руками за парапет, взлетела на него (давая показания в полиции, он клялся, что она именно взлетела, как ангел), мгновение постояла, не слыша истошного визга женщин на остановке, и —…и экс-чемпионка Ленинграда по прыжкам в воду с вышки красивой и медленной дугой ушла с моста «Ла Гардиа» вниз, в густой в это время дня поток легковых автомобилей…
Часть вторая
16Ночью опять стреляли, весело рассыпал сухие орешки пулемет, ухали взрывы, чернильная мгла Самарийских холмов обживалась звуками учебной войны.
Она не то что привыкла к таким ночам (впрочем, и привыкла, конечно, как привыкла к вагончику на сваях, к желтым валунам у порога, к дороге через хищные арабские села в машине с задраенными окнами) — просто уже не колотилось сердце со сна и рубашка не пропитывалась мгновенной испариной ночного страха.
Но — это стало уже привычкой — спросонок прихватив свою подушку, она перекочевала к мужу, забилась ему под руку, вжалась в него, свернулась под боком, как креветка.
— Ну? — буркнул он, покорно подвигаясь и плотно обнимая ее обеими руками, как, бывает, обхватываешь своего, уже великоватого ребенка, некстати заснувшего в автобусе.
— Опять война… — шепнула она.
Он придвинул ее к себе покрепче, разгреб — как щенок носом — волосы, прошелся губами по теплой шее и сказал, просыпаясь:
— Зяма, вы мне нравитесь… Вы неброская женщина, но…
Как обычно, в этот момент из соседней комнаты, где спала Мелочь, на их шепот прибежал Кондрат, вспрыгнул на постель между ними и стал Зяму отбивать. Все-таки он был страшным ревнивцем.
— В конце концов, — сказал муж, — кто здесь мужчина — я или он?
Как обычно, Кондрата с извинениями — старик, не обижайся, — пришлось выпроводить за дверь, где он минуты три еще скребся и угрожал… И когда наконец они оба уже совсем проснулись…
Зазвонил телефон.
Зямин муж зарычал и откинулся на подушку.
— Можно я его убью? — спросил он. Конечно это был Рон Кац.
— Что, не спится? — бодро заговорил он. — А мне в голову сейчас пришла дивная тема: «Евреи — кто они, откуда и зачем?»
— В каком смысле — зачем? — спросила Зяма, садясь на постели и судорожно просовывая руки в рукава рубашки, которую муж успел с нее стянуть.
— Я чувствую, вы не в форме, — приветливо заметил Рон. — Я предлагаю вам серию статей, уникальное разыскание.
— А чего там разыскивать? — невежливо спросила Зяма. — Уже разыскали и записали.
— Это вы Тору имеете в виду? — саркастическим тоном спросил Рон. — Эту сомнительную компиляцию? («Сомнительную компиляцию» Рон знал, разумеется, наизусть.) А вы знаете — кто вообще ее писал? Я берусь неопровержимо доказать: писцы фараона Рамзеса Второго.
— Кто-кто? — нервно зевая, спросила она.
— …и те, кого сегодня называют евреями, скорее всего вовсе не евреи.
— А кто мы?
— Ацтеки.
— Понятно, — сказала она. — А евреи куда девались?
— О! Вот об этом и статья.
Зяма подумала, что скоро традиционный знак вопроса придется ставить не только на первой полосе газеты «Полдень», но и на лбах двух ее незадачливых редакторов.
— Ну хорошо… — вдруг сказал Рон Кац. — Я понимаю, мне трудно противостоять вашей гражданской и национальной трусости… Я могу предложить другую и весьма актуальную тему. Сейчас в Израиле с визитом находится кардинал Франции Жан-Мари Люстижье. Его пригласили участвовать в симпозиуме Иерусалимского университета «Молчание Господа Бога». Почему бы нам не поставить ему хорошую клизму?
— Кардиналу? — изумилась Зяма. — Но за что?
— За то, что он — урожденный Аарон Лустигер, мать которого погибла в Освенциме в то время, когда он скрывался в католической школе, где и крестился. За то, что он — один из самых серьезных претендентов на папскую тиару, за то, что эта сука посмела припереться в Яд ва-Шем и войти в Зал Имен без головного убора.
— А вам-то что, вы же ацтек! — вставила Зяма злопамятно.
Рон молча засопел. Он обиделся.
— К тому же вы представляете наше с Витей непрочное положение. Штыкерголд и так каждый месяц грозится нас уволить. А тут еще вы с вашим кардиналом.
— Штыкерголд был и остается агентом КГБ! — встрепенулся Рон. — Я готов представить доказательства и написать статью!
— Напишите по мне некролог, — сухо посоветовала Зяма. — Кстати, о доказательствах. Вы читали в последнем номере «Региона» — какую отбивную сделал из вашей теории о еврейских киргизах Мишка Цукес?
— Кто-кто? — с презрительным напором переспросил Рон. — Кто сей господин?
— Рон, — сказала Зяма примирительно, — не придуривайтесь.
— Нет, вы понимаете, что может из себя представлять человек по имени Мишка Цу… Цу… Тухес? Да он первым делом должен бежать и менять это имечко на Евгений Онегин или Станиславский… Не понимаю — о чем вообще можно сметь писать, называясь Мишкой Цукесом!
Они помолчали.
— Ну хорошо… — наконец проговорил Рон Кац оскорбленным тоном. — Евреев вы разоблачать боитесь, Штыкерголда отдать в руки Шабаку — трусите… Так дайте хотя бы поставить клизму кардиналу!
— Ставьте, — вздохнув, сказала Зяма и повесила трубку.
Ее муж так и не дождался конца телефонной беседы, заснул с обиженным выражением на лице.
Она взглянула на часы: спать уже было поздно. В четыре тридцать за ней заедет Хаим, он всегда старается выезжать улочками Рамаллы как можно раньше, до первой молитвы в мечетях.
Зяма поднялась и, стараясь двигаться бесшумно, сварила себе кофе, погладила юбку и, уже стоя под душем, услышала звонок телефона. Она выскочила из ванной и схватила трубку:
— Хаим?
— Майн кинд, — сказал он тихо, тоже, очевидно, боясь разбудить домашних. — С Божьей помощью, выезжаем.
— Да-да, — почти шепотом, торопливо проговорила она. — Я готова.
— Через десять минут, где обычно, — сказал он. Вот человек-будильник! В который раз он не дает ей выпить кофе…
Уже одетая, с сумкой через плечо, она наклонилась над мужем и тихонько потрепала его за ухо. Сие означало — закрой за мной дверь. Тот, бормоча что-то о невозможности выспаться после дежурства, о кошмарных женщинах, живущих ночной жизнью со своими идиотами-авторами, о паршивке-дочери, не желающей есть его стряпню в то время, как маму черт-те где носит, — поплелся за ней, спустился с нею вместе по лесенке, напоследок уткнулся лицом в ее утреннюю, уже отчужденную от него, опрысканную какой-то нежной французской чепухой шею…
Она рывком отстранилась, чтобы он не почувствовал дрожь ее дорожного подлого страха, но он почувствовал, он всегда очень остро ощущал ее недомогания, боли, усталость…
Он крепко обнял ее и встряхнул:
— Упрямый заяц! Сколько можно повторять: ты стоишь чужую вахту! Уедем! Купим нормальную квартиру! Я имею право приказать, в конце концов!
— Имеешь, — сказала она и быстро пошла по дорожке, по кромке тусклого фонарного света, за которой стояла густейшая самарийская тьма. На углу обернулась, махнула ему рукой, загоняя его, раздетого, в дом, и стала подниматься в гору.
Наверху ее ждал красный «рено».
— Добри утра! — иногда в дороге Хаим требовал, чтобы Зяма учила его русским выражениям.
— Садись сзади, — сказал он, — мы прихватим Давида Гутмана.
Заехали за Давидом. Его дом стоял третьим от начала улицы вилл, в нем светилось только окошко ванной на втором этаже.
— Вчера в Рамалле бузили, — сказал Давид. — Хаим, оружие при тебе? — Он всегда говорил спокойно, врастяжку, и вообще производил впечатление флегматика.
— Но ведь ты с пистолетом.
— Возьми и ты, — сказал Давид. — Через Аль-Джиб надо ехать с двумя стволами.
Еще круг по темной улице-подкове, за пистолетом Хаима. Наконец подъехали к воротам, махнули дежурному (Зяма не разглядела — кто в будке), поднялся шлагбаум, и…
Вот оно, в который раз: вдох — несколько десятков метров темной пустой дороги, дом с садом за низким каменным забором; вдох — круто вниз, мимо рядов оливковых деревьев, приземистых домов, помоек, заборов, поворот направо; вдох — глухой каменный забор с двух сторон, запущенный пустырек с тремя старыми могилами, поворот направо, вилла с цветными стеклышками в окнах веранды на втором этаже, закрытый магазин бытовых товаров, мечеть, поворот, выезд на центральное шоссе… Глубокий выдох…
Предстоит еще шесть-семь тугих безвоздушных минут по разбитой дороге, вдоль единственной и очень длинной улицы деревни Аль-Джиб.
Здесь всегда укрывали террористов. Здесь спецчасти ЦАХАЛа вылавливали порой крупных рыб. Здесь некий лейтенант отряда «Вишня», переодетый соответствующим образом, отправил к праотцам — общим, между прочим, праотцам — некоего худенького молодого человека по кличке Мозг, недоучку-третьекурсника арабского университета Бир-Зайд. Башка у того и вправду варила неплохо: он отлично разработал операции по взрыву школьных автобусов в Бней-Браке и Бат-Яме (девять детей убито, двадцать шесть — ранено).
Можно долго и сладостно представлять, как «Вишня» прикончил третьекурсника. Он окликнул его на чистейшем иорданском диалекте арабского. Где происходило дело — в саду? на темной улице? в лавке зеленщика, подкупленного Шабаком? — и, подойдя на точно выверенное расстояние, коротким взмахом вонзил нож в сонную артерию…
Нет, никакой не зеленщик, он убил его в саду его родного дяди, когда Мозг вышел ночью по нужде. Он задушил его — сильными тренированными руками, он просто свернул ему шею…
Здесь, на перекрестке, пока еще не вывели наши войска, стоит один из постов. Тут Хаим всегда останавливал машину, выходил. И Зяма выходила, чтобы помочь ему.
Дальнейший дурацкий ритуал и по сей день смущал ее опереточным мелодраматизмом. Хаим доставал из багажника огромный термос с обжигающим «шоко», пакет с булочками, с вечера приготовленными его женой, и пирамидку одноразовых стаканов. В первый раз Зяма решила, что раздача горячих булочек солдатам на постах — общественное поручение, чуть ли не обязанность. Но скоро выяснилось — ничуть не бывало. Личное упрямое желание. Зов старого сердца. Деспотия еврейского мужа. Сара жаловалась: в любую погоду и при любом самочувствии она должна была с вечера напечь булочек, чтобы утром Хаим мог раздать их солдатам.
— Их что — не кормят? — спросила Зяма после первой такой раздачи.
— При чем тут — кормят не кормят? — сказал ей Хаим раздраженно. — Они стоят на посту, в дождь, в жару. Это наши дети, наши мальчики. Они охраняют тебя, меня… В них бросают камни. Они не могут ответить, по уставу — не имеют права. Стоят посреди моря ненависти.
Он повторил по-русски: «На-ши дзета, на-ши мал-чики» — и уже по адресу застрявшего впереди грузовика: «Что стоить, как… ка-азлин! Казлин, Зьяма?»
— Козел, — поправила Зяма хмуро.
— Зьяма, ты спишь? — окликнул Хаим. Она открыла глаза. Хорошо — они уже проехали Аль-Джиб, уже закладывали виражи по новому шоссе, блаженно пустому и пустынному, пролегающему в холмах Самарии, мимо редких бензоколонок, через древний Модиин, где когда-то старик Матитьягу, прирезав грека, человека государственной службы, поднял долгое кровопролитное восстание, завершившееся для нас чудесами.
— Не сплю, — сказала она. — С чего ты взял… Хаим, — спросила она. — Почему арабы так рано выходят на молитву?
— Чокнутые мусульмане… — объяснил он, как будто это что-то объясняло.
А Давид Гутман спал, откинув голову на валик кресла. Зяма сбоку видела его до глянца выбритую щеку и крутой подбородок с чирком пореза.