Жизнь Толстого - Ромен Роллан 2 стр.


Даже впадая в самые тяжкие свои заблуждения, Толстой не теряет способности ясно видеть свои поступки и строго судить о них.

«Живу совершенно скотски, – пишет он в дневнике, – и духом очень упал».

Со свойственным ему стремлением анализировать все и вся он кропотливо перечисляет, что именно приводит его к заблуждению:

«1) Нерешит[ельность], недостаток] энергии; 2) Обман самого себя, т. е. предчувствуя в вещи дурное, не обдумываешь ее; 3) Торопливость; 4) Fausse honte[30], т. е. боязнь сделать что-либо неприличное, происходящая от одностороннего взгляда на вещи; 5) Дурное расположение духа, происходящее большей частью: 1) от торопливости, 2) от поверхностного взгляда на вещи; 6) Сбивчивость, т. е. склонность забывать близкие и полезные цели для того, чтоб казаться чем-либо; 7) Подражание; 8) Непостоянство; 9) Необдуманность».

Ту же независимость в суждениях проявляет он, когда, еще будучи студентом, критикует общественные условности и умственную косность. Он высмеивает университетскую науку, иронически относится к преподаванию истории и добивается того, что некоторое время его не допускают на занятия за свободомыслие.

В это время он впервые знакомится с Руссо; «Исповедь», «Эмиль» потрясли его.

«Я более чем восхищался им. В 15 лет я носил на шее Медальон с его портретом вместо нательного креста».[31] Его первая философская работа – комментарии к Руссо (1846–1847 гг.).

Разочаровавшись в университете и в людях comme il faut, он решает поселиться в деревне, в своей Ясной Поляне (1847–1851 гг.), чтобы быть ближе к народу, помогать крестьянам, стать не только их благодетелем, но и воспитателем. Дела и мысли этого периода описаны Толстым в одном из первых его произведений – «Утро помещика» (1852 г.). Героем этой замечательной повести является князь Нехлюдов (под этим именем Толстой неоднократно изображал самого себя[32]).

Нехлюдову двадцать лет. Он бросил университет, чтобы посвятить себя своим крестьянам, сделать для них все то добро, на которое он способен. Проходит год. Мы присутствуем при его встречах с крестьянами, он сталкивается с насмешливым равнодушием, глубоко укоренившимся недоверием, косностью, беззаботностью, испорченностью, неблагодарностью. Все его усилия тщетны. Обескураженный, он возвращается домой, вспоминая свои прошлогодние мечты, свой юношеский благородный пыл и мысли о том, «что любовь и доброта – это счастье и правда, – единственное счастье и единственная правда, возможные на земле». Он чувствует себя побежденным. Он устал, ему стыдно.

«Правая рука его, опиравшаяся на колено, вяло дотронулась до клавишей. Вышел какой-то аккорд, другой, третий… Нехлюдов… стал играть. Аккорды, которые он брал, были иногда не подготовлены, даже не совсем правильны, часто были обыкновенны до пошлости и не показывали в нем никакого музыкального таланта, но ему доставляло это занятие какое-то неопределенное, грустное наслаждение. При всяком изменении гармонии, он с замиранием сердца ожидал, что из него выйдет, и, когда выходило что-то, он смутно дополнял воображением то, чего недоставало. Ему казалось, что он слышит сотни мелодий: и хор, и оркестр… Главное же наслаждение доставляла ему усиленная деятельность воображения, бессвязно и отрывисто, но с поразительною ясностью представлявшего ему в это время самые разнообразные, перемешанные и нелепые образы и картины из прошедшего и будущего».[33]

Перед мысленным взором Нехлюдова проходят снова мужики – испорченные, лживые, недоверчивые, ленивые и упрямые – те самые, с которыми он только что беседовал; но он видит теперь не их пороки, а все то хорошее, что в них есть; интуиция любви помогает ему проникнуть в их сердца; он читает в этих сердцах терпение, смирение перед тяжкой долей, всепрощение, любовь к семье; ему открываются причины их тупой и набожной приверженности к старине. Он вызывает в своей памяти картины их неусыпного труда, утомительного и здорового…

«Славно!» – шепчет себе Нехлюдов, и мысль: зачем он не Илюшка – тоже приходит ему».

В герое этой первой повести[34] – весь Толстой с его меткостью наблюдений и неистребимыми иллюзиями. У него беспощадное реалистическое видение, но стоит ему отрешиться от действительности, и снова им овладевают мечты и всепобеждающая любовь к людям.


Однако Толстой 1850 г. менее терпелив, чем Нехлюдов. Ясная Поляна не оправдала его надежд. Деревня разочаровала его, как ранее разочаровало светское общество; его миссия претит ему, она стала ему не нужна. К тому же его преследуют кредиторы. В 1851 г. он бежит на Кавказ, в армию, к своему брату Николаю, служившему там офицером.

Среди безмятежного спокойствия гор он сразу приходит в себя и вновь обретает бога:

«Вчера я почти всю ночь не спал… Я стал молиться богу. – Сладость чувства, которое испытал я на молитве, передать невозможно. Я прочел молитвы, которые обыкновенно творю… и потом остался еще на молитве… – Я желал чего-то высокого и хорошего; но чего, я передать не могу; хотя и ясно сознавал, чего я желаю. – Мне хотелось слиться с существом всеобъемлющим. Я просил его простить преступления мои; но нет, я не просил этого, ибо я чувствовал, что ежели оно дало мне эту блаженную минуту, то оно простило меня. Я просил и вместе с тем чувствовал, что мне нечего просить и что я не могу и не умею просить. Я благодарил, да, но не словами, не мыслями. Я в одном чувстве соединял все: и мольбу, и благодарность… Но нет! плотская – мелочная сторона опять взяла свое, и не прошло часу, я почти сознательно слышал голос порока, тщеславия, пустой стороны жизни, знал, откуда этот голос, знал, что он погубит мое блаженство, боролся и поддался ему. Я заснул, мечтая о славе, о женщинах; но я не виноват, я не мог. Вечное блаженство здесь невозможно… Благодарю бога за минуту блаженства, которая показала мне ничтожность и величие мое. Хочу молиться, но не умею; хочу постигнуть, но не смею – предаюсь в волю твою!..»[35]

Плоть не была побеждена (так и не удалось ее победить): борьба между богом и страстями продолжалась в тайниках сердца. Толстой называет в своем дневнике трех демонов, пожирающих его:

«…во мне преобладают 3 дурные страсти: игра, сладострастие и тщеславие».

Как только он начинал мечтать о том, чтобы посвятить свою жизнь служению ближним, его одолевали сладострастные, а то и совсем пустые мысли: то ему мерещилась какая-нибудь соблазнительная казачка, то он огорчался, что его «левый ус хуже правого».[36] И все же бог неизменно присутствовал в его душе, никогда не покидая его. Кипение противоборствующих страстей было для Толстого даже плодотворным – оно пробуждало в нем жизненные силы.

«Моя мысль, непродуманное мое решение ехать на Кавказ было мне внушено свыше. Мной руководила рука божья – и я горячо благодарю, – я чувствую, что здесь я стал лучше… я твердо уверен, что что бы ни случилось со мной, всё мне на благо, потому что на то воля божья».[37]

Это благодарственная песнь земли, дождавшейся весенней ласки. Наступает пора цветения. Все – отлично, все – прекрасно. В 1852 г. гений Толстого дал свои первые всходы: «Детство», «Утро помещика», «Набег», «Отрочество», и он благодарит могучий дух жизни, оплодотворивший его.[38]


Толстой начал писать «Детство» осенью 1851 г., в Тифлисе, и окончил 2 июля 1852 г. в Пятигорске, на Кавказе. Любопытно, что именно здесь, где началась совершенно новая для него жизнь, в окружении опьяняющей природы, посреди волнений и опасностей войны, изучая людей и чувства, ранее ему не знакомые, Толстой в этом первом своем произведении возвращается к прошлому. Надо помнить, что, когда Толстой писал «Детство», он был болен и его походная жизнь внезапно была прервана, – он писал во время длительного выздоровления, когда, одинокий и исстрадавшийся, он легко приходил в умиление и перед его растроганным взором разворачивались картины прошлого.[39] После тягостного, мучительного и бесплодного напряжения последних лет ему отрадно было погружаться воспоминанием в чудесную поэтическую пору своего радостного, невинного детства, вновь обрести «детское сердце… доброе… чувствительное и способное к любви». Вспомним и то, что Толстой со всем пылом юности вынашивал тогда необъятные творческие планы, мыслил же он обычно не отдельными, изолированными сюжетами, а огромными поэтическими циклами, отчего его большие романы рисовались ему звеньями одной исторической цепи, фрагментами монументального целого, которое он так и не осуществил.[40] В этот период Толстой рассматривал «Детство» как первые главы монументального произведения «История четырех эпох», которое должно было включать и описание его жизни на Кавказе, а завершиться, вероятнее всего, темой постижения бога через природу.

Толстой впоследствии сурово осудил свою повесть «Детство», принесшую ему, как известно, первый успех. Он говорил Бирюкову:

«Перечел мое писание под этим заглавием и пожалел о том, что написал это: так это нехорошо, литературно, неискренно написано».

Но такого мнения был только он один. Рукопись, посланная без подписи в большой русский журнал «Современник», была тотчас же опубликована (6 сентября 1852 г.) и имела огромный успех в России, а затем и во всей Европе. Тем не менее, несмотря на поэтическое очарование этой повести, несмотря на тонкость письма и взволнованность чувств, понятно, почему она впоследствии разонравилась Толстому.

Она разонравилась ему по тем же причинам, по которым нравилась всем остальным. Надо сказать, что, за исключением нескольких фигур, типичных для его среды, и небольшого количества страниц, поражающих глубиной религиозного чувства или реализмом в описании душевных переживаний,[41] индивидуальность Толстого почти не нашла своего выражения в этой повести. Там царят мягкость, чувствительность и нежность – черты, которые были антипатичны Толстому впоследствии и которые он изгнал из других своих произведений. Мы узнаем этот юмор и эти слезы – они от Диккенса. Среди излюбленного своего чтения в возрасте от четырнадцати лет до двадцати одного года Толстой указывает в дневнике: «Диккенс: «Давид Копперфильд». Огромное [влияние]». Эту книгу он перечитывал на Кавказе.

Он сам упоминает еще двух писателей, произведших на него в то время сильное впечатление: Стерна и Тепфера. «Я находился под влиянием сильно подействовавших на меня тогда двух писателей Stern'a… и Tôpfer'a», – пишет он Бирюкову.

Кто бы мог подумать, что «Женевские рассказы» послужили литературным образцом для автора «Войны и мира»? Однако, узнав об этом, вы начинаете находить в «Детстве» ту же доброту и лукавое простодушие, только выраженные более аристократической натурой.

Таким образом, читающая публика могла найти в «Детстве» знакомые ей мотивы. Но и могучая индивидуальность Толстого сказалась очень скоро. «Отрочество» (1853 г.), менее непосредственное и менее совершенное произведение, чем «Детство», сразу же обнаруживает такое своеобразие психологического анализа, такое необычайно яркое ощущение природы и остроту душевных переживаний, на которые Диккенс и Тепфер вряд ли могли претендовать. В «Утре помещика» (октябрь 1852 г.)[42] Толстой-художник проявляется уже в полной мере, со всей его бесстрашной искренностью наблюдений и верой в силу любви. Среди замечательных крестьянских портретов, созданных им в этой повести, уже видны контуры одного из лучших образов, который мы найдем в «Народных рассказах» – старик на пчельнике: маленький старичок под березкою – «…руки развел и глядит кверху, и лысина блестит во всю голову, а над ним как жар, горит, играет солнце, а вокруг головы золотые пчелки в венец свились, вьются, а не жалят его».[43]

Типичными для этого периода являются, однако, те произведения, в которых непосредственно отразились тогдашние настроения и мысли Толстого – это его кавказские повести. Первая из них, «Набег» (оконченная 24 декабря 1852 г.), поражает великолепием пейзажных зарисовок, как, например, описание восхода солнца в горах, на берегу реки, изумительная картина ночи, все тени и звуки которой переданы с поразительной четкостью; или описание вечернего возвращения солдат – величественные снеговые вершины исчезают вдали, заволакиваемые лиловым туманом, чистый воздух насыщен чудесной солдатской песней, как бы взмывающей к небесам. Характеры некоторых персонажей «Войны и мира» уже намечены здесь: капитан Хлопов – подлинный герой, который сражается не для своего удовольствия, но из чувства долга: «…у него была одна из тех простых, спокойных русских физиономий, которым приятно и легко смотреть прямо в глаза…» Неповоротливый, неловкий, немного нелепый, равнодушный к окружающему, он один не меняется в бою, когда все остальные меняются. «Он был точно таким же, каким я всегда видел его: те же спокойные движения, тот же ровный голос, то же выражение бесхитростности на его некрасивом, но простом лице». А рядом с ним – поручик, который разыгрывает из себя лермонтовского героя и, будучи от природы очень добрым, рисуется своей свирепостью. И бедный молоденький прапорщик, который, радуясь своему боевому крещению, готов от избытка нежности броситься каждому на шею; милый и смешной, он бессмысленно кидается навстречу смерти, и его убивают, как Петю Ростова. В центре картины сам Толстой, который молча наблюдает, не разделяя мнения своих сотоварищей; уже тут раздается его протест против войны:

«Неужели тесно жить людям на этом прекрасном свете, под этим неизмеримым звездным небом? Неужели может среди этой обаятельной природы удержаться в душе человека чувство злобы, мщения или страсти истребления себе подобных? Все недоброе в сердце человека должно бы, кажется, исчезнуть в прикосновении с природой – этим непосредственнейшим выражением красоты и добра».

Другие рассказы и повести о Кавказе, источником для которых послужили впечатления этого периода, были созданы позже: в 1854–1855 гг. написан рассказ «Рубка леса», реалистически точный, несколько холодный по манере, но полный интересных наблюдений над психологией русского солдата – зарисовок для будущего; в 1856 г. – «Встреча в отряде с московским знакомым», – светский человек, ныне опустившийся, разжалован в унтер-офицеры; он – пьяница и трус, не переносящий мысли, что будет, может быть, убит и умрет такой же смертью, как любой из его солдат, которых он презирает и любой из которых в сто раз лучше, чем он сам.

Надо всеми этими произведениями поднимается, подобие самой высокой вершине в горной цепи, лучший из лирических романов, созданных Толстым, песнь его юности, кавказская поэма «Казаки».[44] Снежные горы, вырисовывающиеся на фоне ослепительного неба, наполняют своей гордой красотой всю книгу. Произведение – непревзойденное, ибо в нем впервые расцветает толстовский гений: «…всемогущий бог молодости… – говорит Толстой, – неповторяющийся порыв». Какое весеннее половодье чувств! Какая сила любви!

«Люблю! Очень люблю! Славные! Хорошо! – твердил он, и ему хотелось плакать. Но отчего ему хотелось плакать? Кто были славные? Кого он очень любил? Он не знал хорошенько».[45]

Чувства рвутся из опьяненного сердца. Герой повести Оленин, как и Толстой, приехал на Кавказ искать новых впечатлений среди превратностей тамошней жизни; он влюбляется в молодую казачку и отдается хаосу своих противоречивых желаний. Иногда он думает, что «…счастье в том, чтобы жить для других… Любовь, самоотвержение!» Потом приходят другие мысли: «Всё пустяки, что я прежде думал: и любовь, и самоотвержение»; тогда он готов согласиться со старым казаком брошкой, который говорит: «На хорошую девку поглядеть грех? Погулять с ней грех? Али любить ее грех? Это у вас так? Нет, отец мой, это не грех, а спасенье. Бог тебя сделал, бог и девку сделал. Всё он, батюшка, сделал. Так на хорошую девку смотреть не грех». О чем раздумывать? Достаточно жить – просто жить. Жизнь – вся добро, вся счастье, она всемогуща, она всеобъемлюща; жизнь – это и есть бог. Восторженное преклонение перед природой вдруг переполняет и жжет его душу. В девственном лесу, где «эти мириады насекомых так шли к этой дикой, до безобразия богатой растительности, к этой бездне зверей и птиц, наполняющих лес, к этой темной зелени, к этому пахучему, жаркому воздуху, к этим канавкам мутной воды, везде просасывающейся из Терека и бульбулькающей где-нибудь под нависшими листьями», в двух шагах от неприятельских засад, на Оленина «…нашло такое странное чувство беспричинного счастья и любви ко всему, что он, по старой детской привычке, стал креститься и благодарить кого-то». Подобно индусскому факиру, он с наслаждением думает о том, что он совсем один – затерян и растворен в этом водовороте живой природы, что каждую минуту мириады невидимых существ, рассеянных вокруг, притаившихся повсюду, подстерегают час его смерти, что тысячи насекомых жужжат рядом, перекликаясь: «– Сюда, сюда, ребята! Вот кого можно есть!..» – И ему ясно стало, что он нисколько не русский дворянин, член московского общества, друг и родня того-то и того-то, а просто такой же комар, или такой же фазан, или олень, как и те, которые живут теперь вокруг него. – «Так же, как они, как дядя Ерошка, поживу, умру… только трава вырастет».

И его охватывает радость.

Толстой в эту пору юности живет, упиваясь своей силой и любовью к жизни. Он как бы объемлет природу, сливается с ней. Она облегчает его душу, утоляет страсти; он приносит ей в дар и горести свои, и радости, и любовь.[46] Но даже это романтическое опьянение никогда не затуманивает ясного взора писателя.

Вся мощь толстовской живописи уже выражена в пейзажах этой пламенной поэмы, и с той же мощью в ней проявился реализм Толстого в изображении человеческих характеров. Противопоставление природы шумному свету, составляющее основу книги, останется на протяжении всей жизни Толстого одной из излюбленных тем его творчества, одним из положений его философского кредо; это противопоставление помогает ему бичевать фальшь светского общества, и уже здесь проскальзывают некоторые горькие ноты, которые с полной силой прозвучат в «Крейцеровой сонате».[47]

Назад Дальше