«Господи! Куда ж я поеду? — терзался бедный исполнительный молодой человек. — Корветов на рейде целых четыре. Ну, была не была, еду к Анисову… Верно, его требует! У него, кажется, позже всех переменили марселя — и вообще адмирал его чаще всех разносит!» — решил вдруг флаг-офицер и направил вельбот на корвет «Проворный».
Петр Дмитриевич Анисов в это время благодушествовал в своей каюте. Толстый, с большим брюшком, он лежал без сюртука на диване и пил чай. Самые радужные мысли бродили в голове толстяка капитана. Через два дня его корвет отделится от эскадры и будет плавать отдельно. Можно будет отдохнуть без адмирала… А то эти постоянные разносы!..
Столь приятные думы были прерваны неожиданным появлением флаг-офицера.
Он поздоровался и испуганно проговорил:
— Адмирал очень сердится, Петр Дмитриевич.
— Что вы? За что?
— Да у вас поздно переменили марселя! — продолжал флаг-офицер.
— Ну, положим, чуть-чуть опоздали…
Флаг-офицер ожил.
— Вас требует адмирал! — проговорил он, довольный, что не ошибся и нашел именно того, кого требовал адмирал.
— Так и знал! — воскликнул Петр Дмитриевич с тоскою в голосе. — Так и знал… Минутой позже и сейчас — выговор… Это черт знает что такое! Что, как он? Очень того? Штормует? — допрашивал капитан.
— В самом разгаре…
— А фуражку топчет?
Адмирал, случалось, в минуту сильного возбуждения бросал фуражку на палубу и топтал ее ногами.
— Нет еще…
— Эй, Липкин! — крикнул Петр Дмитриевич.
Явился вестовой.
— Бегом наверх… Приготовить вельбот!..
Флаг-офицер вышел из каюты и, вернувшись на «Орел», доложил адмиралу, что приказание исполнено.
Несколько минут спустя громко стукнувшая дверь адмиральской каюты привела в радостное настроение вахтенного мичмана. Адмирал ушел к себе.
В это же время толстый капитан, мысленно призывая господа бога на помощь и тихонько крестясь, приставал на щегольском вельботе к адмиральскому корвету. Как-то осторожно ступая, шел он к адмиральской каюте.
— Что, как он? — спросил он мимоходом у вахтенного офицера.
Мичман безнадежно махнул головой и промолвил:
— Шторм двенадцать баллов, Петр Дмитрич!
Перед тем как войти к адмиралу, Петр Дмитриевич заглянул в его буфетную и спросил у адмиральского камердинера Тимошки:
— Где, братец, адмирал?..
— У себя-с.
— Очень он… того… сердит?
— Есть-таки! Да мне-то что! — с нахальной развязностью отвечал Тимошка.
Этот Тимошка, вольноотпущенный, из дворовых, наглый и дерзкий, с плутовским круглым лицом, покрытым веснушками, был продувная бестия. Знавший все привычки барина, ловкий и расторопный, он умел угождать ему и сделаться необходимым, не боялся грубить и немилосердно обирал своего барина, старого холостяка. Адмирал был большой хлебосол и не жалел денег. Он любил, чтобы у него все было отлично, и приглашал каждый день к обеду, кроме штабных и капитана, еще несколько человек офицеров и гардемаринов. Тимошка распоряжался всем хозяйством и, разумеется, охулки на руки не клал.
— Что, можно к нему войти? Как он?
— Известно, зверствует… Разве его не знаете? Вот сейчас графин кокнул с сердцов! — проговорил Тимошка.
Петр Дмитриевич струсил. В голове его моментально пролетела мысль: «Ну, будет, значит, форменный разнос!»
— Доложи! — как-то оборвал толстяк.
И, внезапно почувствовав прилив отваги, словно бы он шел на абордаж с сильнейшим неприятелем, Петр Дмитриевич приосанился и, по возвращении Тимошки, решительно и храбро вошел в адмиральскую каюту.
Адмирал ходил. Петр Дмитриевич поклонился. Адмирал остановился, пожал руку капитану и смотрел недоумевающе своими круглыми глазами на капитана.
Оба несколько мгновений молчали. Адмирал продолжал безмолвно смотреть на Петра Дмитриевича. Тот чувствовал легкое обмирание и усиленно сопел.
— Честь имею явиться, ваше превосходительство!
— Зачем?
— Изволили требовать, ваше превосходительство.
— Нет-с, не требовал!
Петр Дмитриевич отвесил поклон, пожал протянутую адмиралом руку и исчез из каюты со скоростью десяти узлов.
— Эй, Тимошка! — крикнул адмирал.
Никто не отзывался.
— Тимошка!.. Заснул, каналья?..
— Ну, чего вам? — проговорил, входя, Тимошка.
— Ивана Петровича послать!
Явился трепещущий флаг-офицер.
— За кем я вас посылал?
Молчание.
— Глухи вы? За кем я вас посылал?
Флаг-офицер безмолвствовал.
— Я вас посылал за Наумовым. Какого же черта вы мне Анисова подали, а?..
— Я, ваше превосходительство, думал…
Едва только молодой человек произнес последнее слово, как адмирал, начинавший было успокоиваться, внезапно побагровел.
— Думали? А кто просил вас думать?
Флаг-офицер молчал. Вся его поза выражала покорное сознание вины.
— Он думал?! Надо исполнять приказания, а не думать-с! А то: думал! Я вообще заметил… э… э… э… что вы последнее время стали думать…
— Я, ваше пре-вос-хо-ди-тельство, ста-ра-юсь не думать! — коснеющим языком лепетал флаг-офицер.
— Стараетесь, а все-таки думаете, — смягчился адмирал. — Оттого и делаете глупости… Размышления там разные годятся на берегу, а не в море… Прошу помнить-с… Ступайте и не думайте!..
— Прикажете съездить за Наумовым?
— Не надо! — резко оборвал адмирал.
Флаг-офицер улепетнул из каюты и, придя в кают-компанию, объявил, что шторм проходит. Адмирал его разнес совсем легко.
— Советовал не думать? — иронически заметил кто-то из молодежи.
IIIЧудный вечер сменил жаркий день и принес с собою прохладу. Адмирал вышел из каюты и стал гулять по палубе. Он мало-помалу стихал.
Матросы толпились на баке и лясничали. В одной из кучек, примостившейся у орудия, старый матрос Никулин рассказывал о том, какие бывают начальники в гневе.
— У всякого, братец ты мой, свой карактер… Всякий пылит по-своему. Наш осерчает, то ровно ведьмедь… ломит все… ну и ревет, словно его под микитки рогатиной шаркнули… Однако отходчистый, и нет того, чтобы драться…
— Это ты правильно, отходчистый… Загорится, запылит, а потом и забыл!.. — заметил кто-то из слушателей.
— Другой сердце свое больше на матросских зубах срывает, — философствовал на эту тему Никулин, — как отжарит с десяток морд, пыл-то и пройдет… Знавал я такого начальника… Уж и лют же был на зубы, ах лют, а вобче ничего себе… адмирал был форменный… А то, братцы, был у нас на корабле капитаном Севрюгин… Нонче он, сказывали, в отставку ушел… Жаловаться нечего, командир был добрый, порол с большим рассудком, а опять же свою привычку имел: в сердцах плевался. Ты, примерно, на руле стоишь, и уж не зевай, братец ты мой, ежели Севрюгин сердит. Рыскнул на четь румба, а уж он и плюнул сверху, да так и норовит в самую морду попасть, так и норовит… И наловчился же попадать…
— Ишь ты…
— Сам этто плюнет, да и кричит: «Что, мол, такой-сякой, попал?» — «Точно так, вашескобродие!» — отвечаешь и оботрешься. Исплюется — и ничего… Сердце и отойдет.
— А страшной наш-то… у-у-у, страшной! — замечает Аким Чижов, тот самый молодой матросик, простодушный и впечатлительный, которому попало от боцмана за слишком живое выражение своего мнения насчет адмирала.
— Это кто?
— Да адмирал.
— Деревня ты, Акимка. Ты настоящих страшных еще и не видал… Наш-то добер с матросом.
— Я, братцы, на его даве глядел… Страшной! Этто как озлился… Такой глазастый… буркулы заходили, как у волка. Сам весь дрожит… А ус евойный так и ощетинился… Глядеть было страшно… Кула…
Вдруг голос Акима осекся на полуслове, и сам он стоит ни жив ни мертв. Перед самым его носом, в вечерней темноте, обрисовалась плотная фигура адмирала в белом кителе.
Невообразимый страх обуял молодого матросика. Мурашки забегали по спине. Он инстинктивно присел, пробрался за пушку и, ровно мышонок, что прячется от кота, проскочил к люку, спустился в палубу и заметался там, испуганный и бледный.
— Ты это что, Акимка? — спросил его матрос из кантонистов Петров, известный на корвете зубоскал, любивший поднимать на смех и морочить молодых матросов.
Аким рассказал и испуганно спросил:
— Что теперь мне будет?
Петров мрачно покачал головой и с самым серьезным видом ответил:
— А будет тебе то, что адмирал сейчас крикнет: «Кинуть, мол, грубияна Акимку Чижова за борт!» Вот что будет… Эх, жалко мне тебя, Акимка!
Аким совсем замер в страхе. Он и верил и не верил словам Петрова. Ему было жутко.
«Что будет с ним? Ведь что он сделал, о господи!» — думал молодой матрос, считавший себя в эту минуту великим преступником.
И, охваченный паническим страхом, он бросился к корветскому образу и припал ничком в горячей молитве.
«Что будет с ним? Ведь что он сделал, о господи!» — думал молодой матрос, считавший себя в эту минуту великим преступником.
И, охваченный паническим страхом, он бросился к корветскому образу и припал ничком в горячей молитве.
А в ушах его раздавался страшный голос: «Кинуть Акимку Чижова за борт!»
Но прошло несколько минут, а адмирал не приказывал кидать Акимку за борт и не отдавал насчет его никакого приказания, хоть и слышал мнение матроса о себе. Совсем уже стихший, он сказал капитану, чтобы освободили из-под ареста наказанного гардемарина. Затем в раздумье прошел в свою каюту, приказал Тимошке подавать чай, достать кексов и варенья и пригласить к чаю только что освобожденного из-под ареста «гардемарина с улыбкой».
Матросы скоро успокоили «деревенскую простоту» — Акимку, поверившего «кантонищине». Страх простодушного матросика прошел совсем, когда он убедился, что наказывать его не намерены. И с той поры Аким почувствовал расположение к адмиралу и находил, что он «добер», хоть и страшен в гневе.
На уроке*
IГлухая осень. Дождь зарядил с ночи и мелкой дробью барабанит по крышам и окнам. Пасмурное, мокрое, петербургское утро, такое, когда, ворча и хмурясь, с неохотой расстаешься с теплою постелью, гонимый нуждою на мокрую улицу.
Сумрачно показалось утро на улице, но еще сумрачней заглянуло оно в узкий переулок на Петербургской стороне и пробралось через мокрый серый забор в небольшую комнату надворного строения. Серым полусветом осветило оно бедную обстановку в комнате: стол, прислонившийся к стене, о трех ножках, этажерку с книгами и маленький клеенчатый диванчик… На нем, свернувшись клубком, лежал молодой человек, покрытый шинелью.
Из себя молодой человек худощав, чуть-чуть бледен. Глаза неглупые, серые с блеском; волосы темные, кудреватые, откинулись назад, оставляя открытым большой широкий лоб. Общее впечатление: энергичное, хорошее лицо с добродушной, несколько лукавой улыбкой, показывающей в характере долю юмора.
Ворошилов только что проснулся. Он протер глаза, приподнялся и взглянул в окно. Увидав дождь, Ворошилов слегка поморщился и, взяв с полу сапоги, внимательно их осмотрел. Подметки на сапогах были истерты, и огромные дыры на каждом сапоге зияли темными пропастями.
— Эка, как скоро носятся! — проговорил Ворошилов и стал одеваться.
Скоро Ворошилов был готов. Исправив свое старенькое, много поношенное платье, молодой человек подошел к этажерке и не без аппетита принялся за ломоть ситника.
«Чай, Агафья опять самовар предложит!» — подумал он.
И только что пробежала эта мысль, как в комнату вошла кухарка Агафья и сказала:
— Давать, что ли, самовар?
— Нет, Агафья, не давать. Что-то не хочется сегодня чаю.
Однако Агафья заподозрила искренность отказа. Она находила несколько странным не желать по утрам (особенно по таким сырым, холодным утрам!) горячего чаю или кофе, а жилец (вспомнила Агафья) вот уже дней с десять как на вопросы агафьины: «давать ли самовар?» — отвечал: «не хочется».
Агафья нерешительно мялась на пороге. Ее рябое, покрытое оспенными ямками, рыжеватое, доброе лицо выражало некоторую внутреннюю борьбу. Заскорузлые ее пальцы вовсе без пути шмыгали по стене, а глаза — тусклые, старые такие глаза! — не в меру часто моргали.
— Вы бы, Николай Николаич, — наконец сказала кухарка, — выпили бы чайку, право. У меня чай и сахар есть, коли не побрезгуете. Лишние! — добавила старуха.
— Спасибо, Агафья. Не хочется.
— Ведь этак и заболеть недолго. Встамши, надо горячее. Без горячего — нельзя.
— Можно! — улыбнулся Ворошилов. — Вот на урок пойду — там выпью.
— Ну, как знаешь! — с сердцем воркнула Агафья и вышла вон.
На кухне Агафья стала чистить сапоги другим жильцам и вспомнила про то, что у Ворошилова сапоги худы.
«Эка сиротливый!..» — подумала кухарка.
Молодой человек внушал Агафье большое участие, и она словно бы мать заботилась о Ворошилове. То без просьбы с его стороны латочку к его жилетке прикинет, то украдкой рубашку ему выстирает, то — случалось — побольше дровец в его комнату принесет, несмотря на хозяйкину воркотню. Агафья сама была одинокая старуха — родные были далеко, в Пермской губернии — и искренно жалела одинокого Ворошилова.
— И не дает бог ему счастья!.. Все доброта! — не без злобы к этому качеству, проговорила Агафья и остановилась чистить сапоги.
С минуту она раздумывала. Потом подошла к своей кровати, оглядываясь, достала из-под нее маленький красный сундучишко и, сняв с образка ключ, отперла сундук. В агафьином сундуке было много всякой дряни, которую тем не менее Агафья очень берегла и не без гордости звала своим имением. Имение это было разнообразно; в сундуке была всякая всячина: старый подсвечник из томпаковой меди, несколько тряпья, дырявая тальма*, несколько изорванных детских сорочек, бронзовая цепочка, купленная несколько лет тому назад для некоего городового, обещавшего на ней жениться, две-три пустых помадных банки, словом, немало всякого хлама, собранного Агафьей во время мыканья «по людям». Раскопав этот хлам, Агафья добралась до заветного уголка и вытащила оттуда старое порыжелое портмоне. В нем было на десять рублей бумажками и рубля на три мелочи. Агафья, крадучись, пересчитала деньги, прикопленные несколькими годами подневольного житья, и тут же ей вспомнилось:
— Кабы не этот рыжий дьявол, было бы шестнадцать рублей!.. Эх, мазурики!
Воспоминание это относилось, конечно, к городовому, который, заняв у Агафьи три рубля и поклявшись перед образом, что на будущей же неделе женится, мало того что не женился и не отдал денег, но даже с тех пор и не показывался на глаза.
— Без них и лучше! По крайности имение целое будет! — вздохнула Агафья, пересматривая свои капиталы.
Сперва кухарка отложила на кровать синенькую с твердою решимостью в глазах, но через минуту сердце ее сжалось тоской. Она жалобно посмотрела на пятирублевую бумажку, словно бы, расставаясь с ней, она расставалась с любимым ребенком изо всего семейства.
— Довольно с него и трех! — блеснуло в агафьиной голове, и кухарка положила пятирублевую бумажку обратно в портмоне.
Бережно уложив имение и замкнув сундучишко, Агафья положила зелененькую в карман и несколько робко вошла в комнату Ворошилова.
— Николай Николаич. А что я вам скажу? — начала Агафья.
— А что, Агафьюшка? — спросил Ворошилов.
Кухарка опять заметалась и стала снова без пути скрести пальцами о стену.
— Я бы вас, Николай Николаич, попросила… (Тут Агафья поперхнулась, точно у нее кусок в горле засел.) Я говорю, Николай Николаич, что так как теперича… Но только вы… (Агафья решительно стала заикаться, и ее добрые глаза моргали без зазрения совести.) Зачем же быть гордыми? Я, то исть, от сердца… И сам господь бог повелел… Возьмите вот три рубля! — наконец выговорила старуха и, вся покрасневшая, подала дрожащей рукой бумажку Ворошилову.
Молодой человек ничего не сказал, только пожал агафьину руку и заметил спустя несколько времени:
— Спасибо, Агафья. Только, чай, у вас у самой не густо денег?
— Есть еще. Только вы, Николай Николаич, не обидьте. Отдадите, когда бог поможет.
Капли пота струились по лицу кухарки, когда она вышла из комнаты к себе на кухню. Точно она какое-то трудное дело свершила. Но, свершив его, — она боялась, что Ворошилов откажется, — она повеселела и весь остальной день сносила хозяйкину воркотню, не огрызаясь, хотя огрызаться была мастерица, и даже вычистила маленькому хозяйскому сынишке башмаки, что делала крайне редко и что свидетельствовало о ее добром расположении духа.
Ворошилов ходил из угла в угол и только повторял:
— Экая деликатная! И откуда только набралась она этой тонины!
Потом подошел к столу и заглянул в свою расходную книжку. В ней было изображено следующее:
Расходы (примерные) на ноябрь.
Матушке отослать 5 р.
За квартиру 6 ''
На стол 5 ''
Фуражку новую 1 ''
Сапоги 3 ''
На покупку книг 3 ''
Четверку чаю — 25 к.
Три фунта сахару — 50 ''
Стирка белья — 75 ''
Табак и гильзы — 75 ''
За чтение в библиотеку — 50 ''
Уплатить долгу 2 —
Разные расходы 3 —
— — — — —
Итого. 30 р. 75 к.
— Надо сократить расходы! Эх, кабы Буковнин дал сегодня денег! — подумал молодой человек.
Немного спустя Ворошилов шел на урок, на Английский проспект. Дождь не унимался и заставлял молодого человека прибавить шагу. Через час Ворошилов позвонил у дверей квартиры Петра Ивановича Буковнина.
IIСемейство Буковниных сидело еще за самоваром, когда в столовую вошел Ворошилов. Петр Иваныч — пожилой господин, лет сорока пяти, в халате, с сигарой в зубах, поспешил приветливо пожать Ворошилову руку и добродушно пригласил его выпить чаю.