Лиза, эту неделю, которая прошла с его возвращения, мы спали вместе в нашей спальне на одной кровати, и, хотя ничего не происходило между нами, настоящего отчуждения я все-таки не почувствовала. Просто видно было, что ему не до меня. Но вчера, когда мы вернулись домой, Патрик, не сказав мне ни слова, взял плед и подушку и постелил себе в кабинете на диване. Лег и закрылся пледом с головой. Я не знала, что делать. Ложиться одной в спальне? Я спросила, не хочет ли он чаю или виски. Но он словно и не услышал вопроса.
Сегодня утром он, не глядя на меня, сказал, что мы возвращаемся в Англию. Он, наверное, все знает. Тогда почему он молчит?
Вермонт, наше время
Она, как обычно, не задала ни одного вопроса, не удивилась тому, что он пришел, не испугалась. Она вела себя так, как будто они и впрямь знали друг друга давно, и поэтому то, что произошло вчера ночью, не было и не могло быть случайностью, а то, что он думал, что они расстанутся, и даже сказал ей об этом, она просто не приняла всерьез.
Вскочив при его появлении с постели, она остановилась перед ним в короткой ночной рубашке, и пока он объяснял, как попал под дождь и бежал через лес и как ему хотелось увидеть ее, стояла, опустив руки, сильно покрасневшая, и смотрела прямо ему в глаза своими обрадованными блестящими глазами.
– Хотел увидеть тебя, – бормотал Ушаков, – иначе было бы слишком нелепо…
– Я знаю, – шептала она, – ты мокрый весь, Митя. Я все понимаю, но ты же весь мокрый…
И как тогда, на плотине, подошла близко к нему, обняла и прижалась всем теплым, заспанным телом, спутанными своими волосами, всей кожей, губами, глазами, вышитыми цветочками на вороте ночной рубашки, стащила с него мокрую майку, он почувствовал вздрагивающие поцелуи на своих плечах и груди и сам начал торопливо и горячо отвечать ей, желая только как можно глубже уйти внутрь всего ее существа, зарыться, укрыться, не думать.
– Не буду тебе ничего говорить, – бормотал он, – потому что я уже старый, я устал, я представить себе не мог, что есть женщина, то есть ты, которая мне все вдруг вернет…
– Но мне ничего и не нужно, тем более сейчас, когда я… Ребенок родится, я больше не буду одна…
Они не слышали друг друга, но продолжали говорить, и им казалось, что идет какой-то связный диалог, что-то открывается, проясняется, словно они опять знакомятся, и снова плывут в этой черной воде, и берег, которого совсем было не видно в густоте ночи, приближается к ним стремительно и надежно, и скоро можно будет нащупать ногами песчаное дно, выпрямиться…
Он целовал ее лицо, ее плечи, и тело его, словно оно вдруг само, не спросившись, вспомнило все, что было ею до конца, было ее плотью, запахом этой плоти – тем розовым, с рыжим отливом, горячим и влажным, от чего он недавно хотел навсегда отказаться, – тело его само нащупало край кровати, само опустилось на эту кровать, и черная вода, в которой они плыли, и бормотали, и искали дно, вдруг вся задрожала и вся осветилась.
Голод
Если целью большевиков было не только физически уничтожить русского мужика, но и оторвать его от Бога, то голод оказался той самой силой, которая в короткий срок помогла справиться с этой задачей. Сытый человек имеет здоровое чувство страха за свою жизнь и за жизнь тех, кого он любит. Острота любви настояна на страхе смерти, то есть нежелании расстаться со своею любовью. Голодный человек не в состоянии думать ни о чем, кроме еды, и любое постороннее голоду ощущение моментально убивается внутри самого человека. За время советской коллективизации несколько миллионов человек приняли смерть, забыв о Боге и помня только о том, что они голодны. Сбылись изреченья Пророка, сказавшего так: «Тяжкими смертями умрут они и не будут ни оплаканы, ни похоронены, будут навозом на поверхности земли, мечом и голодом будут истреблены, и трупы их будут пищею птицам небесным и зверям земным» (Иеремия, гл.16).
Из воспоминаний Олега Ивановича ЗадорногоДневник Елизаветы Александровны Ушаковой
Париж, 1958 г.
Сегодня мы с Настей опять говорили о Патрике. Я сказала, что всегда чувствовала, что всякий человек должен сделать что-то одно – пусть даже незначительное, но свое, подлинное. А получается, что человека стараются впутать во все сразу, и ему кажется, что главное – это доказать, что он все понимает и обо всем у него есть свое мнение, поэтому то единственно важное, что он мог бы сделать, пропадает бесследно. Патрик своею цельностью был похож на моего Георгия, но мой Георгий раздражителен и часто несправедлив, а Патрик был уравновешенным и по-английски немногословным. Мы с Георгием поначалу были уверены, что это НКВД отомстило Патрику за его статьи в английских газетах о голоде в России. Большевики начали следить за ним сразу же, как только он уехал из Москвы. Мало ли кому он мог перебежать дорогу!
– Все перебегают дорогу всем. Так устроен мир, – оборвала меня Настя.
Ужасная эта манера у нее: перебить человека на полуслове! И как она не понимает, что сейчас я говорю о Патрике просто так, из вежливости. Какое мне дело до ее Патрика, погибшего двадцать лет назад!
Но я сдержалась.
– Помнишь, – сказала я, – как наши родители всегда и всего боялись? Но таких, как наши родители, было слишком много, не всех же могли уничтожить, а Патрик твой жил на виду, сам шел в руки.
Она затрясла головой.
– Шел в руки! – повторила она почти с презрением. – Это я шла в руки! Не шла, а летела! Тебе ли не знать!
У меня часто бывает такое чувство, что она давно догадалась о моей двойной жизни, хотя я ничего не рассказывала ей. Но, может быть, это просто моя подозрительность. Чтобы перевести разговор, я сказала, что завтра у меня есть одно очень важное дело: нужно дозвониться Антуану Медальникову, Лениному коллеге по Институту Пастера, и встретиться с ним. Он хочет отдать нам какие-то Ленины записи.
Настя вдруг произнесла странную фразу:
– А причина его смерти точно установлена?
Я даже отшатнулась: что она говорит!
– Ленечка умер от остановки сердца. Вере и Георгию объяснили врачи. Они объяснили подробно.
– Да, да! – подхватила она испуганно. – Я знаю, ты мне говорила!
Потом опять вернулась к своему Патрику:
– Бандиты взяли в плен его и еще одного журналиста, немца. Их продержали больше двух недель. Он мне писал, и письма доходили. Их почти не били, не пытали. Так он писал. Через две недели отпустили немца, а Патрика повесили и спустили тело в реку. А потом в английском посольстве меня уверяли, что он умер от сердечного приступа. Так же, как Ленечка.
Так же, как Ленечка! Не хочу ничего слышать. Не хочу, чтобы имя его произносили посторонние! Сын мой. Сын мой. Если бы я могла ни с кем не разговаривать, никого не видеть! Сидеть целый день и шептать: мой сыночек!
Анастасия Беккет – Елизавете Александровне Ушаковой
Москва, 1934 г.
Мы уезжаем из Москвы через две недели. В Лондоне Патрик не собирается задерживаться надолго, он отправляется работать то ли в Австрию, то ли в Германию. Я спросила, почему именно туда, и он очень просто сказал, что в России он понял, что такое коммунизм, а теперь хочет понять, что такое нацизм.
По-моему, за нами здесь следят. Вчера я стояла у окна и смотрела на улицу. Увидела товарища Варвару, которая подходила к нашему дому не одна, а с незнакомым человеком, издалека показавшимся мне похожим на белого негра: широкий приплюснутый нос, надутые губы, из-под низко надвинутой шапки торчат мелкие желтые кудри. Она стала ему что-то объяснять, показывая на наши окна, он закивал и несколько раз деловито высморкался в сугроб. Я отошла от окна с занывшим сердцем. Не могла решиться сказать об этом Патрику. Со времен его драки с Уолтером мы почти не разговариваем, хотя продолжаем быть вежливыми друг с другом, как будто ведем какую-то игру с жесткими правилами. И еще раз я увидела этого «негра» потом, когда ехала в трамвае. Он вошел следом в вагон и потом наблюдал за мной всю дорогу, заслонившись газетой. В вагоне было холодно, а я вся покрылась потом под пальто. Лиза, ты пойми: это во мне ужас животный, это не просто страх. Теперь по ночам мне все чаще хочется встать и проверить все замки, все двери, я иду в кабинет – Патрик теперь спит один в кабинете – и слушаю, дышит ли он, жив ли.
От Уолтера ни слуху ни духу. Тоскую по нему денно и нощно. Бегу на каждый звонок, хотя со дня увольнения Патрика из газеты нам почти никто и не звонит. Какие все трусливые, какие они все продажные! Каждый трясется за свою шкуру, за теплое местечко, и никто не хочет ни во что вмешиваться. Не люди, а требуха. Единственная, кто зашла после скандала, – Мэгги, жена Юджина. Она сказала, что у Буллита были очень недовольны поведением Патрика, и все намекают на то, что Патрик ударил Уолтера по личным причинам, а вовсе не из-за того, что Уолтер исказил картину колхозной жизни в своих статьях. Кто-то якобы спросил Уолтера после нашего ухода, правда ли то, что говорит Беккет, и Уолтер ответил сквозь зубы, что все это правда, но «это ведь русские». Всего-навсего!
От Уолтера ни слуху ни духу. Тоскую по нему денно и нощно. Бегу на каждый звонок, хотя со дня увольнения Патрика из газеты нам почти никто и не звонит. Какие все трусливые, какие они все продажные! Каждый трясется за свою шкуру, за теплое местечко, и никто не хочет ни во что вмешиваться. Не люди, а требуха. Единственная, кто зашла после скандала, – Мэгги, жена Юджина. Она сказала, что у Буллита были очень недовольны поведением Патрика, и все намекают на то, что Патрик ударил Уолтера по личным причинам, а вовсе не из-за того, что Уолтер исказил картину колхозной жизни в своих статьях. Кто-то якобы спросил Уолтера после нашего ухода, правда ли то, что говорит Беккет, и Уолтер ответил сквозь зубы, что все это правда, но «это ведь русские». Всего-навсего!
(На следующий день)
Лиза! Вчера оборвала свое письмо на середине, сегодня мне необходимо дописать его. Необходимо. Провела очень тяжелую ночь. Снились какие-то маски, как будто я на карнавале, одна из этих масок все время облизывалась, и я знала, что она слизывает кровь, которая незаметна под гримом. Конечно, все это от моих постоянных мыслей, во-первых, об Уолтере, а во-вторых, о том, что я узнала от Патрика. От этих мыслей я не могу избавиться ни на секунду. Проснулась наконец после своего кошмара, вся разбитая, и увидела, что комната залита розовым ослепительным солнцем. Увидела сквозь шторы кусок очень синего неба и поняла, что начинается весна. Вспомнила, как было хорошо на душе раньше, когда начиналась весна. А в детстве! Ты помнишь?
Патрика дома уже не было, а товарищ Варвара вытирала пыль в его кабинете, но, когда я вошла, она очень резко отпрянула от письменного стола, как будто я ее спугнула. Я поскорее оделась и, несмотря на холод, пошла гулять. В переулке увидела старуху, которая так напомнила нашу Франсуазу, что я глазам не поверила: то же красное лицо с редкими старушечьими усами, те же слезящиеся голубые глаза с их покорным, коровьим выражением. Но Франсуаза всегда улыбалась, даже когда рассказывала нам свои грустные сказки, а эта шла сгорбившись и всхлипывала. Я чуть было не крикнула ей: «Франсуаза!», потом сообразила, что наша Франсуаза давно умерла и покоится на кладбище в Тулузе. Какая там Франсуаза! Все чужое мне в этом городе, и я всем чужая. Я не успела даже толком подумать об Уолтере, как вдруг меня охватило такое желание увидеть его прямо сейчас, такая поднялась тянущая боль в животе и заколотилось сердце, что я побежала по этим заваленным снегом переулкам, и мне стало жарко на морозе.
Лифт у них никогда не работает, в подъезде темно. Иду по лестнице. Вдруг слышу шаги. Сверху, прямо на меня, сбегает Патрик. Мы столкнулись лицом к лицу. Мне одного хотелось в эту минуту: умереть. Так вот звери, наверное, притворяются мертвыми, чтобы их не трогали.
Я увидела в темноте, как у него задрожало лицо. Потом он посторонился, словно пропускает меня, дает мне идти туда, куда я шла, и слегка даже вжался в стену. Он ведь должен ударить меня или убить прямо здесь, на лестнице, и мне было бы легче, если бы он ударил меня, но он только смотрел, и лицо его дрожало передо мной внутри этой студенистой темноты.
– Я только проститься, – сказала я.
– Я так и подумал.
Он пошел было вниз, но вдруг резко обернулся и обеими руками схватил меня за щеки, сжал изо всей силы, мне нечем стало дышать, но он не отпускал меня. Смотрел, не произнося ни слова. Так, наверное, смотрят на умерших, перед тем как опустить крышку гроба.
– Ты сумасшедшая, – сказал он. – Вы, русские, все сумасшедшие.
Оттолкнул меня и побежал вниз. Через секунду я услышала, как оглушительно хлопнула подъездная дверь. Я опустилась на грязную ступеньку. Вдруг слышу с верхнего этажа голос Уолтера:
– Поднимайся!
Я не ответила. Он чертыхнулся и сам начал спускаться по лестнице в темноте. Почувствовала его знакомый запах: виски, табак и английский одеколон.
– Вставай, – сказал он. – Пойдем.
– Никуда не пойду!
Тогда он просто сгреб меня в охапку и понес наверх. Я подумала, что если бы он сейчас со всего размаху бросил меня в этот гулкий, как колодец, лестничный пролет, то было бы лучше всего. В квартире у него оказалось холодно. Уолтер положил меня на диван, накинул плед, а сам сел рядом.
– Я бы оставил тебя здесь, – сказал он, налив себе виски в стакан. – Ты – маленький furet,[53] ты прогрызла мне сердце. А может быть, ты раньше была моей дочкой. – Он коротко засмеялся. – Такие папаши, как я, всегда спали со своими дочками. Что ты затихла? Я думаю, что мы живем не один раз, а очень много. Сначала я – Уолтер Дюранти, потом – еще кто-то, какой-нибудь булочник или пожарный. Могла у пожарного быть, скажем, дочка? У меня болит здесь. – Он потер переносицу. – Такое вот: у-у-у-у! И по всей голове! Когда я беру тебя, мне сразу легче. Другие женщины слиплись в голове, как леденцы. Я их не помню.
Он выпил залпом и налил еще.
– Я никогда никого не любил, – сказал он хрипло. – Но это нормально. Я не притворялся. Ни с кем, никогда. И с тобой. А зачем? Мне нравилась женщина, я ее брал. А ты меня перехитрила. Я больше не хочу никого, кроме тебя. Другими уже не наешься. Что ты сделала со мной, а?
– Замолчи!
– Твой муж хотел испортить мою репутацию. Глупо. В политике все решают деньги. Так было и будет. Миру наплевать на этих мужиков. Да пусть хоть сгниют! А мне нужна ты.
Он встал на колени перед диваном, на котором я лежала, и положил лоб на мою руку. Лоб его был таким горячим, что прожигал меня через кофту. Потом он оторвался, поднял голову, и я удивилась: он плакал.
– Я напился, но так даже лучше. Он увезет тебя. А ты без меня жить не сможешь. Ты не сможешь спать с другими, потому что ты моя.
У него начал заплетаться язык, он плеснул себе еще виски и судорожно проглотил.
– Я бы оставил тебя здесь, мне наплевать на твоего Беккета, но она тебя задушит. Не в Беккете дело, а в ней.
Я поняла, о ком он говорит. Об этой своей домработнице.
– Я хотел здесь жить. Потому что мне хорошо. Все ходят пешком, а я езжу на машине. Мне наплевать на их режим, я свободен. Сначала мне было совсем хорошо. Китаец приносил порошок. А Катерина сперва даже не оставалась ночевать. Она говорила: «Ой, что вы! Нельзя!» – Он всплеснул руками и запищал, передразнивая Катерину. – У нее такая вот грудь. О-о какая! И когда она пришла ко мне, у нее из груди все время капало молоко. Она мне сказала, что это у нее всегда так. Она – как корова. Не женщина, ты понимаешь? Корова.
– Зачем мне все это?
– Зачем? А вдруг я сегодня умру? Там ничего нет. Ни там и ни здесь.
– А вдруг это я сегодня умру?
Он расхохотался:
– Ну, нет! Я тебе не позволю.
– Ты меня не любишь! – Я оттолкнула его. – Если бы ты любил меня…
Он сморщился.
– Ну, «если бы»! «Если бы» пускай тебя другие любят! А я без тебя не могу. При чем тут любовь? Это голод.
Меня всю передернуло, когда он сказал «голод».
– Катерина меня зарежет, если я захочу удрать. Она на меня доносит, но пусть. Здесь все доносят. Я был в Кремле и ел вместе со Сталиным. Он маленький, дряблый, а нос у него в гнойничках.
Я попыталась встать, но он резко отбросил меня на подушку.
– Лежи. Я хочу с тобой спать. Сегодня ты будешь спать здесь.
Нужно было спросить у него, зачем приходил Патрик. Но он сам заговорил об этом.
– Твой Беккет совсем еще маленький мальчик. Он сказал, что он меня убьет. Подумай: убьет! Все хотят моей смерти. И этот твой… как его?.. муж? Тоже хочет.
Он вжал меня в спинку дивана, а сам лег рядом и вдруг заснул. Он был очень пьян, я никогда не видела его таким пьяным. Теперь я могла бы уйти. Но я никуда не ушла. Мне вдруг стало так хорошо рядом с ним! Так блаженно тепло от близости его тела. Я лежала не шевелясь. Минут через десять он, не раскрывая глаз, стащил с меня платье.
Утром он сам отвез меня домой. Мы ни о чем не говорили дорогой. Он был мрачным и только сказал мне, что у него дико болит голова. Когда мы подъехали к моему парадному, он спросил:
– Ты уверена, что хочешь вернуться к Беккету?
– А куда мне деваться? – спросила я.
Лиза, если бы в эту минуту он предложил мне остаться с ним, я бы осталась. Он пожал плечами и ничего не ответил. Я поднялась по лестнице, открыла дверь своим ключом. Патрика не было. Он не ночевал дома. Сейчас десять часов утра. Я написала тебе все, больше нечего. Варвара сегодня выходная.
Вермонт, наше время
Кто-то ходил по коридору, грохоча ногами, потом кто-то невидимый вкрадчиво засмеялся за окном – так близко, как будто засмеялась сама сирень, от запаха которой давно одурело все в комнате, и стол, стулья, книги казались надушенными.
Они лежали обнявшись, прикрытые простыней. Было очень тепло.
– Покажи мне фотографию, где ты в детстве, – попросил Ушаков.
– А у меня ничего нет, – ответила она, – только вермонтские.
– Ну, покажи вермонтские.
Она встала, вытащила из ящика стола пакет с фотографиями, вытряхнула их на кровать, и они начали рассматривать вместе.