День ангела - Муравьева Ирина Лазаревна 14 стр.


«Ранним морозным утром в самом конце января мы с мамой направились по главной дороге к самому центру села. Вскоре взошло солнце. Кругом все было объято тишиной и покоем. Мы не встретили ни одной живой души: ни птицы, ни собаки, ни кошки, даже привычных звериных следов – и то не было на снегу. Навстречу не попалось ни одного человека. Единственным признаком того, что люди еще оставались в селе, был слабый дымок, поднимавшийся над далекими трубами. Но труб таких было немного. Вскоре мы заметили темный предмет в снегу, который поначалу показался нам пнем, занесенным снегом. Подойдя ближе, мы увидели, что это было тело мужчины, окоченевшие руки и ноги которого нелепо и причудливо топорщились под снегом. В нескольких шагах от него лежало еще одно обмороженное тело. Когда я разгреб снег, кровь во мне застыла от ужаса. Это была женщина, окоченевшими руками прижимающая к себе крошечное тельце грудного ребенка. Когда село осталось позади, мы медленно поплелись по дороге, ведущей в районный центр. Вдоль всей дороги лежали мертвые замерзшие тела. С правой стороны – это были тела тех, кто направлялся в город в поисках работы или куска хлеба. С левой – тех, кто возвращался обратно, ничего не добившись. Открытые колхозные поля показались мне местом жесточайшей битвы. На них тоже лежали тела людей, которые пришли сюда в последней надежде найти остатки убранного урожая и умерли прямо на поле.

Пятнадцатикилометровая дорога до города стоила нам огромного непосильного труда. Когда же мы наконец добрались до окраин, то увидели совсем уже немыслимое по своему ужасу зрелище. В нашем городе нечистоты собираются в ночное время специальной санитарной бригадой. Потом они перевозятся на телегах в огромных емкостях и сбрасываются вдоль дорог прямо за городом. Вот и сейчас по обеим сторонам дороги темнели скользкие насыпи нечистот. Внутри этих нечистот лежали умершие окоченевшие люди. Они лежали и группами, и поодиночке, и даже один человек на другом, словно бревна. Часть из них была покрыта снегом, а часть – свежим слоем нечистот. Все это были крестьяне ближних сел. Несмотря на запрет покидать свои дома и выходить за пределы родной деревни, они все же делали это и массами шли в город, к неудовольствию городского населения и местных властей».

Не буду больше. Остальные подробности таковы, что переписывать – рука не поднимается. Завтра прием в посольстве. Знаю, что будет Уолтер. Я его не видела со дня возвращения Патрика. Скажу, что плохо себя чувствую. И не пойду.

Лиза! Не успела отправить тебе это письмо, как пришел Патрик с новостью: он получил телеграмму из Лондона, что все его материалы в печать не приняты и сам он уволен из газеты. Мы ничего не понимаем. Кто мог разгадать его псевдоним и почему – сразу увольнение? Патрик сказал мне, что он почти знает, чьих это рук дело, и завтра в посольстве все разъяснится. Теперь я, разумеется, не смогу остаться дома и пойду вместе с ним.


Вермонт, наше время

– Вы ищете кого-то, Димитрий? – спросила Надежда.

– Да, Лизу, – спокойно ответил он, и у Надежды округлились глаза.

– Сказала ведь я, что попался! – скороговоркой пробормотала она и с досадой щелкнула ногтем по спинке синей, в черных полосках, стрекозы, опрометчиво припавшей к ее загорелому плечу. – Ну, в этом я вам не советчик! Вы тут без меня разбирайтесь!

– В чем?

– Не знаю, не знаю, – отмахнулась Надежда, – тут у нас много было страстей, много переживаний, тут у нас некоторые из-за этих прекрасных глаз вообще без работы остались!

Ушаков молчал.

– Вы понимаете, Димитрий, – доверительно понижая голос, сказала она, – когда женщина не считается с тем, есть ли у человека семья, дети, обязанности, жена, наконец, причем не какая-нибудь там, в замызганном халате, вечная жена, а личность тоже творческая, яркая, нервная, – когда женщина плюет на все и вцепляется в такого человека, я этого не комментирую! Да! Просто и ясно! И вы от меня ничего не добьетесь!

– Но раз вы так сердитесь, то понятно, как вы к этому относитесь…

– Я бы никогда не стала ни во что вмешиваться, – перебила она, – не так, слава богу, воспитана! Но нельзя же смотреть равнодушно на то, как на наших глазах человек немолодой, разносторонний, любящий детей и, главное, свою жену, которая, повторяю вам, лучший его друг и партнер по творчеству, нельзя же смотреть равнодушно на то, как он вдруг с разбегу съезжает с катушек!

– С кадушек?

– С катушек! – взвизгнула Надежда. – Кадушки – с капустой! А это – катушки! И я говорю: просто съехал с катушек! Хотел на чужбине стать чернорабочим! А сам – режиссер! Постановщик балетов! Поставил у нас здесь четыре балета! И лучше намного, чем Эйфман, намного!

– Где – здесь? В русской школе?

– Не в школе, – успокаиваясь, сказала она. – В балете – все молча, нам так не подходит. Балеты он ставит в столицах, в Европе, а здесь он с женой, она тоже все ставит. «Каток под названием «Анна», слыхали? Прекрасный спектакль! Там классики много, но есть современность. Ребята играли с огромным восторгом.

– Оазис, короче, – засмеялся Ушаков.

– А вы не шутите! – вспыхнула Надежда. – Россия – в душе у ребят, это точно.

– С Россией в душе целые пароходы возвращались из Европы в тридцатые годы! – с неожиданным раздражением сказал Ушаков. – Известно, чем это все кончилось.

Она прикусила полную нижнюю губу.

– У нас тут всегда много спорят, – старательно, словно отвечая урок, начала Надежда. – Об эмиграции. Есть такие циники, которые считают, что евреев начали выпускать из бывшего СССР в качестве обменной валюты и что это было исключительно из экономических соображений. Но таких циников – меньшинство. Мои родители очень многое сделали для того, чтобы расшаталась советская система. И не только мои родители, а все вообще правозащитники. Если бы Галич не пел свои песни, неужели, вы думаете, был бы разрешен выезд евреев?

«Боже мой, какая дура! – тоскливо подумал Ушаков, вежливо улыбаясь в лицо раскрасневшейся Надежде. – Откуда берутся эти люди, которые всегда и все знают?»

– Мы бы тоже вернулись, – с вызовом продолжала она. – И мама. И папа. И я. И все дети. Но мой бывший муж – он, как вам известно, американец, – он ни за что не дал бы мне увезти обратно детей. Он бы меня просто в тюрьму посадил, в сумасшедший бы дом запер! Ни перед чем бы не остановился!

– А вам бы хотелось обратно в Россию?

– Волков бояться – в лес не ходить! – звонко ответила Надежда, давая этим понять, что устала вести философский спор. – Ой! Слышите? Они, кажется, уже репетировать начали! Они, значит, тут, на поляне. Тут чудо-акустика!

За спиной Ушакова во влажной лоснящести леса, который был, словно зонтом, накрыт застывшим над ним облаком и слегка зарумянился от быстрых багровых оттенков заката, послышались голоса, перебивающие друг друга. Потом они стихли, и вдруг один голос – с громоздким английским акцентом, но чистый и сильный, запел очень громко:

– Не так, не так! – закричала Надежда, бросаясь на звуки песни. – Я сколько раз говорила, Матюша, что ты должен начать тихо, сдавленно, а потом – чтобы как гром среди неба! Когда запоешь «разгорелося сердце», чтоб все тут рыдали!

На поляне, местами заросшей крупными добродушными ромашками, особенно белыми в этом уже покрасневшем вечернем воздухе, стояли брат и сестра Смиты, кудрявые и покрасневшие, похожие на старые английские портреты, а рядом, уткнувшись в раскрытые тетрадки, сидели на траве юноши и девушки – не больше чем семь или шесть человек – и откровенно зубрили написанное так, как это делают школьники в младших классах: зажмурившись и быстро, беззвучно шевеля губами. При виде Надежды они застеснялись.

– Опять, значит, слов мы не знаем! – медленно и грозно произнесла Надежда. – Вы что, и на вечере будете по тетрадкам петь? А ну, положите! За месяц могли бы уж выучить!

Американские студенты послушно закрыли тетрадки.

– Саня! – обратилась Надежда к Сесилии, сестре голубоглазого Матвея Смита. – Давай начинай! Без шпаргалки.

Сесилия-Саня вытянулась, как змейка, прижала к груди свои белые руки:

– Да мучайся, Санечка, мучайся! – застонала Надежда. – Не пой мне слова, а заставь меня плакать!

заголосила Саня, умоляюще глядя на небо и стискивая руки так сильно, что кулаки покраснели и стало казаться, что Саня в перчатках.

– Вот! Лучше! Вот так! – просияла Надежда. – По-русски мне пой, чтобы все тут рыдали!

Но тут, испугавшись, наверное, рыданья и к русской душе до сих пор не привыкнув, спокойное светлое небо Вермонта нахмурилось и потемнело.

Гром, поначалу негромкий, стал громче, грубее, из земли поднялась целая лавина одуряющих своею свежестью запахов, что-то раскалилось в глубине неба, как железо в горне, да так и застыло.

– Бежим! Ох, щас хлынет! – закричала Надежда.

Студенты живо вскочили на свои молодые загорелые ноги и с радостными воплями побежали сквозь лес.

счастливым голосом заорал похожий на английского эсквайра Матюша Смит и перемахнул через невысокий кустарник.

– Эх! Мать честна, кабы денег тьма!

Налетевший ветер горячо полоснул по ромашкам. Ромашки согнули безвольные шеи, как будто прощенья прося за веселость, но тут озарилось таким страшным светом, и так засверкало тяжелое небо, и так повалился сначала направо, и тут же налево, и снова направо отзывчивый лес, вспыхнул белым, как будто плеснули в него молоком закипевшим, потом стал лиловым, потом стал кровавым… О, что началось! Что умеют там, в небе!

Если бы не эта гроза, не бег через вспыхивающие деревья, не смех, который охватил Ушакова так же, как он охватил всех остальных, если бы не внезапный восторг от того, что есть этот лес, этот бег, этот ливень, разве отважился бы он снова войти в третий корпус, постучать в ее дверь, толкнуть эту дверь, надеясь, что она не заперта, и, увидев Лизу спящей или притворяющейся, что спит, сказать ей:

– Прости, что врываюсь.

Дневник Елизаветы Александровны Ушаковой

Париж, 1958 г.

Долго вчера ходили с Настей под дождем, разговаривали. Мы с ней и в детстве часто ходили под дождем, нас к этому приучил отец. Настя сняла шляпу, любит, чтобы волосы становились мокрыми. Говорили обо всем. Мне нелегко разговаривать сейчас с кем бы то ни было, даже с ней, но молчать все время тоже нельзя: она ведь приехала, чтобы помочь мне. Как будто мне можно помочь!

Настя до сих пор мучается своей историей с Дюранти, и никакими силами нельзя выбить из нее уверенность в том, что она виновата в смерти Патрика.

– Настя, – сказала я, – такие люди, как Патрик, никогда не живут долго. Они летят на огонь, как бабочки. Может быть, они сами смерти ищут? Кто знает?

Опять она на меня посмотрела этим своим новым, светлым, монашеским взглядом:

– Неужели ты думаешь, что смерти ищут просто так? Без всякой причины?

Мой сын умер от внезапной остановки сердца. Так же умер отец Георгия, он мне об этом говорил. Я знаю, почему умер мой сын. Знаю причину. Больше никаких причин не было. Он не искал смерти. Да что со мной? Настя ведь и не упомянула о Лене! Она говорила о Патрике! Но я почему-то вся покрылась потом и долго не могла прийти в себя.

Потом мы вспомнили про Георгия, и я сказала Насте, что более прозорливого человека в моей жизни не было. Настя его слегка побаивается и не понимает.

– Вы разные, Лиза, – сказала она и очень глубоко вздохнула. – И дело не в возрасте. Но ты – светлая, ты веселая. – Она, видно, заметила, как я вся содрогнулась от этого слова, и сразу поправилась: – Ты была веселой. Мне всегда казалось, что тебе должно быть трудно с ним.

Трудно ли мне было? Да. Очень трудно. И дело не в том, что я светлая. Муж мой светлее, душа его чище моей. Но что делать? Намучились оба.

– Я принесла Георгию много горя, – сказала я. – И сама от него много вытерпела. Он вечно был мной недоволен. И ревность…

– Ты когда-нибудь обманывала его? – перебила она.

Я не стала ей отвечать. Не буду же я сейчас исповедоваться! Сейчас все это уже не имеет никакого значения!

– Георгий иногда рассказывал свои сны, – ответила я, чтобы что-то сказать.

Она вдруг вся покраснела.

– Какие же сны? Ты их помнишь?

– Я помню один. Очень помню. (Это было в начале нашей с Колей истории, когда я вся горела и ничего не видела вокруг себя.) «Я искал тебя по какому-то городу, полному снега, – сказал мне Георгий. – Везде были церкви, занесенные снегом. Может быть, это была Москва, а может быть, русская провинция, вроде Ярославля или Владимира. Я оставил твоих родителей и Леню ждать в гостинице, а сам бродил по сугробам, чтобы найти тебя. И я тебя нашел. Ты вышла из калитки отвратительного, уродливого дома и пошла мне навстречу. У тебя было мрачное и бессмысленное лицо, и я понял, что что-то с тобой происходит. Потом мы ехали в разболтанном поезде – даже во сне я слышал, как скрежетали колеса, – и тогда я уже почему-то знал все, что происходит с тобой. Ты изменяла мне с человеком, который жил в этом доме, и ходила к нему только для того, чтобы он это делал с тобой. Я знал, что ты не любишь его, а любишь меня, а от него тебе нужно только одно, потому что ты сошла с ума, ни за что не отвечаешь и не помнишь себя. И я проснулся в слезах. Я начал просыпаться в тот момент, когда ты встаешь, чтобы опять уйти к нему, а я хватаю тебя за платье и вдруг чувствую, что платье твое – все липкое и влажное от его семени».

Настя молчала, шла рядом со мной, белая, испуганная. Дождь почти перестал. Потом она прошептала:

– Патрик уехал в Китай, потому что понял, что нашей жизни больше нет и не будет.

– Настя! – Я попыталась ее обнять, но она резко отодвинулась. – При чем тут ваша жизнь? Ты о чем говоришь? Патрик искал себе дела. Он был журналистом, хотел знать всю правду!

– Нет! – Она затрясла головой. – Он просто сбежал. Он не выдержал правды!

Анастасия Беккет – Елизавете Александровне Ушаковой

Москва, 1934 г.

Вчера на приеме в посольстве Патрик ударил Уолтера, и был безобразный скандал. Когда мы приехали, Уолтер был уже сильно пьян, и мне кажется, что он нас ждал и даже нарочно попался нам на дороге, когда мы проходили по коридору из вестибюля в большую залу. Патрик на его презрительный кивок не ответил и посторонился, как будто боялся, что Уолтер до него случайно дотронется. За обедом мы сидели почти напротив, но ни я, ни Патрик на Уолтера не смотрели, а он очень заигрывал с женой Буллита, которая вся утопала в своей собольей накидке и жаловалась, что ее знобит. Мне вдруг до неприличия захотелось заглянуть под стол, чтобы убедиться в своих догадках – ведь я так знаю Уолтера! Я уронила вилку, быстро наклонилась, подняла и заодно увидела, как он гладит ее колено. Когда я выпрямилась, он очень прямо и насмешливо посмотрел мне в глаза, как будто хотел сказать, что отлично понимает все мои хитрости.

Начались, как всегда, танцы. Патрик пошел курить в холл, и тут я заметила, что нас с ним слегка сторонятся, словно известие о его увольнении стало всеобщим достоянием и всем неловко. Но откуда они могли узнать? Уолтер подошел ко мне и пригласил на танго. Я знаю, что он не может толком танцевать, у него же нет ноги. Но такова его власть надо мной, Лиза, что я, как под гипнозом, поднялась и позволила ему обнять себя. Музыка уже началась, пары выходили на середину, а мы стояли чуть поодаль, не двигаясь, и он держал меня за талию. И тут я увидела Патрика, который, наверное, заметил все это через открытую дверь. Я увидела, как он бросил папиросу и очень быстро подошел к нам.

– Get lost![48] – сказал он Уолтеру.

Я попробовала стряхнуть руки Уолтера, но он стиснул меня, как клещами.

– You get lost! You hear me?[49] – повторил Патрик.

Уолтер медленно засмеялся и отрицательно покачал головой. Я вырвалась, красная и растрепанная.

– My little sweet doll, – сказал он. – Do you mind dancing? But why? What’s the matter?[50]

– Leave her alone![51] – сказал Патрик и схватил его за руку чуть ниже кисти.

Уолтер оттолкнул его так сильно, что Патрик еле удержался на ногах. Они стояли лицом к лицу, оба очень тяжело дыша, и с дикой ненавистью смотрели друг на друга. Буллит попробовал было вмешаться, но Уолтер оттолкнул и его. Все это заняло не больше минуты.

– Russians want to eat, but they are not hungry, – громко, на весь зал, сказал Патрик. – You, dirty bustard! They pay you a lot![52]

Все поняли, что фраза про русских – это заголовок к статье Уолтера, наделавшей в свое время много шуму, и тут уж все бросились разнимать их, все разом закричали. Буллит насел на Патрика, пытаясь его увести, но Патрик вырвался. Уолтера тоже попытались оттащить двое, но он сбросил их плечами (он ведь железный!), и опять они оказались лицом к лицу внутри этой свалки. Я не поняла даже, как это получилось, но я знаю, что Уолтер что-то сказал ему очень тихо на ухо – никто ничего не расслышал, – и Патрик вдруг дал ему затрещину. Не пощечину, а настоящую дворовую затрещину, от которой у Уолтера тут же распухло все лицо. Он не успел ударить Патрика в ответ, потому что из носа у него очень уж сильно полилась кровь, и белая рубашка, белый платок в нагрудном кармане стали ярко-красными. Их наконец растащили. Мы с Патриком пошли в прихожую и стали надевать пальто, за нами вышел Буллит, потом его жена. Буллит взял Патрика под руку и отвел его в сторону. Я услышала, как он сказал ему, что в его увольнении из газеты совсем не обязательно виноват Уолтер, все это может оказаться пустыми слухами. Запад не хочет ссориться с большевиками, а статьи Патрика напрямую привели бы к ухудшению отношений, так что поводов избавиться от него было предостаточно. Вполне может быть, что Дюранти ни в чем не замешан. Патрик ничего не ответил, и мы ушли.

Назад Дальше