Совсем другое время (сборник) - Евгений Водолазкин 19 стр.


– Бутылочку позволите?

Соловьев кивнул. Дама взболтнула то, что оставалось на дне, и прильнула к горлышку. Села на соловьевскую скамейку (бутылка со звяканьем отправилась в пакет). Откинулась на спинку. Выудив из урны окурок, с наслаждением закурила.

Из мешка крестьянина выскочил поросенок и с визгом стал бегать по платформе. Спрыгнуть боялся. Не теряя достоинства (они это умеют), крестьянин поймал поросенка. Положил в мешок и завязал. Закурил.

– Вот и вся демократия, – сказала сборщица бутылок.

Она не обращалась ни к кому конкретно.

Как-то почти незаметно подъехала электричка. Старая, с облущившейся на солнце краской, с фанерой вместо выбитых стекол. В нее вошли все, кроме сборщицы бутылок. Та продолжала сидеть на скамейке: эта платформа была местом ее работы. Может быть, и домом заодно. Вагон тронулся, и она исчезла. Навсегда, подумал Соловьев, засыпая. Навсегда…

Примерно через час он проснулся и снова заснул. Ему казалось, что после алупкинской ночи он не отоспится никогда. В ту ночь он одолжил у самого себя сил на месяц вперед и теперь медленно их отдавал. Ладони его (накануне Зоя смазывала их облепиховым маслом) по-прежнему болели. Итак, Зоя поехать не смогла. Он поймал себя на мысли, что рад этому.

Владелец поросенка сидел против Соловьева. Соловьев наблюдал тоскливое шевеление мешка на полу и сочувствовал поросенку. Крестьянин, задумавшись (или не думая ни о чем?), смотрел в окно. В лице крестьянина было что-то древесное, растрескавшееся. Оно излучало неподвижность. Вековую неподвижность русского крестьянства, сформулировал молодой историк. Это она делает взгляд таким долгим, пристальным и отсутствующим.

Разместили Соловьева в гостинице Крым. В сером граните облицовки просматривалась сдержанная торжественность конца 50-х. Судя по всему, это была главная гостиница города. И – первая в жизни Соловьева. Ключ он получил у заспанной администраторши («Портье», – прошептал Соловьев, ему хотелось представлять себе это так).

– На ночь закрывайте окно, – сказала администраторша. – В комнаты запрыгивают коты.

– Коты?

Пройдя через холл, он обернулся:

– Я люблю котов.

Но администраторши уже не было.

Он поднялся на второй этаж. Отягощенный деревянной грушей, ключ поворачивался в замке с трудом. Внутри замка он преодолевал (Соловьев приналег на дверь) какие-то невидимые миру препятствия. Происходящее в замке сопровождалось глухим скрежетом и ударами груши о дверь.

И все-таки дверь открылась. Войдя в небольшую прямоугольную комнату, Соловьев осмотрелся. Окно выходило не то чтобы в сад – в неопределенную зеленую среду, где все предметы (остовы кроватей, барные стойки, автопокрышки) служили подпорками для растений. По заросшей плющом стене действительно прогуливались коты.

Оставив вещи в номере, Соловьев вышел в город. Он с удовольствием втянул ноздрями вечерний керченский ветер. Море Керчи не было курортным ялтинским морем. С ним здесь были совсем другие отношения. Оно и пахло по-другому. Это был древний портовый аромат, включавший в себя легкий привкус разложения – водорослей на волнорезах, рыбы в ящиках, раздавленных при перевалке фруктов.

Соловьев шел по главной улице города, и она ему нравилась. «Улица Ле…» – прочитал он на полустертой табличке. За этим могло бы следовать какое-нибудь французское продолжение. Ему казалось, что и сама улица была немного французской. Кроны старых акаций сплетались над ее трехэтажными домами, отчего она напоминала бесконечно вытянутую беседку. В густой, переходящей во мрак тени было прохладно. Улица Ле… Соловьев догадывался, каким было полное название улицы.

Он купил себе желтой черешни. Увидев в одном из дворов колонку, завернул туда, чтобы черешню помыть. Для этого пришлось сделать несколько движений рычагом колонки (чугунным, со львом на рукоятке), а затем быстро перебежать к трубе и подставить под нее целлофановый пакет с ягодами. Набрав воды, Соловьев медленно выпускал ее из перевернутого пакета. Вода исчезала в почерневшей металлической решетке. Туда же укатилось несколько ягод.

Черешня оказалась вкусной. Ягоды были спелыми, но упругими. Соловьев брал их парами за сросшиеся черенки и мягко – одну за другой – снимал с черенков губами. Перекатывал ягоды во рту. Наслаждался их формой. Осторожно надкусывал, ощущая особую (желтую) сладость черешни. Мякоть легко снималась с косточки, а косточка, словно сама собой, двигалась к губам и небрежно соскакивала на ладонь Соловьева.

Когда он вернулся в гостиницу, было уже темно. Еще до того как включить свет в комнате, он заметил в ней какое-то движение. Включив свет, Соловьев увидел на подоконнике кота. Кот не скрывался и не бежал. Он спокойно, даже как бы колеблясь, уходил. Если бы Соловьев к нему обратился, он бы остался. Дымчатый его хвост подрагивал. На молнии соловьевской сумки висел дымчатый же клок шерсти.

– Значит, ты рылся в моей сумке? – спросил Соловьев и стыдливо вспомнил, как сам рылся в вещах Тараса.

С деланым безразличием кот смотрел в окно. Боковым зрением он наблюдал за Соловьевым и пытался понять, что может следовать из подобного тона. Следовать могло всё что угодно. Когда Соловьев сделал шаг в сторону окна, кот спрыгнул с подоконника на карниз.

Почувствовав себя после дневного переезда усталым, Соловьев решил ложиться. Он заснул сразу же и спал без снов. На рассвете его разбудило тяжелое шлепанье об пол. Приоткрыв один глаз, он увидел рядом с кроватью двух котов. Соловьев сонно махнул рукой, и коты с достоинством удалились. Он подумал, что нужно бы все-таки закрыть окно, но тут же заснул.

Регистрация участников конференции Генерал Ларионов как текст началась в девять часов утра. Происходила она в театре им. А.С.Пушкина – торжественном, с намеком на классицизм, здании на центральной площади Керчи. Для изучения генерала Ларионова как текста город предоставил лучшее, что имел.

Войдя в прохладный холл театра, Соловьев увидел столик регистрации. Рядом с ним на винтовом барном стуле сидела девушка с красными волосами. В носу ее тускло блестела серьга.

– Соловьев, Петербург, – сказал Соловьев и подумал, что девушке не меньше тридцати.

– Вау! – Она сделала полный оборот на винтовом стуле и снова оказалась лицом к лицу с Соловьевым. – Дуня, Москва. Я вас зарегистрирую, Соловьев.

Дуня спрыгнула со стула (в другом конце холла, у барной стойки, Соловьев заметил такие же), что-то отметила в своих бумагах и протянула ему папку участника с программой. Открыв программу, Соловьев медленно двинулся в сторону зрительного зала.

– Бэйдж, – проблеяла вслед ему Дуня.

Соловьев обернулся. Дуня снова сидела на своем стуле и держала в руке табличку с его фамилией.

– Мусчина, вы забыли свой бэйдж, – она поманила его к себе. – Я вам его сама прикреплю.

Не вставая со стула, Дуня пристегнула табличку к рубашке Соловьева и, подышав на ее пластмассовый глянец, потерла подолом своей юбки. Несколько секунд Соловьев рассматривал незагорелые Дунины ноги.

– Спасибо.

Он тронулся было с места, но Дуня вежливо взяла его за локоть.

– А папка?

Папка действительно осталась лежать на столе.

– Вот какой рассеянный муж Сары Моисеевны, – Дуня покачала головой. – Ты нуждаешься в опеке.

За Соловьевым уже стояло несколько человек, и он поспешил уступить им место. На ходу он заглянул в программу. Его доклад был поставлен во второй – заключительный – день конференции.

До начала утреннего заседания оставалось еще минут сорок, и Соловьев решил пройтись. За это время ему удалось осмотреть памятник Ленину, почту и универмаг Чайка. Вернувшись к театру, он увидел у его колонн Дуню. Она курила.

– Пора? – вежливо спросил Соловьев.

– Пора сматываться. Открытие – самая пустопорожняя часть. Вот так, юноша, – Дуня погасила сигарету о шершавую поверхность колонны. – Лучше-ка угости даму кофе. Я знаю тут одно местечко.

К театру подъехала Волга. Из нее вышел толстяк в светло-коричневом костюме и, заправляя на ходу рубашку в брюки, направился ко входу.

– Местное начальство, – прокомментировала Дуня. – С рассказом о консервном заводе, который нас спонсирует. Интересуешься?

Соловьев пожал плечами. На слове консервный Дуня сделала такое лицо, что интересоваться было уже как-то неловко.

Идя вслед за энергичной Дуней, он сердился на себя за свою нерешительность. Во-первых, он все-таки хотел увидеть открытие конференции. Во-вторых – Соловьев вдруг осознал это со всей ясностью, – усталость от Зои была главным его ощущением. Начиналась вторая серия какого-то странного фильма, в котором он вроде бы и не соглашался участвовать.

Пройдя полквартала, они оказались в темном сводчатом подвале. Там, где сходились подвальные своды, на огромном крюке висела люстра в виде рулевого колеса.

– Эта забегаловка напоминает мне Гамбринус, – сказала Дуня. – Я открыла ее вчера.

Соловьев заказал два кофе с ликером Шартрез. Ликер подавали в граненых водочных стопках. Половину стопки Дуня вылила в кофе, половину – выпила одним глотком.

– Когда выступает академик Грунский? – спросил Соловьев.

– Думаю, как раз сейчас. Ни академика Лихачева, ни академика Сахарова сегодня, увы, не будет. Так что можешь расслабиться, – Дуня закурила, и дым стал красиво подниматься к рулевому колесу. – Не советую тебе увлекаться академиками: звание сильно девальвировалось. А Грунский – тот просто глуп.

– Как же он стал академиком?

– Обладал достаточной подвижностью. Связями, – она выпустила дым тонкой струйкой. – Ну, заодно облизал задницы всего академического начальства.

Дунин настрой показался Соловьеву слишком категоричным, и он промолчал. Он отказывался представить себе глупого академика.

Когда они вернулись, заканчивался перерыв. В театре было многолюдно. Приглушенный гул собравшихся напоминал антракт в оперетте. Это впечатление усиливала декорация, изображавшая средневековый замок в горах. Колеблющаяся на сквозняке готика с темой конференции хоть и не соотносилась, но создавала, по мысли организаторов, умиротворяющий романтический фон.

Слева от стены замка Соловьев разглядел на сцене маленького толстяка. Засунув руку в карман (поза не для коротконогих), он стоял у председательского стола вполоборота к залу. Свободной рукой бережно набрасывал волосы на лысину. «Акад. П.П.Грунский» – гласила табличка на столе. Ничего из сообщенного Дуней на табличке не значилось.

Что-то неестественное и в этом смысле театральное было даже в облике слушателей конференции. Несмотря на стоявшую жару, они прогуливались в костюмах, раз за разом проводя руками по лацканам своих немодных пиджаков. Дело было даже не в жаре. Костюмы вопиюще не соответствовали своим владельцам. Их шершавым, лишенным мимики лицам. Прижав руки к туловищу, эти люди робко ходили по театру. В фойе смотрелись в зеркала. Причесывались, смочив расческу в фонтанчике перед театром. Это были работники консервного завода, присланные начальством для обеспечения массовости мероприятия. По мысли организаторов конференции, доклады о генерале должны были быть услышаны самыми широкими слоями населения.

Два работника консервного завода подошли к Грунскому и попросили автограф. Это было слышно благодаря многочисленным оснащавшим сцену микрофонам. То тут, то там они свисали откуда-то сверху неподвижными черными лианами. Подведя просителей к столу, Грунский утомленно, но с видимым удовольствием расписался на двух протянутых ему программах. Автограф у него просили впервые в жизни.

Соловьев с Дуней сели в партере. Из выданной ему папки Соловьев достал программу. Наклонившись к его плечу, Дуня провела ногтем по фамилии, стоявшей после перерыва второй.

– Тарабукин – жуткий вредина, но большой работяга. Один из немногих, кто здесь что-нибудь скажет по делу. Сидит справа от меня.

Соловьев не торопясь повернул голову. Левша Тарабукин что-то нервно отмечал в пачке бумаг, лежавшей на его коленях. Его скрюченные, в бесчисленных суставах пальцы производили, может быть, даже большее впечатление, чем писание левой рукой. На пальцах правой руки Тарабукин грыз ногти, то и дело задумчиво их рассматривая.

– До обеда… – Грунский постучал ногтем по микрофону, и от густого барабанного звука зал вздрогнул, – …до обеда у нас остался еще один доклад, прошу сосредоточиться. Слово предоставляется профессору Таракубину. Доклад Ларионов и Жлоба: текстологическая коллизия.

– Тарабукину, с вашего позволения, – запротестовал Тарабукин, но его голос потонул в общем шуме.

Дуня молча тряслась от смеха. Между тем Тарабукин уже энергично пробирался к сцене. Он жестикулировал на ходу, всем своим видом выражая возмущение – то ли неправильно произнесенной фамилией, то ли невозможностью пробиться к месту выступления.

– Прошу тишины, – Грунский еще раз постучал по микрофону. – Еще один доклад до обеда. Докладчик приготовил хэндауты, сейчас их вам раздадут.

Тарабукин взобрался по лесенке на сцену и, продолжая жестикулировать, пошел под висящими микрофонами.

– …аный пижон! Какие еще хэндауты? В русском языке…

Услышав, что его транслируют, Тарабукин осекся. Теперь он пересекал сцену молча – маленький, взъерошенный, – без тени сожаления о сказанном. Когда Тарабукин уже стоял за трибуной (при его росте он оказался действительно за ней), на сцену стала подниматься грузная женщина с уложенными на голове косами. Поднималась она медленно, тяжело ставя ноги на ступеньки и напоминая Соловьеву его школьную директрису по прозвищу Вий. Судя по протянутой в направлении Грунского руке, она ему что-то говорила, но слов ее не было слышно.

– Кто – сопредседатель? – переспросил в микрофон Грунский. – Вы – сопредседатель? А где вы были раньше?

Преодолевая последние ступеньки, женщина ему снова что-то ответила. Академик пожал плечами и заглянул в программу.

– Мне никто не говорил о сопредседателе.

Вышедшая на сцену повернулась к залу и (поднимите мне веки) показала Грунскому на кого-то в партере. Это действительно была не директриса.

– А можно я начну? – саркастически спросил Тарабукин, но на него не обратили внимания.

– Член-корреспондент Байкалова, – Дунино лицо выражало наслаждение. – Фиеста с боем быков.

– Здесь даже нет второго стула, – для наглядности Грунский приподнял свой стул за спинку. – Я не знаю, где вы сядете.

– Кто-то из нас должен оказаться рыцарем, Петр Петрович, – сказала Байкалова.

Она уже находилась в зоне действия микрофонов. Грунский развел руками:

– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день.

Байкалова отвесила Грунскому поясной поклон и повернулась лицом к залу. Тарабукин страдальчески закатил глаза. Работники консервного завода, стесняясь, заулыбались.

Грунский подошел к краю сцены и сделал кому-то знак, чтобы принесли второй стул. Мужчина в пенсионерской, с накладными карманами рубахе вскочил со своего кресла и потряс его, демонстрируя Грунскому, что оно прикручено не только к соседним креслам (тряслись все сидевшие в этом ряду), но и к полу. Грунский сделал понимающий жест и вернулся к столу.

По лесенке, ведущей на сцену, спешно поднимались два человека в комбинезонах. Они скрылись за кулисами, но через минуту снова появились, со скрежетом волоча массивный трон. Они подтащили его к столу и что-то объяснили Грунскому, предусмотрительно державшемуся за спинку своего стула. Грунский кивнул и галантным жестом показал Байкаловой на трон. Смерив Грунского злобным взглядом, она тяжело двинулась через сцену.

На трон (под за́мком он не выглядел чем-то чужеродным) Байкаловой пришлось в буквальном смысле взойти. Сначала она встала на приделанную к его основанию ступеньку, а затем, держась за львиные головы подлокотников, не без усилия взгромоздилась на сиденье. Как вещь, для сидения за столом не предусмотренная, трон оказался довольно высоким. Ноги Байкаловой до пола не доставали. Под тонкой крышкой стола они покачивались бесформенными колбасными изделиями. Ниже под крышкой – и это было также видно из зала – быстро-быстро, словно на финишной прямой, двигались ноги академика. В этом маленьком соревновании он, безусловно, пришел первым.

– Прошу вас, коллега, – обернулся Грунский к Тарабукину.

– Да, пожалуйста, – сказала Байкалова, посмотрев на Грунского сверху вниз.

– Большое спасибо, – отозвался Тарабукин. Подумав, он произнес это раздельно: – Большое. Спасибо.

Откинувшись на дальний по отношению к Грунскому подлокотник, Байкалова оперла щеку о ладонь. Ее губы разъехались по лицу малиновой диагональю.

Свой доклад Тарабукин начал обиженно. Вводные фразы, сами по себе не содержавшие ничего худого (в них давался перечень использованных Тарабукиным источников), произносились с горькой, почти обличающей интонацией. Именно им, источникам, было поставлено в вину неуважительное отношение к исследователю. С них спросилось за его исковерканную фамилию, за нелепое ожидание на сцене – за всё то, что начисто выбило исследователя из колеи. Но даже в этом непростом для докладчика состоянии духа о двух изученных им источниках он сказал особо.

Первым из них были Наброски к автобиографии генерала Ларионова.[64] Лишь только речь зашла о них, Тарабукин забыл о своих обидах. Характеризуя издание А.Дюпон (и отозвавшись о нем в высшей степени похвально), докладчик перешел на необычный, словно предваряющий важное сообщение тон. Так оно и оказалось. Имелся в виду второй привлеченный им источник – ранее неизвестный рапорт Д.П.Жлобы о вступлении его войск в Ялту в ноябре 1920 года. Этот источник был найден в Архиве Министерства обороны самим Тарабукиным.

Назад Дальше