Выступать следовало немедленно – не поднимая шума, не гася костров, взяв минимум обмундирования. Основная и наименее маневренная часть армии тайно отправлялась к портам и начинала грузиться на транспорты. Оставались кавалерия, пулеметные расчеты и часть артиллерии. Они прикрывали уход пехотных полков Белой армии. В момент, когда последний полк достиг бы порта, защитникам Перекопа надлежало бросить позиции и на рысях мчаться к портам. Таков был план генерала. Он изложил его своему окружению, и ему никто не возразил. Ему никогда не возражали.
Генерал медленно шел вдоль линии обороны и вглядывался в лица тех, кто остался висеть на проволоке. На этих лицах еще присутствовало страдание. Генерал знал, что через несколько дней это выражение с них сойдет. Сойдет всякое выражение. Особенно если потеплеет.
Это был странный смотр и странный строй. Строй нарушался на каждом шагу. Осматриваемые стояли, подогнув колени, вывернув пятки, забросив на проволоку руки. Они стояли как могли, и большего от них требовать не приходилось. Генералу казалось, что эти люди были еще как бы не совсем мертвы. Их еще не коснулось разложение. В чертах их лиц он еще надеялся уловить хотя бы тень того, что отделяет жизнь от смерти.
Генерал остановился у убитого курсанта, мальчика лет шестнадцати. Упасть ему не дал воротник шинели, зацепившийся за проволочный шип. Будто на настоящем смотре, генерал поправил курсанту воротник. Теперь воротник смотрелся почти естественно: он был поднят со всех сторон. Щека и подбородок курсанта были разорваны: прежде чем повиснуть на воротнике, он упал лицом на проволоку. В правой руке продолжал сжимать плоскогубцы.
Человека, стоявшего рядом с курсантом, генерал узнал сразу. Несмотря на десятилетия разлуки, он не мог его не узнать. Он помнил его голос – намеренно тихий, помнил его взгляд – снисходительный. Теперь этот взгляд был скорее удивленным. Это был взгляд только одного глаза, потому что второго глаза у стоявшего не было. На месте глаза зияло кровавое углубление. Генерал помнил зимнюю питерскую ночь, водку в трактире. Ощущение невесомости, уют сбежавших от всех. Обостренное единство сообщников. Невыносимый стыд того, кто пренебрег своим долгом. Перед ним стоял Ланской.
Ланской стоял, припав головой к столбу. Обе руки его были заброшены на проволоку. Генерал подумал, что они висят по-настоящему безжизненно. В этом было что-то от кукольного театра. От куклы, разговаривающей со зрителем. Сравнение показалось генералу неподобающим, но точным.
Что мог сообщить публике Ланской? Что был героем? Что, презирая смерть, бросился на проволоку? Но это было бы неправдой… Ланской бросился на проволоку, презирая жизнь. Вероятно, по этой же причине он пошел к красным. Генерал приблизился к Ланскому вплотную и попытался закрыть его единственный глаз. С едва слышным хрустом осыпались ресницы, но глаз не закрылся. Генерал обнял Ланского. Он прижался к его уцелевшей щеке. По щеке Ланского потекла слеза и тут же замерзла. Это была слеза генерала.
– Похоронить, – приказал генерал.
Его войска уходили почти беззвучно. Скрип сапог, приглушенный порывами ветра. Прощальная симфония, подумалось генералу. С той лишь разницей, подумалось, что его люди не гасят огней: количество костров должно было оставаться прежним.[84] Уменьшение количества исполнителей зрителю до времени не раскрывалось. В этом состояла суть произведения генерала.
Он подошел к одному из костров. Костер поддерживал капитан медицинской службы Кологривов. Капитан был одним из тех, кто оставался на Перекопе до конца.
– Здравия желаю, ваше высокопревосходительство, – вытянулся перед генералом Кологривов.
– Вольно, капитан.
Он сел против Кологривова. Прогоревшее с одной стороны полено подвинул ближе к центру костра.
– Меня интересует переход из жизни в смерть, – сказал генерал.
– Он, ваше высокопревосходительство, неизбежен.
От бликов костра лицо Кологривова меняло свой цвет и очертания.
– Это я знаю. Как он происходит?
– Есть два пути – естественный и неестественный. Естественный…
– Естественный нам сейчас не грозит, – перебил генерал. – Расскажите о втором пути. Пойдемте.
Он взял Кологривова под локоть и повел его к проволоке. Проходя мимо штабной палатки, генерал снял висевший на ней керосиновый фонарь. Теперь их движению предшествовал широкий, но тусклый круг.
В той части заграждения, к которой они подошли, атакующим удалось повалить одну из опор. Она висела на проволоке, почти касаясь земли. Рядом с ней висело три тела. Они принадлежали красным курсантам (уже не принадлежали, подумал генерал). Еще несколько тел курсантов лежало на земле. На этом участке обороны дело дошло до ближнего боя.
Генерал осветил одно из тел на проволоке. Это тело висело как-то особенно безутешно – раскинув руки, головой почти касаясь земли. Кологривов взялся за плечо убитого и перевернул его на спину. Два других тела со скрипом закачались.
– Перерублена аорта, – показал на трупе Кологривов. – Из него вытек не один литр крови.
– Не один – это сколько? – спросил генерал. – Три? Пять? Десять?
– У человека всего пять-шесть литров крови. Из него вытекло не меньше двух с половиной.
Генерал направил фонарь на землю под проволокой. Она была багровой. Кровь замерзала по мере вытекания. Концентрическими кругами. Как лава. В теле она была еще теплой, а на земле замерзала.
– Кровь – это особая жидкая ткань, – сказал Кологривов. – Она движется по кровеносным сосудам живого организма.
– Чего не хватает этому организму, чтобы быть живым? – спросил генерал.
– Полагаю, что крови. Примерно двух с половиной литров. Пользуясь случаем, укажу, что кровь составляет 1/13 веса человеческого тела.
– Можно изучить совокупное действие органов, но для меня из этого еще не выводится жизнь, – генерал очертил фонарем круг. – Жизнь как таковая.
– А в ста граммах крови содержится приблизительно семнадцать граммов гемоглобина.
– Но даже если вы дадите этому курсанту два с половиной литра крови, он уже не оживет.
– Не оживет, – Кологривов присел перед одним из лежавших на земле. – А этого человека шашкой ударили по черепу. Посветите, ваше высокопревосходительство… Так и есть, рассечена правая височная доля.
– Вы объяснили мне причину их смерти, но для меня до сих пор нет ясности… – генерал мучительно подыскивал слова. – Возможно, всё дело в том, что вы не объяснили мне причину их жизни.
– Жизнь человека необъяснима. Объяснима только смерть, – Кологривов погладил убитого по волосам, ставшим проволокой. – В правую височную долю шашка вошла сантиметров на пять. На мой взгляд, у него не было шансов. Интересно, что правая височная доля отвечает за либидо, за чувство юмора, за память о событиях, звуках и изображениях.
– Значит ли это, что, умирая, солдат уже не помнил ни событий, ни звуков, ни изображений?
– Он не обладал даже чувством юмора. И у него отсутствовало либидо. Эта смерть относится к категории неестественных.
Где-то вдали глухо, словно спросонья, ударила пушка. Ее эхо прокатилось по небу и смолкло.
– В сущности, – сказал генерал, – кто из нас знает, что естественно, а что – нет?
– Замечу á propos, что мозг человека весит в среднем 1470 граммов.
– Может быть, естественна как раз та смерть, которая приходит к человеку в расцвете сил?
– При том, что объем его составляет 1456 см3.
– Может быть, в смерти на высшей точке есть своя логика?
– И состоит он на 80 % из воды. Это так, к сведению.
– Но зачем же ждать момента, когда тело становится дряхлым, почти распавшимся?
Капитан встал на ноги.
– Затем, ваше высокопревосходительство, что такого тела уже не жалко.
Генерал внимательно посмотрел на Кологривова. Подошел к нему и обнял за плечи.
– Ну, конечно: смерть приходит только к телу человека. Просто я забыл о самом главном.
18
Поиски Лизы Соловьев продолжил. Неожиданные сложности, с которыми он столкнулся в Университете, его не остановили. Они сделали его осторожнее. Исследователь понял, что непосредственный контакт с обладательницами дорогой ему фамилии таит свои опасности. Обращаясь в другие учебные заведения, во главу угла он уже ставил работу с бумагами: их внимательный анализ позволял свести личное общение к минимуму.
Не зная, в какой из университетских городов могла уехать Лиза, Соловьев решил попытать счастья и в Москве. В пользу Москвы до некоторой степени его настраивало и то, что путь обращения здесь предполагался почтовый. С учетом непростого опыта поисков этот путь показался молодому историку наиболее безопасным.
Ректору Московского университета Соловьев написал большое письмо, в котором просил отнестись к его просьбе с пониманием. Письмо он составил в неформальном духе и даже рассказал о своей детской дружбе с той, которую (увы, во многом по своей вине!) он потерял. Чтобы быть более убедительным, Соловьев упомянул и о читательском треугольнике, состоявшем из него самого, Надежды Никифоровны и разыскиваемой Елизаветы. Не желая производить впечатление человека легкомысленного, о своих видах на Надежду Никифоровну Соловьев не обмолвился ни словом.
Ректору Московского университета Соловьев написал большое письмо, в котором просил отнестись к его просьбе с пониманием. Письмо он составил в неформальном духе и даже рассказал о своей детской дружбе с той, которую (увы, во многом по своей вине!) он потерял. Чтобы быть более убедительным, Соловьев упомянул и о читательском треугольнике, состоявшем из него самого, Надежды Никифоровны и разыскиваемой Елизаветы. Не желая производить впечатление человека легкомысленного, о своих видах на Надежду Никифоровну Соловьев не обмолвился ни словом.
На обращение в МГУ Соловьев почему-то очень рассчитывал и с нетерпением ждал ответа. Он не знал в точности, сколько идут письма из Петербурга до Москвы, но полагал, что не очень долго. Из университетского курса русской литературы ему запомнилось, что письма Достоевского из Германии шли четыре-пять дней. Учитывая этот факт, а также совершившуюся техническую революцию, на дорогу письма из Петербурга до Москвы Соловьев клал дня два. На обратный путь предполагалось столько же. Дня три-четыре Соловьев отводил московскому ректору для выяснения его вопроса.
К его удивлению, через десять дней ответ не пришел. Не пришел он и через двадцать дней, и даже через месяц. Соловьеву хотелось отправить письмо в Москву повторно, но он боялся быть навязчивым. Чтобы не упускать время, он решил поискать Лизу в других учебных заведениях Петербурга. Открыв справочник для поступающих в вузы, Соловьев обомлел. Количество вузов превышало всякие разумные пределы.
В первую очередь Соловьев обратился в Педагогический университет им. А.И.Герцена, еще недавно называвшийся институтом. Учреждение, возможности которого после переименования расширились, не только обнаружило в своих рядах Елизавету Ларионову, но и позволило Соловьеву ознакомиться с ее личным делом.
Входя в деканат филологического факультета, Соловьев услышал биение своего сердца. Эхом оно отдавалось из-под потолка, где в такт ему двое рабочих прибивали кабель. Соловьева попросили подождать. На случай сличения анкетных данных у него были годы начала и окончания Лизиной учебы в школе. Это были и его годы. Что еще могло входить в анкету? Чтобы приглушить удары сердца, он скрестил на груди руки. Рабочие тоже сбавили темп. По розовой стене они тянули зеленый кабель, и лица их были грустны. Сотрудница деканата внесла тонкую папку и протянула ее Соловьеву.
– Она?
Анкетные данные Соловьеву не понадобились: в левом углу формуляра была приклеена фотография. Она была небольшой, но для полной ясности большей не требовалось.
– Нет.
Соловьев не опускал рук. Он обращался во все – даже самые невероятные – учреждения. Случалось, справку ему давали по телефону, иногда требовали приехать. Нередко предлагали не морочить голову и клали трубку. В таких случаях Соловьев просил. Настаивал. Несколько раз покупал конфеты сотрудницам ректоратов. Одна из сотрудниц в шутку спросила у Соловьева, в какой мере она могла бы ему Лизу заменить. Ему казалось, что список вузов не кончится никогда.
Спустя еще две недели студентка Елизавета Ларионова отыскалась в Институте физической культуры им. П.Ф.Лесгафта. Услышав об этом по телефону, Соловьев поймал такси и поехал в институт. Думать о Лизиной связи со спортом у него просто не было времени.
В ректорате его встретила пожилая широкоплечая женщина, очевидно, бывшая спортсменка. Смерив Соловьева взглядом, она спросила о его росте.
– Метр семьдесят девять, – ответил Соловьев.
За время поисков Лизы он отвык удивляться.
– Рост нашей Елизаветы – два метра четыре сантиметра, – сказала женщина. Помолчав, она добавила: – Значит, вы не спортсмен?
По ее лицу Соловьев понял, что она не смеется.
– Я – историк. Два метра четыре сантиметра – это рост Петра Первого. У Елизаветы большое будущее.
– Хорошая девочка. Член сборной команды города по баскетболу.
Она поправила лампу на столе. Ее лицо было по-прежнему серьезно.
В самом конце октября пришло уведомление на заказное письмо из Москвы. Вернувшись из библиотеки, Соловьев обнаружил его в своем почтовом ящике. Для получения письма он приглашался с паспортом на почту. Закрывая ящик, Соловьев подумал, что такая торжественность сама по себе уже кое-что значит, что отправлять заказным письмом отрицательный ответ не было никакого смысла.
Он был у почты за десять минут до ее открытия. Сердце получателя билось как никогда прежде. Расписавшись за письмо, он разорвал конверт прямо у окошка и принялся читать. Подписано оно было проректором по общим вопросам (фамилия была женской) и сообщало, что в МГУ действительно учится Ларионова Елизавета Филипповна. Вслед за этим, однако, высказывалось предположение – здесь тон письма становился менее формальным, – что это не та Елизавета, которую искал петербургский историк. Елизавете московской было 39 лет, и получала она второе образование. В конце письма женщина-проректор желала Соловьеву успехов в поисках и выражала надежду, что свою Елизавету он непременно найдет. Судя по проставленной дате, это пожелание было высказано ровно месяц назад.
Соловьев вышел было на улицу, но затем вернулся и потребовал заведующего почтой. Когда тот появился, Соловьев молча показал ему на штемпель отправки. Из кармана рабочего халата заведующий достал очки и внимательно изучил штемпель.
– Месяц, – сказал заведующий. – Бывает и дольше. Бывает, вообще не доходит.
Соловьев смотрел поверх заведующего и чувствовал кипение своей ненависти. Ненависти и отчаяния. Стрелка настенных часов водила их по кругу.
– Письма Достоевского из Германии шли пять дней, – проинформировал собеседника Соловьев.
– Достоевский был гений, – возразил заведующий.
Спустя несколько дней Соловьев прибегнул еще к одной возможности. В московской и петербургской газетах объявлений он опубликовал краткое обращение к Лизе и просьбу позвонить (указывался телефон). В последовавшие за публикацией дни звонков было довольно много. Звонили четыре Лизы, из них две – Ларионовы. Звонила Таисия Ларионова, сказавшая, что готова при необходимости отзываться на Лизу. Звонила женщина, не назвавшая своего имени. Она предложила приобрести со скидкой порцию Гербалайфа. Примерно через неделю звонки прекратились.
Всю силу своего стремления к Лизе, всю обиду, накопившуюся за время бесплодных поисков, Соловьев направил на диссертационное исследование о генерале. Так много и страстно он еще никогда не работал. Он находил документ за документом, но это ни на шаг не приближало его к Лизе. Поймав себя на этой мысли, Соловьев понял, что на такое приближение он подсознательно надеялся. Почему?
В один из дней он столкнулся в институтском коридоре с Темрюковичем.
– Вы, кажется, занимаетесь генералом Ларионовым? – спросил Темрюкович.
– Занимаюсь, – подтвердил Соловьев.
Он сделал несколько шагов навстречу Темрюковичу.
– В свое время я читал один фольклорный текст, – сказал Темрюкович. – И мне пришла в голову странная мысль: а не связан ли он с генералом?
Темрюкович замолчал. Соловьев не мог ни подтвердить мысли академика, ни даже ее опровергнуть. Он мог лишь уважительно кивнуть. Темрюкович подошел к нему вплотную, и Соловьев ощутил его испорченный выдох.
– Как вы относитесь к странным мыслям? – спросил Темрюкович.
– Хорошо… – Соловьев слегка отодвинулся. – А вы не помните, где встречали этот текст?
– Где встречал? – неожиданно захохотал Темрюкович. – Не помню ли я? Ну, конечно, помню: Полный свод русского фольклора. Записи 1982 года. Второй полутом. Страница, предположительно, 95 и далее.
Лицо Темрюковича стало грустным. Он медленно повернулся и пошел по коридору.
«Может быть, мое указание этому юноше поможет», – услышал Соловьев.
Вопреки предположению академика, в полезности полученных сведений юноша сомневался. Но, оказавшись в Публичной библиотеке, вспомнил о них и решил посмотреть Полный свод русского фольклора. Каково же было его удивление, когда во втором полутоме записей 1982 года он и в самом деле обнаружил упоминавшийся Темрюковичем текст. Начинался он, в полном соответствии со ссылкой, на странице 95-й, а оканчивался на 104-й. Записан он был участниками фольклорной экспедиции со слов Тимофея Жженки, восьмидесяти девяти лет, жителя деревни Березовая Гать Новгород-Северского района Черниговской области.
Участникам фольклорной экспедиции Тимофей Жженка рассказывал о событиях какой-то давней войны. В примечаниях к тексту говорилось о невозможности (как то обычно и бывает в фольклоре) выяснить, о какой, собственно, войне идет речь. Время действия издатели были склонны рассматривать как эпическое, хотя при этом честно отмечали, что для такого вывода имеется определенное препятствие.
Имелось в виду упоминание железной дороги, в эпических текстах, как правило, отсутствующее. Более того, повествование открывалось несвойственным фольклору указанием железнодорожной станции – Гнаденфельд, – где и развернулись описываемые события. Уже одно это название заставило Соловьева обеими руками вцепиться в тисненый переплет Полного свода русского фольклора.