— Ага… Точно. Тянем одну версию, а потом окажется, что убийцей был… личный шофер, — Калинкин подмигнул притихшему Никите. — Шустряга шофер. Который дружбу с операми водил, да конину с ними хлебал.
— Да ладно тебе, — вступился за приятеля Левитас. — Не пугай честного обывателя…
— А чего пугать… Хотя и для обывателя кое-что найдется. В день свадьбы Корабельникоff подарил своей жене колье. Стоимостью двести пятьдесят тысяч долларов. И за меньшее убивают, уж поверьте… Гораздо меньшее… А за такое не грех и пару деревушек напалмом выжечь… И вот этого самого колье на покойнице не оказалось. И в квартире его не нашли, и в особняке, хотя те, кто были на вечеринке, утверждают, что на дне рождения безделушка… — Калинкин хмыкнул, — безделушка была при ней. А серьги и кольцо — из того же гарнитура — при ней и остались. А вот чертово колье не нашли. Вы его случайно не видели, это колье, Никита?
Конечно же он видел колье: оно было при Мариночке, когда ее застигла смерть. Странно, что свадебную драгоценность не нашли. А может… Никита живо вспомнил двух жиголо-авантюристов, которые покинули дом в оперативном порядке. Но предположить, что этот слабосильный молодняк занялся банальным мародерством… Хотя, кто ее знает, эту современную молодежь? Вполне возможно, что он добросил до «Приморской» не насмерть перепуганных щенков, а насмерть перепуганных расхитителей гробниц…
— Колье? — Губы у Никиты предательски пересохли. — Когда?
— Когда-нибудь…
— А-а… Видел. На свадьбе. Это был свадебный подарок шефа.
— Человек со вкусом, — заочно одобрил Корабельникоffа Боря Калинкин. — Так вот, этого колье обнаружено не было. Не факт, что его сняли с мертвого тела, что его вообще сняли… Но найти его сейчас не представляется возможным. А Корабельникоff вообще отказался обсуждать эту тему… Видать, денег куры не клюют.
— Значит, есть и еще одна версия? Ограбление?…
— Ну не думаю, что это именно тот случай, — успокоил Никиту Калинкин. — Все дело в этой, мать ее, грузинской крале.
— Ты полагаешь?
— Я знаю. Материала на нее достаточно. Такая застрелить себя не позволила бы ни при каком раскладе. Мало того что боевые характеристики превосходные, она еще и мастером спорта по стендовой стрельбе была. А о такой невинной вещи, как дзюдо, я и вовсе промолчу. Дорого она стоила, дорого, эта дамочка… Три предотвращенных покушения на подопечных, не баба, а голливудский боевик. И чтоб такая позволила вплотную приблизить к своему виску пистолет… Вплотную, заметьте, вплотную… И спокойно наблюдала, как ей разносят башку… Это, извините, туфта.
После этого устраивающего абсолютно все стороны заявления разговор плавно сместился к теме женщин вообще. Женщин, всю прелесть которых не смогла скомпрометировать даже такая вопиющая частность, как Эка Микеладзе. Женщины-то, обильно политые коньячишкой, и подрубили бедолагу Калинкина. Он заснул на полуслове, в обнимку с присмиревшим Цыпой, а Митенька и Никита плавно переместились на кухню.
— Вот и все, — констатировал Митенька. — Вот и все дело, Кит. Не такое уж сложное. Неприятное, конечно… Особенно для твоего шефуле. Но не сложное.
— Ты полагаешь?
— Я? Я к нему касательства не имею. У меня своих тухляков полно. Вот только он тебе не все сказал, Никита.
— Не все? — Никита насторожился. Больше всего ему хотелось забыть о Мариночке навсегда. Захлопнуть за ней дверь и забыть.
Жаль только, что Корабельникоff всегда будет напоминать о ней. Но и с Корабельникоffым все теперь было предельно ясно. Не сегодня завтра, выйдя из алкогольного клинча, Kopaбeльникoff уволит Никиту к чертовой матери. Но тогда… Тогда ему придется уволить и весь мир в придачу. Потому что весь мир будет напоминать Корабельникoffy о покойной жене. Так обычно и бывает с людьми, погребенными под обломками абсолютной любви. Кто бы мог подумать, что пошлая и циничная двустволка Мариночка утянет Корабельникоffа в абсолюты?…
— Тут не все так просто, Кит… Видишь ли… Этой твоей… или его… уж не знаю как… Этой Мариночки не существует…
— То есть как это — не существует?
— А вот так. По грузинке они собрали все, что могли, включая информацию о детских и юношеских годах у подножия горы Мтацминда. А вот Мариночка… О ней не известно ничего. То есть — вообще ничего. Ни родственников, ни родителей. Никого, кто мог бы, заливаясь горючими слезами, поведать о том, как она училась в школе и как рыбок разводила. Правда, о последних двух годах худо-бедно удалось наскрести, а все остальное — тайна, покрытая мраком. Как будто она не существовала никогда, а потом вдруг материализовалась. Так сказать, в половозрелом возрасте. Вот так-то…
— И что последние два года?
— Работала в разных кабаках, все больше нераскрученных. Львиную долю, конечно, сожрал этот самый… — Митенька щелкнул пальцами, вспоминая.
— «Amazonian Blue», — подсказал Никита.
— Во-во… Тамошние латиносы тоже кое-что шепнули на ухо… Мариночка не зря Лотойей-Мануэлой называлась… Тьфу ты… Имечко… Язык сломать молено… Фишку в испанском она рубила — будьте-нате…
— Ну и что? Это преследуется в уголовном порядке?
— Да нет, в знании языка ничего криминального нет… Невиннее вещи и придумать невозможно… А вот когда знание языка скрывается… да причем без всяких на то оснований… Ты что по этому поводу думаешь?
Никита пожал плечами: он ничего не думал по этому поводу. Он вдруг вспомнил ресторанную коронку Мариночки — «Navio negreiro». Уж очень старательно она выговаривала испанские слова, до отвращения старательно. Они и тогда показались Никите записанными русскими буквами на обрывке бумаги и тщательно зазубренными. Но человек, знающий язык, никогда не будет практиковать такой метод запоминания… Никогда.
— Это кто же вам настучал? Про язык?
— Во-первых, не мне. Во-вторых, латиносы и настучали. Она никогда не общалась с ними на испанском, они даже не подозревали, что девица его знает… А потом она сорвалась. Не выдержала… Ответила на какую-то их сальность. Причем на сленге. А чтобы знать сленг, нужно в нем повариться. Видать, варилась она прилично, уж очень неизгладимое впечатление на этих музыкантишек произвела…
Да, что-что, а производить впечатление Марина-Лотойя-Мануэла умела. И Корабельникоff, скорее всего, был далеко не самым первым в списке, сраженных наповал.
— Твой-то хмырь… Хозяин… Видать, тоже попался. То-то копытами землю рыл.
— В каком смысле? — удивился Никита.
— В общем, с его подачи… Или по его личной просьбе вышестоящему начальству… Через какие-то влиятельные руки переданной… Короче, дело остановлено в той стадии, в которой остановлено. Закрыто, одним словом.
— Вот уж не думал, что следствие так сговорчиво…
— Да не в следствии дело… Выводы однозначны, так что никто на горло расследованию не наступал. Убийство, самоубийство, любовная бытовуха, такое случается… Просто много чего еще можно было нарыть…
— Чего, например?
— Например, тебя… С твоей ночной экскурсией… Как бы ты все объяснил, если бы тебя за задницу прихватили?
— И весь улов?
— Наверняка не весь… И мертвая женушка поведала бы о себе гораздо больше, чем живая… Но я вот что думаю: он просто не хотел ничего знать о своей жене… Корабельников… M-м… сверх того, что узнал. Но и этого ему хватило. А разрушать светлый образ дальше… И потом это чертово колье…
— А что — колье?
— Ты понимаешь… Ведь оно всплыло только в показаниях его секретарши…
— Нонны Багратионовны?
— Уж не знаю, как там ее зовут…
— А почему это она его упомянула?
— Ну откуда же я знаю?… На каком-нибудь банальном вопросе споткнулась… По типу «что вы знаете об отношениях супругов…».
Вот оно что… Значит, следователь Кондратюк не случайно перемывал камешки в тазике, кладоискатель, мать его за ногу… Значит, Нонна Багратионовна расстаралась. Не удивительно, если и стишки присовокупила… этого… как его… Филиппа Танского… Ай, Нонна-Нонна, ненависть к Мариночке оказалась сильнее любви к Корабельникoffy. Ну, да ненависть всегда сильнее любви, всегда румянее, тут и удивляться ничему не приходится…
— Но самое интересное… Самое интересное как раз то, что сам Корабельников о колье и не заикнулся. Пока у него напрямую не спросили… Уж не знаю, может запамятовал… Может, для него двести пятьдесят тонн потерять — это все равно что два рубля на общественный сортир потратить… Но…
— Да ладно тебе, Митенька… Человек в таком состоянии… Он ведь действительно ее любил.
— Ну да… Двести пятьдесят тонн на шлюху со Староневского палить не будешь. И на жену, которая тебе воздух в постели портит двадцать лет к ряду… Любил… Слушай, Кит, — Митенька прищурился и хитро посмотрел на Никиту. — А может, это ты прихватил камешки, а? Ну мало ли, какие цацки на мертвой шее болтаются…
Кухня Левитаса поплыла у Никиты перед глазами. А заодно и сам Митенька — родной, плохо выбритый, со всклокоченными волосами.
Кухня Левитаса поплыла у Никиты перед глазами. А заодно и сам Митенька — родной, плохо выбритый, со всклокоченными волосами.
— Ты… Ты…
— Да ладно, шютка! Шютка, — тотчас же разулыбался Митенька. — Что сразу бычиться-то?… Я к тому… что могли заложить — и на Канары с Балеарами… Хотя… Хрен… Повяжут с такими камешками… Нет. Будем по ночам любоваться. Из подштанников доставать — и любоваться.
— Дурак ты, Митенька…
— Я же сказал… Шютка! А если эти двое… Ну, парочка. Которых ты подвозил?
— Не знаю…
— Ладно… А Корабельников и вправду странный тип. Готов на что угодно закрыть глаза, лишь бы не трепали имя его жены… Это что, и есть любовь? Никогда не женюсь, никогда… Не нужно мне никакой любви… Пусть меня мой кобель любит… Вот уж кто мне сюрпризов не преподнесет. И не окажется на склоне лет утконосом. Или ехидной какой-нибудь. Доберманом родился — доберманом помрет… А Корабельников, видать, еще тот пес… Так тело защищать… Которое, может, ему до конца и не принадлежало…
Митенька крякнул и обхватил пятерней лохматый затылок: нельзя сказать, что ему без труда давались такие изысканные формулировки. Но Никита понял его, а поняв, восхитился: ай да Митенька, ай да философ хренов, и кто бы мог подумать, что под таким простецким, грубо скроенным черепом ютятся подобные мысли. Впрочем, это и мыслями-то назвать нельзя, по большому счету, так, предутренние ощущения, когда Господь Бог отправляется перекурить, и всяк, кому не лень, может посидеть в его руководящем кресле… Ну конечно же, Корабельникоff слишком любил свою жену, слишком. Настолько, что готов был принести в жертву ее прошлое. Прав, прав Митенька: он хотел знать о жене только то, что подтверждало бы ее привязанность к нему, Корабельникоffу. Подтверждало, а не опровергало. И теперь, лишившись Мариночки…
Лишившись живой, вероломной и похотливой Мариночки, ты только выиграл, Ока Алексеевич! Если ты выберешься — а ты должен, ты просто обязан выбраться, — Мариночка превратится в воспоминания. И любовь к ней — тоже… Любовь, переведенная в воспоминания, всегда абсолютна, а именно к абсолюту ты всегда и стремился по большому счету. Любовь, переведенная в воспоминания, никогда не предаст тебя, потому что воспоминания никогда не предают. Напротив, они утешают, они кладут легкую щенячью голову на колени и требуют ласки. Они готовы поиграть с тобой в тихие игры, они готовы соврать во благо, они готовы убедить тебя в чем угодно. Например, в том, что те, кого ты любил, любили только тебя… И если в эту благостную картину не вписывается какой-то там сомнительный жаргон — долой жаргон. И если в эту благостную картину не вписывается какая-то там сомнительная грузинка — долой грузинку. А заодно и сомнительное прошлое. Ты всегда будешь помнить только о ее легких руках и тяжелых волосах… И в твоих воспоминаниях ее руки станут еще легче, а волосы — еще тяжелее. И они…
Они — будут только твоими…
— Эй… Ты совсем меня не слушаешь… — будничный и такой прозаичный голос Митеньки донесся до Никиты как из бочки.
— Почему не слушаю? Слушаю…
— Это хорошо, — неизвестно чему обрадовался Митенька. — А вот теперь слушай внимательно. Об этом не знает никто. То есть — вообще никто. Я бы и сам предпочел об этом не знать… Хотя, если честно, то мне от этого знания ни холодно ни жарко. Тем более что следствие уже прихлопнули.
— Что ж не сообщил? — поинтересовался Никита, с трудом отрываясь от мыслей об абсолютах.
— Меня это не касается… У меня своих геморроев полно. А тебя это позабавит… Помнишь ту ночь, когда ты приволокся ко мне с Пятнадцатой?
— И что?
— А вот что…
Митенька открыл ящик кухонного стола, доверху набитый всяким хламом: вилки, ложки, консервные ножи, полиэтиленовые крышки, мумифицированные тушки тараканов, ссохшиеся головки чеснока, противоблошиные ошейники, заляпанные жиром брошюры самого провокационного содержания: от сектантской «Сторожевой башни» до устава Партии пенсионеров. Никиту всегда умиляли эти залежи, он был просто уверен: стоит хорошенько покопаться в этой куче барахла — и на свет явятся неизвестные фрагменты давно утерянной Янтарной комнаты. А так же отбитый нос Сфинкса из Гизы, унесенный в неизвестном направлении наполеоновскими солдатами…
Интересно, что на этот раз извлечет на свет божий Митенька?
Пока Никита размышлял об этом, Митенька вытащил из стола крошечный прозрачный пакетик и повертел им перед носом приятеля.
— Ты знаешь, что здесь?
— Понятия не имею…
— А ведь это твоя вещица… С Пятнадцатой линии…
Сколько Никита не вглядывался в содержимое пакетика, он так ничего и не увидел. Пакетик был восхитительно, обворожительно, сногсшибательно пуст.
— Оригинальная вещица, — осторожно заметил Никита. — Очень оригинальная…
— Я тоже так подумал… Учитывая место, где она к тебе прицепилась…
— И где же она ко мне прицепилась? — Никита все еще не понимал, куда клонит Митенька.
— Я так думаю, что в спальне… Той самой… Где ты нашел второе тело…
Он наконец-то раскрыл пакетик, Митенька. И, покопавшись там неуклюжими пальцами, вытащил самый обыкновенный волос. Светлый и длинный, теперь понятно, почему он не просматривался в крошечном куске целлофана.
Митенька повертел волос в руках, расправил его и даже подергал за концы.
— Узнаешь? — спросил он.
— Нет.
— А зря. Его я снял с твоей куртки. А знаешь, что самое интересное?
— Что?
— Это ведь искусственный волос.
— Что значит — искусственный?
— Искусственный — значит ненастоящий… Волос из парика, одним словом. Мариночка носила парики?
— Не знаю, — стушевался Никита. — Вроде нет… Вроде у нее были свои волосы…
— У нее были свои волосы. Я навел справки. У нее была роскошная шевелюра… Густая… почти львиная… И-эх, не мне досталась…
— Что ты хочешь этим сказать?
— Ничего. Просто хочу уточнить. Ты ведь в тот вечер нигде больше не был, я так понимаю? Кроме этой гребаной Пятнадцатой линии…
— Нет, — Никита все еще не мог сообразить, к чему клонит Левитас.
— И знакомых трансвеститов у тебя нет, так?… И плешивых воздыхательниц ты к «Прибалтийской» не подвозил…
— А кто такие трансвеститы?
Левитас метнул на Никиту полный иронии взгляд.
— Ладно, проехали… деревня!.. Так что, по всему выходит, что эту бациллу ты подцепил у Корабельникова. А теперь смотри… Марина Корабельникова была почти натуральной блондинкой… Ее… уж не знаю как назвать… подружка… телохранительница… коротко стриженной брюнеткой.. Ты у нас тоже… коротко стриженный брюнет… Из трех возможных вариантов ни один не сработал. Тогда чье же это добро, позволь тебя спросить… А?..
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ДЖАНГО
(продолжение)
…Похороны Марины Корабельниковой были на удивление малолюдными. Респектабельными и сдержанно-аристократическими. Они удивительно шли такому же сдержанному сентябрьскому дню: застенчивое солнце сквозь еще не поредевшую листву, застенчивый молодой батюшка с пухом на щеках и несколько самых близких Корабельникоffу людей.
В их число попали и Никита с Нонной Багратионовной.
Конечно же, стоило только Kopaбeльникoffy приподнять тяжелые веки, как толпы соболезнующих затоптали бы все могилы в радиусе километра, а сочувственные венки с сочувственными лентами можно было бы грузить составами, но… Пивной барон так тщательно оберегал свою частную жизнь, что решил не делать исключений и для частной смерти.
По странной иронии судьбы, Марину Корабельникову решено было похоронить на Ново-Волковском кладбище. Там же, где чуть больше года назад первые комья земли упали на маленький гроб Никиты-младшего. Вот и сейчас Никита никак не мог сосредоточиться на панихиде: он все думал о том, что его сын тоже здесь, совсем неподалеку, и они с Kopaбeльникoffым уравнялись теперь и в смерти. Он не так часто бывал на могиле сына, но раз в месяц обязательно выбирался: поменять цветы, прибраться за оградой и просто посидеть, касаясь онемевшей рукой могильного камня. Ни о чем не думая и думая обо всем. Они ни разу не приезжали сюда вместе с Ингой, каждый раз — по отдельности. Это даже нельзя было назвать очередностью, просто и Никита, и Инга знали, когда нужно приезжать. И лишь однажды они едва не столкнулись у могилы. В тот день — ослепительно, медово, жасминово летний; из тех ласковых дней, которые так любил Никита-младший, — в тот день какая-то неодолимая сила привела Никиту на кладбище. И возле могилы он увидел Ингу. И не решился подойти, так и стоял в отдалении, глядя на жену, с прямой спиной сидящую перед выбитой на черном граните надписью: «Сынуле… родненькому… мама»… Инга сама заказывала надгробную плиту — и Никита на этой плите упомянут не был, ничего страшнее и быть не могло, ведь Никита-младший любил… Любил его, своего папку… Ничего страшнее и быть не могло, но Никита смирился и с этим. Он смирился, он не подошел к Инге в тот ослепительно, медово, жасминово летний день. Он уехал тогда (в конторе его ждал Корабельникоff). Он уехал, а Инга осталась. Она сидела там подолгу, не то что в начале, в первые месяцы, когда все еще не хотела верить в смерть Никиты-младшего. Тогда она вообще не появлялась у могилы. Должно быть, просто сказала себе: мой сын не мертв, так что же мне делать на кладбище? Потом, когда пришло осознание того, что мальчик никогда больше не вернется, и не разбросает игрушки по всей комнате, и не будет просить «Лего», стоит им только выбраться в ДЛТ…