— Питья нету.
— Поделюсь.
В предбаннике ко мне подплыла Варвара:
— Пойдете в соседний санаторий на двухсерийный советский детектив? Калерия Алексеевна тоже идет.
Виталька подмигнул: мол, Бог в помощь. Две чекушки оттягивали мое несчастное, слишком легкое для зимы и посуды пальтецо.
— Неужели пойдете? — спросил Весну, забыв поздравить с Новым годом.
Она робко пожала плечами, и я снова почувствовал, что она промерзла до самой середки. Впервые подал ей пальто и потом осторожно, словно могло взорваться, снял с вешалки свое.
Мы четверо уселись в темном кинозале. Непонятно, откуда в первый день года набралось столько зрителей. Я подумал, что у Витальки тоже в семье непорядок. Дома не задержался и клеит Варвару, которая не замужем, хотя доктор наук и могла бы кого-нибудь завести для утешения. У всех сложно. Мне стало не по себе. И еще эти чекушки оттопыривали пальто. Чего хочу? Зачем лезу к женщине? Может, у нее свое «в печали и радости»? Может, она не хочет на время... А кто хочет на время? Томка? Томка тоже не хочет. Томка за меня пошла бы, будь я хоть сколько-то надежен... Зачем охмуряю Весну? Написал ее и отваливай, а не приставай...
На экране советского разведчика забрасывали в немецкий тыл.
— Кажется, страшная чепуха, — шепнула Лера.
Справа сопел Виталька. Тискал Варвару. А ведь у всех у нас было по отдельной комнате.
— Ужасная чепуха, — повторила Лера.
— Пошли. — Я взял ее за руку.
— Если выберемся...
Сзади зашикали. Советский разведчик уже получал погоны немецкого лейтенанта. Мы вышли, тесно прижавшись, ее рука в моем кармане. Казалось, всех делов дойти до коттеджа. Я сжимал ее руку, с которой сползла вязаная перчатка (свои вчера оставил в кулинарии). Рука была податлива и плечо, что вкладывалось в мое, тоже, но, когда на повороте к пансионату я обнял женщину, она вся напряглась, как гребчиха, и мне показалось, что прижимаю к себе не субтильную преподавательницу английского языка, а металлическую статую спортсменки в парке культуры и отдыха.
Я взял ее под руку. Как ни в чем не бывало снова просунула свою ладонь в мой карман. Снова обнял, и снова меня оттолкнула.
— Давайте погуляем. Погода хорошая, — сказала спокойно.
Погода и впрямь была ничего. Снег свисал с веток, а звезды — с неба. Было тихо. Только поскрипывало под ее сапогами и моими ботинками.
— Не сердитесь... Вы жутко красивая...
Во мне что-то размякло, словно уже выпил. Но водка еще только булькала во внутренних карманах. Лера не ответила.
— Я, когда встретил вас у калитки, ахнул и потом написал по памяти... Неприятно?
— Непривычно.
— Хотите поглядеть?
— Да, но сначала еще пройдемся... — Она совсем по-девичьи пожала плечами и снова просунула руку в мой карман.
— Завтра ко мне приезжают отец, сын, муж...
Нужна ей моя живопись! Мы молча прошли по расчищенной аллее и повернули назад. Ее рука по-прежнему согревала мою.
В дверь коттеджа была всунута телеграмма: «Поздравляю люблю надеюсь». Я в сердцах ее разорвал.
— Покажите вашу работу, — сказала Лера. Наверное, думала, что никакой картины нету.
Я сбросил на койку пальто, забыв, что оно начинено четвертинками, и запоздало выставил их на стол, двух сиротливых свидетельниц моего краха.
— Раздевайтесь.
Она покачала головой.
Я принес с терраски картон. Самому было любопытно поглядеть.
— Вот. — Я прислонил его к платяному шкафу. — Сейчас плохо видно. Утром, если нет солнца, она лучше. Понравится — подарю. Осторожней, не вымажьтесь.
Пальто она не сняла, но очки достала. Я отошел в угол и смотрел на свою несчастную «Весну». Конечно, освещение было ужасным. Но снег и при электричестве выглядел неплохо, а синее пальто — просто здорово! Мне вдруг захотелось повторить все на настоящем холсте — метра полтора на метр. Точь-в-точь как здесь, только лицо подробней. И все назвать «Поражение». Мое. А чье еще?..
Лера молчала. Очки ее старили и, главное, приземляли. На картоне она была другая. Если бы меня написали так, я бы влюбился без памяти.
— Нравится, — сказала она. — Не умею объяснить, но, по-моему, очень хорошо. У меня в тот день было именно такое чувство: снег, я вхожу в калитку, и что-то должно со мной случиться. Может быть, очень хорошее, но я не уверена... Как вы догадались?
— Не догадался, а просто... Ну, сами понимаете...
— Значит, вы человек впечатления. Приглянулась женщина — тащите на холст... И ничего вы обо мне не знали. Увидели — и сразу в картину... Вы счастливый. Я у вас ее не возьму. А жаль. Повесила бы напротив тахты, смотрела бы на себя снизу вверх и все шла бы, шла... Не так уж люблю свое синее пальто, но у вас оно вышло красивым.
— Тогда выпьем за наши неудачи. — Я кивнул на две четвертинки, в своей одинокости похожие на детдомовских близняшек. Почему-то пришли на память Васькины девчонки, которых в глаза не видел.
— Не хочется. Устала.
Она ушла, а я выглотал обе, не закусывая. Нечем было.
9
На другой день с головной болью продолжал писать вид из окна. В поселок понаехало горожан в ярких нейлоновых куртках, вязаных шапках, и, пробегая мимо, они мне то и дело пачкали снег. Солнце на снегу выходило неплохо. Унылое зеленоватое солнце на унылом зеленоватом снегу. Забор за утоптанным снегом получался чересчур бурым, словно была не зима, а долгая мокрая осень. Я провозился до обеда. В раздевалке Лера, присев на корточки, укутывала своего детеныша в платок, кроличью шубку и шерстяной капор. Этот платок и шубка напомнили мне эвакуацию. Я тоже ходил на Урале перевязанным, только платок был поверх пальто. Мне стало неловко перед мальчишкой, и я вернулся в коттедж мучиться с забором.
Когда стемнело, спустился к морю, но прошагал всего километра два, чтобы не проморгать ужин. За моим столом сидели Виталька и его незапоминающаяся жена, а за длинным — Варвара со взрослым сыном и Лера без своего детеныша. У Витальки и его жены был вид усталый, а у Варвары — чересчур семейный. Она все перекладывала со своей тарелки сыну и еще подзывала подавальщицу, прося добавки. В Лерино лицо я не вглядывался, но по тому, как сидела, как держала вилку и как однажды, тряхнув головой, перекинула косую прядь, чувствовал, что ничего особенно скверного с ней не случилось.
Как всегда, быстро поев, я вышел в предбанник, и тут она меня нагнала.
— Куда пойдем? — спросила так, словно вчера не отталкивала меня на темной аллее, а потом в коттедже. — В соседнем поселке французский фильм. Только давайте пешком...
Она опять сунула ладонь в мой карман, и мы двинулись бодро, словно были совсем юными, дружили с детства и во всем доверяли друг другу.
— Мои уехали, — вздохнула она, и ее пальцы, освободясь от перчатки, переплелись с моими.
Мы ведь не дети, хотел сказать, но вместо этого спросил, давно ли она замужем.
— С пятого курса... Но чуть на первом не выскочила...
— Родители не пустили?
— Нет, просто слишком красивым был. Испугалась...
— А на пятом расхрабрились?
— Этот другой. Очень верный. Настоящий.
Мне показалось, она заклинает себя.
— Очень настоящий. Только все время молчит.
— Не нравится, что вы здесь?
— Да, и здесь, и в институте...
Значит, он молчит, а она замерзает... А мне как быть?
Мы вошли в поселок в начале десятого. Никаких сеансов уже не было, оставался ресторан. В зале сидело несколько флотских офицеров с женами (или дамами?), несколько жлобов с девахами и несколько пар из профсоюзных санаториев. Лера была лучше всех, но на нее даже не оглянулись. Оркестр — электрическое трио — казался сонным. То и дело скрывался за желтым шелковым занавесом, и тогда кто-нибудь из официантов включал телевизор. Показывали новогоднюю чушь.
Официантов было больше, чем ужинающих. Наверно, стажировались. Вполне приличные парни. Один, правда, успел оплешиветь, но зато сразу подлетел с меню, словно я уже выложил чаевые, и тотчас все принес.
Под электрическую музыку плыли, тесно обнявшись. Но уже я однажды сорвался на ресторанных танцах, потому налегал на гурджаани.
Мы сидели до конца, до последнего электрического вальса, потом прошли по спящему поселку до станции и еще долго ждали поезда. На платформе дуло. Лера грела обе руки в моих карманах, не пугаясь пассажиров. То ли захмелела, то ли впрямь была с вывертом.
Мы остались в тамбуре, и вдруг она положила руки мне на плечи. Но, когда потянулся к ней, руки сразу ожелезнели.
Фу-ты ну-ты... Я отстранился. Тотчас ее руки ослабели, и она погладила меня по щеке.
(Зачем помню мелочи? Меня всегда раздражала неполнота близости. Но все якутские месяцы в палатке перед сном прокручивал в мозгу эти дурацкие подробности, и они вытравились в памяти, как на цинке.)
10
На другое утро возле столовой она схватила меня за руку и вновь спросила, куда пойдем.
Мы спустились к морю. Погода была дрянная. С ночи пошел дождь, потом опять снег, а сейчас, в десятом часу, валил снег с дождем. Не то что торчать на берегу, даже гулять по шоссе было безумием. Зато на берегу никого не было. Она вяло сопротивлялась, ее губы скользнули по моим и уткнулись мне в шею.
Мы спустились к морю. Погода была дрянная. С ночи пошел дождь, потом опять снег, а сейчас, в десятом часу, валил снег с дождем. Не то что торчать на берегу, даже гулять по шоссе было безумием. Зато на берегу никого не было. Она вяло сопротивлялась, ее губы скользнули по моим и уткнулись мне в шею.
— Пошли, — шепнул, — в коттедж.
Она помотала головой:
— Не могу. Тут все свои...
— Пошли, и я уеду.
— Тогда мне станет плохо, — ответила без голоса, словно говорила с Богом или с совестью.
Я ее пожалел. Порядочным женщинам всегда трудно.
— Тогда пошли куда хочешь. Ресторан — с двенадцати, кино — с трех. А лучше бы в коттедж.
— Не могу. Понимаешь?
Я понимал, но от этого было не легче.
— Поехали на озеро. Давно там не была.
Мы сели в автобус, потом в другой. Ничего красивого на озере не было: черная вода и на ней снег с дождем. Лерины сапоги побелели.
— Простудишься, — сказал я.
— Наверное. Горло у меня плохое. Муж вообще хочет, чтобы ушла из института.
— Неужели могла бы сидеть дома? Для кого бы тогда надевала брюки, свитера и все другое? Ты бы померла с тоски...
Я подумал о Томке. Та бы кровью харкала, но со службы не ушла!
— Не померла бы, — нахмурилась Лера. — Но не будем про это. Хорошо? У меня все отлично. Прекрасный сын. Муж настоящий. И работа замечательная. Меня в институте любят...
— Еще бы...
А то я готов был расхлюпаться и предложить, чтоб она сидела у меня дома и надевала сапоги и свитера только для меня.
Мы добрались до автобуса и благополучно приземлились на втором этаже ресторана, к которому я уже начал привыкать, как интеллигентные пьяницы к коньяку. Но, когда рассчитался с официантом, заметил, что в кошельке всего одна красная. За углом из переговорной позвонил профессору.
— Телеграфом, и сколько можете! — бухнул с инфантильным нахальством.
— Что произошло? — полюбопытствовал профессор.
— Тщетные усилия любви.
— Как знаете... Выслать недолго, но ведь вы отправились за будущим, а катитесь в прошлое.
Любил старикан говорить красиво!
Назад шли пешком. Стало скользко. Мы поминутно целовались, но с опаской, словно от поцелуев могли родиться дети.
11
На другой день решил: баста! Пытался работать, но снова что-то стряслось с глазами. Я глядел на картон с бурым забором и уже не находил в нем никаких изъянов. Наконец влез на подоконник и стал рисовать деревья, в основном ветки, как они выползают из стволов, вьются, вылезая друг из друга. Такие рисунки после попоек возвращали глазу остроту. Сегодня не помогало.
Лера постучалась в коттедж, сняла пальто, но села поодаль.
— Понимаешь... не могу... Знаю, мучаю тебя, а не могу... Не сердись...
— Ладно.
— У тебя блажь, а у меня серьезно...
— А серьезное и настоящее — одно и то же?
Она покраснела и отвернулась.
— Не злись, — сказал я. — Завтра уеду. У меня сплошной швах.
— Что ты? У тебя все замечательно. Ты прекрасный художник. Не уезжай. — Она взяла мою руку. — Я бы хотела тебе помочь... Но не могу вот так... на день, на неделю...
— Уеду. Мне работать надо. Каждый день и помногу. Я еще ни черта не сделал.
— Бедный... Я тебе мешаю, а хотела наоборот. Что еще нам делать, как не помогать вам?
— Не знаю... У вас много дел.
— Все остальные — неважные. Неужели не понимаешь?..
ПЕРЕД ЯКУТИЕЙ
1
В общем, я уехал. Поездом. На самолет не хватило. Но все дни на взморье, все походы в ресторан, пьянки в главном корпусе и в моем коттедже помню отчетливо, почти по минутам. Нравилось на нее смотреть.
— Классные, — вздыхал, — у тебя ноги. Наверно, самые длинные в городе.
— Не самые... Но, когда на коньках, действительно ужасно длинные.
Никак не мог ее приручить. Сядет рядом, прижмется и тут же отскочит, словно во мне полторы тыщи вольт.
В последний день, придя в ее комнату, решил: кровь из носу, а не отстану. И она сказала:
— Уходи.
Я ушел. А утром, чуть свет, уехал.
2
Вике и ее мужу еще не обрыдла загородная идиллия, и я ночевал то у брата, то у профессора. Писать было негде. Игнатий в свою мастерскую не пускал, а, едва я начинал канючить, откидывал мне четвертную. Томке я, разумеется, не звонил, но однажды, не выдержав, поинтересовался у профессора, как Васькины дела.
— Простили. Переводы снова печатают.
— Жена не бросила?
— С какой стати?! — Профессор воззрился на меня так, что я готов был поклясться: знает!
А с Лерой у нас начался телефонный крутеж. Надравшись, я позвонил в пансионат из мастерской Игнатия. Ее подозвали. Потом она вернулась в город, и я стал звонить ей в институт. Больше минуты говорить со мной не могла и только интересовалась, откуда звоню и какая в Москве погода. Вскоре на Ленькин адрес пришла вложенная в конверт открытка с изображением нашего ресторана. Перед моим именем стояло «милый».
«Совсем разучилась писать письма. Привыкла постоянно держать себя в узде и объясняться с помощью безлично-вежливых оборотов; обыкновенные человеческие слова куда-то подевались.
Я бесконечно счастлива тем, что было на взморье (помнишь, как внезапно наступила зима!), и даже той оборванности, которая позволила до сих пор сохранить ощущение первоначальной радости узнавания.
(«Ну и ну», — покрутил я носом.)
Сейчас живу ужасно суматошно; масса каких-то мелочей, ненужных, бестолковых дел; это как паутина, от которой, кажется, никогда не избавлюсь. Как настроение? Пиши мне по институтскому адресу. Л.»
Профессор снова продал пару моих картин. Я позвонил ей и сказал, что завтра прилечу часа на два, пообедаем и махну назад. Она обрадовалась.
Я подъехал к институту.
— В ресторан, — спросил, — или другие идеи?
Других не было. Мы выбрали самый шикарный, но все равно он оказался хуже того, на взморье. До обратного самолета оставалось совсем чепуха. Она нервничала, но твердила:
— Не хочу, чтоб улетал.
— А куда меня денешь?
— Все равно не хочу... Понимаешь, не хочу...
В стеклянном бараке аэропорта она повторяла то же самое и грела руки в кармане моего пальто. Жутко мне нравилась. Будь я литератором, как Васька, немедля бы женился. Но куда мне жена да еще с ребенком?
Я улетел. И снова таскался к Игнатию ради телефона. Иногда ее в институте не было. Посылали со студентами перебирать картошку или еще куда-то. Однажды я не мог дозвониться целых три дня и получил телеграмму:
«Очень сожалею что не могла эти дни быть у телефона жду звонка понедельник Лера».
Меня припугнуло это «жду». А вдруг в понедельник звонить расхочется? Но я все-таки позвонил. И она прислала второе письмо.
«Ты все еще удивляешься? Есть чему! А я пишу тебе письма и не отправляю. Странно, не правда ли? Постоянное ощущение невозможности сказать все, что чувствуешь. Может быть, факультетский телефон виноват? Теперь не доверяю и бумаге.
Впрочем, все очень просто: ты действительно нужен мне, ты, который все перепутал в моей, в общем-то, благополучной и «правильной» жизни, но перепутал так счастливо, что я могу только благодарить тебя за это.
Оттого жду у телефона, оттого телеграмма, в которой с точки зрения здравого смысла не было никакой необходимости...»
И тут я, подлец человек, струсил: «Ты, который все перепутал...» — после таких слов женятся! Ко всему сообщала, что вскоре явится в Москву на какое-то однодневное лингвистическое заседание.
Работать было негде.
— Посели у себя! — молил Игнатия, но он был глух. Ему втемяшилось, что ученики рано или поздно предают своих мэтров. К тому же в мастерскую стали захаживать иностранцы, и он боялся: вдруг их переманю?
Словом, фартило еще меньше, чем пятнадцать лет назад, когда, вышибленный из Полиграфического, я «косил психа» перед военкоматскими врачами.
Тогда повезло. Но ведь всегда проще от чего-то избавиться, чем чего-то добиться. Итак, жилья не было, денег тоже, и, поскольку Томке не звонил, мастерская даже не грезилась.
3
Поезд пришел в одиннадцать. Лера спросила, куда пойдем. После трех — свободна. Я пробормотал что-то невразумительное. Она удивилась: так это не походило на хождение в приморский ресторан и мой прилет к ней. Но у меня было всего полтора червонца, и то одолженных до вечера.
Я проводил ее в иняз и позвонил мэтру. Телефон не отвечал. Подозреваю, Игнатий нарочно не снимал трубку. Я названивал каждые десять минут, и когда кончилось совещание, пришлось завалиться в кафе. Лера зверски похорошела. Была не в брюках, а в платье, и после двух фужеров сухого я стал трогать ее колени. Казалось, ноги стали еще длиннее.
— Ты жутко красивая. Балдеешь, когда смотришь.
— Не надо... — Она тряхнула головой, и косая прядь прикрыла лицо. Потом терпеливо ждала, пока на последние гульдены набирал болгарского вина, колбасы и сыра. Вид у нее был замерзший, и я решил больше не звонить Игнатию. В крайнем случае завалимся к кому-нибудь из его соседей. Они меня знали.