— Назад вези, — сказал ей, когда малость пришли в себя. — Куда мне такое? Я ж нищий.
— Глупый, — не прикрываясь простыней, она расставляла на столе питье и закуску. — Я работу привезла. От нас и соседей. Молодой мужчина, а живешь как загородный пенсионер — с лапши на макароны... Удивляюсь, как у тебя фурычит.
Мне вдруг захотелось, чтоб она исчезла. На сегодня уже не нужна. Но мы долго пили и ели, а потом она занудно объясняла, что я должен изобразить, а я еле сдерживался, чтоб ее не выгнать.
На другой день трещала голова и лень было тащиться за пирамидоном. Но к вечеру, когда, внемля Томкиным наставлениям, набросал кучу эскизов, вдруг захотелось показать их ей, и вообще захотелось... Я поплелся на ту самую станцию, где дней десять назад села в электричку ладная девица в кримпленовых брюках, и позвонил Томке домой.
— Да, — ответил Васька.
Я растерялся, потому что вовсе о нем забыл, и ляпнул:
— Привет!
— Рыжий? Где пропадаешь? — обрадовался Костырин. Будто не знал где. Я почувствовал, что Ваське тухло. Либо никто не звонит, либо звонят и лезут с утешениями.
— Я без дела... Скучно тут, — промямлил я.
— Дуй к нам. Томка скоро придет, накормит.
— Поздно уже.
— У нас заночуешь.
Ничего себе кино: трое в одной койке!
— В другой раз... Тут ждут, — постучал для видимости в стекло монетой.
И вдруг в кассовый зал вошла та самая деваха. Господи, двух недель не прошло, а она почернела лицом и похудела, словно из нее выкачали воздух. Я потупился, будто сам измучил ее, а не пижон в нейлоне или еще кто-то.
2
— Зачем звонил? — спросила на другой день Томка. Примчалась до полудня и оторвала меня от мольберта.
— Соскучился, — сказал хмуро. Только вработался и — бац! — мочало сначала...
— Лучше звони на службу. Васька в дурном настроении. Ну, покажи, что вышло? — Она стала перебирать эскизы. — Да, старался не слишком. Так не пойдет. Я же объясняла...
Мне пришлось при ней все переделывать, а она то поругивала, то дразнила, что на уме у меня одна койка...
Но приезжать стала чаще, привозила заказы, и к мольберту я уже не подходил. То времени не оставалось, то охоты. Деваху из электрички больше не встречал, но сам почернел и осунулся, словно из меня тоже что-то выкачали. Голова плохо варила. Иногда открывал бутылку с самого утра и, прихлебывая, ждал Томку. Она приезжала. Я тащил ее в постель, а потом с нетерпением ждал, когда уедет.
Зато с деньгами стало свободней, покупал в кулинарии антрекоты и поджаривал штук по пять на день.
— Васька совсем невозможен, — жаловалась Томка. — Наверно, разведемся. Хорошо, в суд идти не надо...
«А что? Может, жениться на ней — назло всем и самому себе?» — подумывал я без радости.
— Ты, рыженький, какой-то бесчувственный...
— Будешь... Третий месяц к станку не подхожу.
— Тебе все подавай сразу: и живопись, и деньги, и женщину... А вообще — прав. Стой на своем. Постараюсь тебе выбить мастерскую. Может, зауважаешь и полюбишь...
— Да я и так... — Я смутился от благодарности. Все-таки неплохая баба! И чего-то во мне нашла. Из-за Васьки не желала тащиться за город, а ради меня ездит.
— Что ж, пиши, рыженький, свои картины. Но и на ноги становись. Стыдно по чужим дачам слоняться. И словно напророчила. В дверь постучали.
— Оденься, — шепнул. Мы валялись голые, как в раю, включив два камина.
В дверь заколошматили сильней. Я решил: Васька! — и приготовился к худшему, но оказалось: Вика с плешивым юнцом.
— У меня знакомая, — сказал я, надеясь, что они сразу отвалят, но тут Томка, как ни в чем не бывало, при полном параде (когда успела?!) выплыла в коридорчик:
— Вика, привет! Поздравляю! Ты мне как раз нужна. Сейчас у нас куча работы. Он тоже, — толкнула меня, — для нас трудится. Здравствуйте, Гарик! Мои поздравления и комплименты!
Юнец и Вика смутились, будто это мы их, а не они нас застигли на чужой даче. Все же юнец расхрабрился и объяснил, что они, собственно, на минуту, лишь предупредить меня, что на следующей неделе тут поселятся. Он ходит в свой сектор всего раз в неделю, да и Вике тут полезней...
— В Москве слишком много развлечений, — закончил с достоинством.
Меня чуть не хватил кондратий. Вике тоже было неловко. Зато Томке — на все нафигать:
— Правильно! Давно пора выдворить этого охламона. Пусть строит жилье!
Они уехали втроем. Не знаю, что врала им Томка в электричке; мне она на другой день раздобыла путевку в прибалтийский пансионат, и я уехал с надеждой: вдруг минует дурная полоса и на новом месте заработается...
Я поселился в самом скверном коттедже, где едва топили, но зато никто не жил. Не хотелось ни с кем встречаться. Три дня таскался по окрестностям. Спускался к морю. Было холодно, ветрено и довольно противно. Жить расхотелось. Какого черта мучиться, если с живописью швах?!
На четвертые сутки перед полднем в коттедж постучалась Томка.
— Привет! К сожалению, всего на три дня. Еле Ваську уломала не ехать...
Оказывается, ее здешней подруге в субботу сорок. Грех не использовать такой предлог. И у нас понеслось по новой... С ней я пропадал весь. Не то что другой женщины — живописи не хотелось.
— Уйду от Васьки, — шептала она. — Заведу от тебя ребятенка. Только перестань дурить.
— Хорошо, — обещал ей, но потом снова хотелось, чтобы она испарилась.
3
В субботу внезапно повалил мокрый снег. Мы вышли из коттеджа. Томка впереди распевала окуджавскую «Агнешку», а я нес чемодан. Не терпелось добрести до электрички, дерябнуть на дне рождения и запихнуть Томку в московский поезд.
Вдруг «Агнешка» оборвалась. Я услышал стук калитки и поднял голову. Навстречу шла женщина и, ей-богу, была она как «Весна» Боттичелли...
Валил снег, мокрый и густой, и до сих пор не знаю: увидел женщину сразу или сперва она мне пригрезилась. Наверное, никто, кроме меня, сходства с «Весной» в ней бы не нашел. Эта Весна была грустной. Снег вместо роз. Ни Зефира, ни Флоры, ни танцующих граций, ни срывающего яблоки Меркурия. Очень одинокая Весна. Она шла в сапогах, в синем пальто с серебряными пуговицами и в меховой шапке. Руки вместо охапки цветов сжимали клетчатый чемодан и сумку. Я разом охватил ее всю от сапог с белой, очевидно, при ремонте вставленной молнией, до шапки, из-под которой выбивалась светлая прядь. Сливаясь с хлопьями снега, прядь закрывала половину лица, отчего женщина казалась нереальной. И только короткая клетчатая, как чемодан, юбка, открываясь между полами пальто, заземляла видение.
— Уродина, песню испортила, — фыркнула Томка.
Женщина с чемоданом показалась мне верхом чуда, и я понял, что пропал, а возможно, ожил. И прежде встречались на улице потрясающие модели. Но они пробегали мимо — и все... А эта сама с чемоданом шла на меня. В мой пансионат!
— Езжай одна. Чего туда попрусь? Никого не знаю... — сказал Томке.
Мы поднялись на платформу.
— Рыженький, у тебя опять «привет»? — Она уставилась на меня своими черными огромными глазами, словно собиралась проводить сеанс гипноза в палате буйнопомешанных. — Ша. Что с тобой? Давно не писал и страшно подойти к холсту? — Она потрепала меня перчаткой по щеке, словно я был моложе не на два, а на все двадцать два года. — Ничего, наберешься мужества и наконец поймешь, что живопись умерла. Нас запивают потоки информации. Мы переговариваемся символами. Нам некогда смотреть картины. Ты способный, и тебе еще не поздно прославиться в графике. Но ты относишься к ней как к заработку. А еще год-два — и все! Либо ты мастер нарасхват, либо середнячок на затычку.
Мы влезли в вагон. Томка не давала думать о женщине с чемоданом. Удивительно много запоминается, если глядишь как следует. Я почувствовал, что воскресаю, потому что не терпелось перетащить женщину на бумагу, а оттуда на холст. Сперва пастелью — снег, сосны и ее, вытянутую от сапог до нездешних волос. Дух захватывало, когда представлял, как выйдет!..
— Живопись умерла, и не спорь, — сказала Томка, хотя я сидел молча. — Я не виновата, что современное сознание бесчувственно к полотнам. Что заглох? Сердишься?
— Нет. Возбуждаешь... — соврал, но тут же понял: не вру.
— Дурашка. Все у тебя не вовремя. — Она взглянула на часы. — Назад не успеем, а в гостиницу как-то не то... В общем, перебьешься...
4
На дне рождения все мужики увивались за Томкой. Она, как цирковая лошадь, гарцевала между ними, и зад у нее был как у лошади, которую нарядили в брючный костюм.
— Тома по-прежнему очаровательна, — шепнула именинница, садясь рядом со мной. — Вы чем-то расстроены?
Томка и за столом умудрялась плескаться в море мужского обожания.
— Опасаюсь, уведут модель.
— Простите, не поняла...
— Модель. Я художник. Мне все время надо кого-то писать. Ведь вы не станете позировать?
— Как? Без...
— Да... Платье можно изобразить отдельно.
Выпивши, становлюсь язвительным, но мне и впрямь вдруг втемяшилось написать хозяйку с ее тройным подбородком и всем остальным, что скрыто под розовым с бантом платьем. Посадить на подушки в непривычной для нее позе и увековечить за один сеанс. Шести (или сколько в ней?) пудовая туша в немыслимом ракурсе. Груди свисают, живот тоже, а прелести вопиют.
— Как? Без...
— Да... Платье можно изобразить отдельно.
Выпивши, становлюсь язвительным, но мне и впрямь вдруг втемяшилось написать хозяйку с ее тройным подбородком и всем остальным, что скрыто под розовым с бантом платьем. Посадить на подушки в непривычной для нее позе и увековечить за один сеанс. Шести (или сколько в ней?) пудовая туша в немыслимом ракурсе. Груди свисают, живот тоже, а прелести вопиют.
— Вам не нравится мое платье?
— Нравится. Но охотней написал бы вас в первобытном виде.
Она покраснела, но все-таки спросила, рисовал ли я так Тому. Я представил себе раздетую Томку в центре стола, где блюдо с заливным. Что если убрать заливное и посадить ее туда? Нет, картины не выйдет.
Мне надо либо уродство, либо красоту. Раз нельзя сейчас писать женщину с чемоданом под снегом и соснами, так подавай сюда уродство. Пудами уродство! Тоннами уродство!..
5
На другое утро в столовой ко мне привязался русоволосый толстяк. Прежде он не спускал глаз с Томки, вернее с ее грудей. Она их вечно выставляла: вдруг не заметят...
— Где пропадал?
— В городе.
— А жена?
— В Москву укатила. Только она не жена.
Сам удивился, зачем отвечаю. Ведь решил держаться особняком.
— Зря отпустил. Тут кадры так себе...
Я не ответил: в зал вошла Весна, худая, длинноногая, рослая и нездешняя. Сутулилась. Села за боковой стол, спиной ко мне. Теперь я видел только светлую прядь да румяную от холода щеку. Как соваться к такой женщине с моей безнадегой?...
— Ты чего, из Москвы прибыл? — спросил толстяк. — Диссертацию пишешь?
— Какую диссертацию? Я института не закончил.
— А я — за английским. Они, — он кивнул на Весну и еще на нескольких стильных, но некрасивых девиц, — завтра университет разведут. Новейший метод изучения.
— Во сне, что ли?
Я с обидой подумал, что всякие типы будут храпеть, а Весна ходи между ними и включай-выключай магнитофоны.
— Нет, не во сне, но один черт. Командировка в Америку наклевывается, так что помучаюсь. Салют.
Я остался ждать чая и все не отрывал глаз от Весны. Удивительно длинная шея. Томке бы такую! Но, глядя на Весну, понял, что не позволю даже на микрон убавить это чудо. Нравилось, как вырастает из тонкого свитера. Женщине стало неловко, и она повернула ко мне голову. Я покраснел, но заметил, что Весна близорука. Глаза смотрели недоуменно: в пансионатах и санаториях принято знакомиться и разговаривать.
— Тамара Павловна уехала? — У моего стола остановилась миловидная толстуха. Я кивнул и, не дождавшись чая, вышел из залы. В предбаннике стояли металлическая вешалка, большое зеркало и рядом, на столике, телефон. В город можно было звонить без всяких талонов. Я нахлобучил ушанку и вдруг увидел Весну в большом длинном зеркале. Она протягивала руку к своему синему с серебряными пуговицами пальто; я ей не помог.
— Позвольте поухаживать за вами, Калерия Алексеевна, — сказал какой-то старик.
Вот, подумал, отчего такая странная... Будешь с таким именем... Калерия — кавалерия... Хотя, кажется, есть уменьшительное — Лера...
Я ушел к себе и до вечера черкал мелками снег, сосны и женщину в синем пальто с клетчатым чемоданом, а когда стемнело, выбрался из коттеджа и стал кружить вокруг главного корпуса. В нем было два этажа, и я надеялся: вдруг Весну поместили в первом? Валил снег. Было пустынно и тихо. Я чувствовал себя необыкновенно молодым и впервые влюбленным. Но в первом этаже все окна были зашторены; я ушел в коттедж и до середины ночи провалялся без сна.
6
Утром, когда вошел в предбанник, она снимала пальто, и я снова ей не помог, хотя уже влюбился. На днях думал: все, с глазами швах, а увидел ее — и словно бельма смыли и зрачки протерли, как после зимы — окна.
У Весны на пальце желтело большое, видимо старинной работы, кольцо. Я пропустил ее в зал и глупо следил, как шла к своему месту. Такую сломать ничего не стоит. Хрупкая. Ту деваху в кримпленовых брюках, ну ту, из электрички, уездили за неделю, а она в сравнении с Весной — танк!.. Нет, Весну надо любить и оберегать издали. Расколдовала меня, отлепила от Томки и вернула зренье. Господи, благослови ее, дай ей всего-всего, мысленно шепнул, словно в самом деле верил в Бога.
Весна села рядом с толстухой, которую величали Варварой Николаевной.
— Вот за кем бы приволокнуться, — сказал толстяк. — Формы все-таки...
— У тебя своих больше чем надо...
Я быстро сжевал, что принесли, и бросился в коттедж. Свет в комнате был мягкий, зыбкий, почти такой, как между деревьями, когда возникла Весна. Я начал ее писать на вертикальном, обтянутом холстом картоне. Это было словно прощанье со внезапно нахлынувшей любовью. А что еще с ней делать, как не прощаться? Я жалел себя. Впервые со мной такое, а должен отпустить женщину. Все на картоне было нечетко, как при настоящем прощанье, когда слезы застилают глаза.
Знал: когда допишу картину, кончится год, а в будущем все будет иначе. Начну писать легко и спокойно все, что захочу или увижу. А сейчас надо распроститься с грустной зимней Весной. И я работал, пока хватало света, а просыпаясь, не находил себе места, пока не рассветет. Грусть валила, словно снег, и, словно первый снег, была тепловатой, куда теплее синего с серебряными пуговицами пальто. Возникни Весна у калитки в другой одежке, я вряд ли бы взял кисти. Что я знал о ней, кроме ее зябкости и зыбкости, кроме ухваченного зреньем, яростью зренья и слепотой влюбленности и кроме того, что почуял, какая она замороженная? Или замороченная? Нет, скорей застывшая. Словно ссутулиться успела, а расцвести — нет... Словно примирилась, что будет до самой смерти такая сутоловатая, робкая... но все-таки еще на что-то надеется.
Вот что я о ней знал, пока писал картину, от которой веяло безнадегой. Вроде бы с самого начала согласился, что эта женщина — не для меня, но все никак не мог с ней расстаться.
7
В понедельник понял: больше к холсту не притронусь. Я оказался молодцом. Чего-чего, схватчивости мне не занимать!.. Трудно было ответить сразу, хорошая это вещь или очень хорошая. Надо было отдышаться, поостыть, чтобы, глядя на картину, загораться от красок, а не от памяти. Но дело было сделано. Я убрал картон, сложил этюдник и вспомнил, что надо позвонить Томке. Старого года осталось девять часов. А это ее год. Все-таки баба она хорошая, хотя и не для меня, психа...
Почта оказалась закрытой, даже талонов не продавали. Возвращаясь в пансионат, я издалека увидел странное существо. Это, разумеется, был человек, но мысленно я успел окрестить его пешей птицей. Длинная серая птица двигалась удивительно быстро. Что-то в ней было призрачно, пока приближалась. Но, когда поднялась на платформу, я понял, что это — Весна в другом, зимнем сером, пальто. Опрометью, забыв, что мысленно с ней простился, кинулся к платформе. Поскользнувшись, чуть не ткнулся носом в снег и вспугнул женщину.
— В город? — спросила и смутилась. Мы ведь прежде не разговаривали.
— Угу, — соврал. Господи, да я бы с ней поехал хоть в Катманду...
Поезд был полон. С трудом отыскали два места, почти вмялись друг в друга и переговаривались шепотом:
— Хорошо, что едете. Одной в электричке тошно.
— Домой?
— Да. Надо отпустить родителей. Замучились. Пасут моего сынишку. В группу водят, в бассейн, на каток, на английский...
— Сами не учите?
— Не люблю. В институте выматываюсь.
— А здесь легче?
— Еще бы! Здесь курорт. К сожалению, всего четыре недели. Экспериментальное обучение по методу болгарского доктора Лазанова. Честно говоря, липа. Что-то вроде курсов Берлина. Если бы не надеялась отдохнуть от домашних, не взялась. Вам странно?
— Я холост.
— Счастливый.
Я подумал: красивая, держится приятно, замужем, чего ж такая неотогретая?
Она спросила, с кем встречаю Новый год.
— С Морфеем.
— И в Москву не хотите?
Наверно, ей сказали, что я тут жил несколько дней с женщиной, а возможно, она запомнила Томку.
— Чего в Москве потерял?.. — сказал мрачно.
— А я, — вздохнула, — очень люблю Москву...
В городе посадил ее в трамвай. Не снимая вязаной перчатки, она крепко пожала мне руку, и я понял, что надо рвать когти. Но паспорт и имущество остались в пансионате. А в Москве не было жилья. Быстро перекусив в привокзальной кулинарии, я вернулся в коттедж и, трезвый, завалился спать.
8
Когда проснулся, позади был большой кусок нового года, и я вновь заснул и спал, пока не рассвело. Позавтракав остатками хлеба и купленной в кулинарии печенкой, я писал весь день и в столовую явился лишь к ужину.
Весна и Варвара сидели одни за длинным столом. Присоединяться к ним не хотелось. В новом году нечего тянуть прежнюю резину. Хватит сложностей!..
— Чего мрачный? — спросил меня Виталька. — Длинная на тебя клюнула. В электричке столкнулись. Всю дорогу страдала, что ты Новый год встречаешь один. Так что сразу к себе тащи.