Прохожих почти не было, и я позволила себе идти на новый манер, которого требовал сегодняшний день; в моей походке появился какой-то женский магнетизм: я шла с гордо поднятой головой и с достоинством, мне казалось, я чуть больше стала Даней. Я ощущала, как грубо-шерстяная школьная юбка телепалась возле замерзших ног, которые были голы до самых белых гольфов и черных башмаков со шнурками. А башмаки, до этого дня бывшие на плоской подошве, вдруг отрастили высокий каблук – так мне в тот миг казалось. Черный лохматый побег-черенок рос с каждым шагом. Да, очевидно, я стала женщиной, хотя Аннели и просила меня как раз этого не делать. Поэтому уверенная чарующая походка сопровождалась чувством вины; а ведь правда, это так по-взрослому: терзаться муками совести из-за того, что ты стала такая sexy? Такая обольстительно-облизательно sexy.
Навстречу мне шел человек в светлом пальто и темной шляпе. Я продолжала в том же духе, неся в руках шкатулку женственности. Он спешил по тротуару, чуть опустив голову, шляпа закрывала лицо, как забрало; разумеется, это был немец. Но когда расстояние между нами уменьшилось, стал заметен подбородок, потом нос. Было видно, что этот человек как две капли воды похож на Тайрона Пауэра – дамского угодника всех времен и народов из Фильмограда. Значит, он будет первым, кто увидит мою новорожденную женственность! Я ощутила, как мои свежеобретенные чары крепнут от этой мысли, с ними мне наверняка будет легко бросить этого шляпоносца к моим ногам. Через несколько секунд он изойдет слюной по лакомому куску, каким стало мое тело, а через девять шагов этот Герман Пауэр[108] рухнет на тротуар, словно застреленный солдат, и будет умолять свежеповзрослевшую девчонку отужинать с ним в «Англетерре», а потом принять приглашение на киносеанс в Дагмар-театре. А увенчается этот вечер огненными ласками в койке – в каюте в Королевском Новом порту. (Ребенок не мог представить себе любовную игру в деталях, а видел простой натюрморт из огня, шляпы и голых девчоночьих коленей.)
У меня появилась дьявольская усмешка – я была уверена в победе; я не могла взять в толк, как это женщины могут быть ниже мужчин, если имеют над ними такую власть. Мы подходили все ближе и ближе друг к другу, и я не спускала глаз с полей шляпы: скоро из-под них вылетят две искры, и прямо в мое легковоспламеняющееся сердце, и получится пожар в глазах. Для верности я все же решила открыть это обольстилище и выпустить дух женственности себе в помощь.
Но замок заело. Я не смогла открыть проклятую шкатулку. Когда я подняла глаза, Герман Пауэр уже прошел мимо меня. Я смотрела ему вслед – первому принцу моей взрослой жизни, уходящему по улице имени принцессы.
Я вздохнула с огорчением и все-таки снова склонилась над шкатулкой. После долгой возни мне наконец удалось открыть ее. Конечно, в этот момент я была больше всего похожа на наркомана-нюхальщика, потому что немедленно уткнулась в шкатулку носом и изо всех сил втянула ее женский дух прямо в нос. И если бы было такое слово – «женство» в значении «блаженство», – то это самое «женство» я тогда ощутила каждой клеткой тела. Я почувствовала, как между ног проросла ветка, а за сосками побежали мурашки. Черенок стал цветком, который давал побеги в животе и ниже. Лохматый, черный. Черный и лохматый. У меня потемнело в глазах, но я не рухнула на землю, а побрела с хлопающей крышкой шкатулкой дальше вдоль парка, исходя слюной и едва передвигая ноги от сладострастной истомы.
Вдруг отворилась калитка в маленьком каменном домике какой-то неоклассической придворной постройки, которая потом стала, по-моему, рестораном, а в те годы использовалась как общественный туалет с датскими табличками и немецкой чистотой. Смотрителей поблизости не было, и я зашла в женское отделение, заперла за собой дверь, положила на пол школьную торбу и шкатулку жизни и поприветствовала сама себя в мутном зеркале; я расстегнула воротник и еще больше распалилась, увидев собственное тело, возбудилась до крайности, оголив одну будущую грудь, и вдруг начала тереться цветком жизни о край твердой холодной раковины, а потом об ее угол, что оказалось еще приятнее. Но вскоре я заметила в углу швабру и, подчиняясь инстинкту, схватила ее жадной рукой, просунула между ног, а затем начала ерзать по ней, словно вконец ометлевшая ведьма, приговаривая по-датски: «Все мужчины – немцы! Все мужчины – немцы!»
С каждым новым поглаживанием волшебство между ног возрастало, и блаженство наполняло душу-тело, словно каша – миску. Под конец я взяла швабру еще крепче, изо всех сил стиснула ее ногами (а между ними были еще юбка и панталоны), сползла по жесткой палке, тесно прижимая ее к себе, и ощутила нечто, что женщины назвали бы небольшим оргазмом. Конечно, до полного наслаждения ему было далеко, но на тот момент этого было более чем достаточно, более чем… Потому что тогда я сидела застыв на грязном полу, долго сидела и смотрела на белый блестящий кафель, задавая самой себе вопросы, бесчисленные, как звезды, которые, мерцая, кружили в воздухе и были большей частью желтые.
За обрезанной снизу дверью женского туалета я увидела толстые усталые женские ноги в разбитых деревянных башмаках, которые неуклюже передвигались по тротуару на улице, скрипя подошвами, в сопровождении шуршания метлы.
Я вскочила на ноги и притворно спустила воду в бачке, будто за сценой в никчемном спектакле, подобрала шкатулку и торбу и пошла своей дорогой. За дверями стояла старая ведьма в синем халате со сладострастным веником в руке, который был ее лучшим другом в течение полувека. И тут я поняла, отчего мужчины считали ведьмами тех, кто предпочитал метлу их утехам. Я была ведьмой. Эта мысль преследовала меня все время, но никогда не была такой сильной, как сейчас, хотя я уже давно не садилась верхом на метлу. Ведь сейчас я калека, париконосный коечник. Очевидно, я никогда не могла ощутить себя красивой милой женщиной. Наверно, мужчинам я казалась смазливой, интересной, податливой. Но я не была красивой милой девушкой. Никогда. Нет-нет, я была ведьма.
51 Сами себе сестры 1940
Я вышла на солнечную улицу в истоме, потом свернула на улицу Гаммель-Мент, а оттуда – на набережную Гаммель-Стран и пошла домой канальным путем, размышляя о том, что произошло за сегодняшний день.
Это был большой день в маленькой жизни. Малорослая девчонка со Свепнэйар высоко вознеслась на метле.
Все это я думаю лишь сейчас, когда я восьмидесятилетняя, стою рядом с собой одиннадцатилетней, у перил канала в военном Копенгагене и гляжу на город. Мы вместе, мы – сами себе сестры, Герра Маленькая и Герра Старая: одна в синей юбке, а другая в облезлом парике, с обкорнанной грудью и подушкой-горбом, в жесткой белой больничной ночнушке и тапочках-ногопрейках.
А шпили башен тянутся до горизонта. И там, за Østersøen[109], которое поглотит разом множество жизней, все еще далекий русский танцпол ждет папу и миллионы его товарищей. Пока они еще дома – разучивают самоубийственный танец, которым собираются дебютировать на этом отполированном морозами флэту. Они репетируют под музыку Вагнера и пока еще не знают, что выступать им придется под музыку Хачатуряна.
Да, старушка, ты идешь по старой колее. И это главное преимущество старости: тебе предоставят воздушную прогулку над всей твоей жизнью и иногда будут позволять прыгать с парашютом, приземляться в переулках городов возле себя самой и хлопать ее по плечу. Ведь знаешь, женщина, тебя много. Я знала в юности и знаю в старости, что жизнь кусает сама себя за хвост, и стоящая на перекрестках судеб на самом деле не одна, потому что рядом с ней стоит она же: и я-в-юности сейчас рядом с самой собой. В каждом ребенке живет старуха, а в ней – ребенок.
Я вижу, как я оглядываю Гаммель Стран, а в голове множество мыслей, которые я заливаю в себя сейчас и которые сидели во мне тогда: да, конечно, необычно ощутить, как мягкий финик становится твердой веткой и ломается, ломается со сладостью, которую я так жажду пережить вновь.
Я спрятала шкатулку наслаждений в торбу перед тем, как взойти по лестнице. Мама радостно встретила меня: «Я уже беспокоиться начала!» Она встала в блестяще-красном дверном проеме во всей своей женской властности, вспотевшая от уборки, голорукая, стояла, опершись ладонью о верх дверного косяка, так что виднелась пушнина под мышкой, юбка узкая, и мягкий живот врезается в резинку. Мама была весьма земной женщиной. Чистейшего пота деревенская баба, которая никак не влезала в этот дверной проем – эту классическую городскую лакированную рамку.
– С тобой что-то случилось?
– Нет-нет, – ответила я и потупила глаза на ее туфли, словно стыдливый пьяница, надеясь, что она ничего не заметит. Не заметит, что ее ребенок исчез, а вместо него теперь сладострастный карлик с огнем между ног и жадными губами, готовыми целовать все, что плохо лежит. Который раскидывает сети на взрослых мужчин на улице и ложится с палкой в общественных уборных. Она, казалось, не видела этих дурных симптомов, которые так хорошо были заметны у меня в глазах, и мы стали обедать в бездушной тишине тефтелями в буром соусе, одни вдвоем в кухне, построенной для того, чтобы накормить целую столовую за двустворчатой дверью.
– С тобой что-то случилось?
– Нет-нет, – ответила я и потупила глаза на ее туфли, словно стыдливый пьяница, надеясь, что она ничего не заметит. Не заметит, что ее ребенок исчез, а вместо него теперь сладострастный карлик с огнем между ног и жадными губами, готовыми целовать все, что плохо лежит. Который раскидывает сети на взрослых мужчин на улице и ложится с палкой в общественных уборных. Она, казалось, не видела этих дурных симптомов, которые так хорошо были заметны у меня в глазах, и мы стали обедать в бездушной тишине тефтелями в буром соусе, одни вдвоем в кухне, построенной для того, чтобы накормить целую столовую за двустворчатой дверью.
52 Kærlighedsagent[110] 1940
Первое декабря стало решающим днем. Хотя продать квартиру на Кальвебод Брюгге пока не удавалось, для сотрудников исландского посольства в Копенгагене пришел последний день.
Хелле, мягкая Хелле, при расставании целовалась и плакала и обещала приехать к нам в гости в Исландию, как только закончится война, а сама она выйдет замуж. «Ford i en dame rejser ikke alene»[111]. Мы пообещали хорошо принять ее, а мама протянула ей носовой платок, пока мы стояли на пороге. И только тогда маленькая женщина расплакалась, потому что было, разумеется, совсем не ясно, найдет ли она мужа, выйдет ли она замуж. «Der er ingen der vil ha’ en lille gammel jomfru som mig!»[112] Я окинула ее взглядом и чуть не кивнула головой, но мама больше верила в датских мужчин и убедила ее, что на родине в Ютландии, где она устраивалась работать в школу-интернат, они выстроятся за ней в очередь – женщиной, которая стряпала не только для послов и министров, но и для деятелей искусства, вроде самого Поля Ремера и Эльсы Сигфусс. «Men det er en skole for kvinder…»[113] – не унималась она. «Тогда поезжай на сельскохозяйственную выставку в Хобро, – в голове мамы звучал йесс-оптимизм, – и сходи на танцы!» На мгновение в глазах румяной женщины зажглась надежда – и тут же погасла: «Men så får jeg måske en mand, men så kan vi ikke få børn, fordi jeg er så … jeg er blevet så gammel!»[114]
И тут она разрыдалась. Мама проводила ее в квартиру, внесла чемоданы и закрыла двери, а меня послала вниз – сказать шоферу, чтоб зашел к нам, если хочет, потому что пассажир задерживается. Но когда я спустилась и увидела Райнера, который стоял возле сверкающего полировкой автомобиля в торжественной позе ожидания, будто перчатконосный принц колеса со своими тремя бровями, у меня возникла идея.
– Вам жена нужна?
– Жена?
– Да, вы не хотите жениться на Хелле? Ей муж нужен.
– Хелле?
– Да, ведь она красивая и добрая, правда?
– Гмм… Мы… Если честно, то мы не…
– Она хорошо готовит, у нее большая грудь, и к тому же, она девственница.
– Ага?
– Вам скоро шестьдесят. Лучшей жены вам не найти.
Немецкий француз добродушно засмеялся себе под нос. Ну, мол, и странный ребенок!
– Да, хе-хе… Вы правы. Нам лучшей жены не найти…
– Тогда я скажу ей, что вы хотите быть ее мужем?
– Э-э-э-э… Нет. Совсем нет. Ради бога, не делайте этого.
– А почему?
– У-у-у… Во-первых, потому что… да, потому что главное правило шофера – не вмешиваться в домашние дела, да, в домашние дела, – сказал он, плохо подражая дворянину. – Хелле – кухарка.
– Но отсюда вы уедете жить в гостиницу. Это плохая перспектива. Вам нужна жена.
– Нет, – сказал он, перевел дух и вдруг поднял руку и начал отмахиваться. – Нет, жена нам не нужна.
Но в его голосе и глазах я уловила еле заметное колебание. Так что я взбежала обратно наверх и громко и хитро объявила:
– Хелле, все в порядке. Райнер на тебе женится!
– Hvabe’har[115]?
Лицо у нее стало как у ребенка, который среди рева углядел, что ему могут дать пирожное.
– Райнер хочет стать твоим мужем.
– Райнер?
Она посмотрела на маму: глаза – красны, щеки – мокры. Сидела она на толсто-плюшевом фортепианном табурете у рояля в приемной, и ее ноги едва касались пола. И тут она взорвалась, как хлопушка с конфетти: рассыпала вокруг себя смешки. Для нее это было забавно: «Райнер?» И засмеялась еще сильнее. «Mig og Rainer?»[116] Мы с мамой переглянулись. Отсмеявшись, она сказала сама себе: «Ja, men han er jo en rigtig god chauffør»[117].
Тогда идея возникла у мамы. Она сбегала вниз как была, в туфлях, и объявила Райнеру о том, что планы изменились. Вместо того, чтобы отвезти Хелле на Центральный вокзал, как они договаривались, он повезет ее на посольской машине до самой Ютландии. Конечно, от нее не ускользнуло, что в глазах вежливого шофера сразу отразилось все тамошнее бездорожье и безмостье, так что она прибавила:
– Или… или это невозможно?
– Мы… мы постараемся исполнить.
53 Белопенная 1940
Мы с мамой остались вдвоем на двухстах квадратных метрах, как две овцы, которые не могут сами спуститься с утеса; мы застряли в главе истории Исландии, которую только что закончили писать и вот-вот понесут в печать.
Я вновь и вновь ходила к дверям Аннели, но там все как будто вымерло, и вскоре мои походы «в школу» сами собой прекратились. Кончилось тем, что маме позвонил заместитель директора и все рассказал: мол, ее дочь не появлялась в школе целых пять недель. Мама отреагировала на это самым скверным образом. Но переварив эту новость, она перешла в наступление и принялась разносить датского школьного работника на все корки по-брейдафьордски, с ледяным произношением: почему, мол, сразу нельзя было сказать, а обязательно надо было прождать целых пять недель? Да за это время ребенок мог пойти по кривой дорожке!
И начать заголяться в уличных туалетах, добавила про себя я, тихонько заползла в кровать в моей комнате и принялась укладывать сокровища в шкатулку.
Звонкий островной голос разносился по половицам и отдавался в потолке с лепнинами: «Men det kalder jeg uforskammet!»[118] Неправильный выбор слов, злые интонации и хромое произношение только подчеркивали эхо, а также тот факт, что два хороших человека застряли в неподходящем месте.
Но мы постарались обратить это во благо, и недели до Рождества были, пожалуй, самыми лучшими для меня за все военные годы. Я призналась маме в том, что прогуливала, затем описала, каково мне было в школе, правда, приуменьшив плохое отношение ко мне, чтоб она не слишком сильно корила себя. И все же она расплакалась, обняла меня, крепко прижала к своим густым черным волосам. Ей-богу, не вру, они пахли водорослями. А потом мы решили, что она сама будет учить меня до Рождества – все равно она сидела без дела, а денег должно было хватить до Нового года. Я рассказала маме про старую Скопидомшу и ее государство на одну персону, и мы поступили, как она: почти перестали выходить за порог и назвали нашу квартиру Исландией. Тем более, что она тоже была на втором этаже, как и «Дания» на Серебряной улице, так что эти страны находились на одном уровне, как два летучих острова, два ковра-самолета над землей, которая была сплошь немецкая.
Я сидела на подоконнике, прислонившись лбом к холодному стеклу, и смотрела, как первые зимние снежинки свободно парят в темном небе только для того, чтобы подвергнуться оккупации, едва соприкоснувшись с землей. За водоразделом была Исландсбюрюгге – Исландская пристань, к которой раньше причаливали пароходы, идущие в Исландию, а теперь там пришвартовывались два немецких военных корабля, простаивавшие там месяцами. В те редкие моменты, когда там дул ветер, было слышно, как немецкая сталь скрежещет о датскую набережную. «Это похоже на звук, с которым рушатся браки без любви, – смеясь, говорила Маса. – Порой его до самого Бардарстранда было слышно».
Она учила меня говорить по-датски, считать и грамотно писать. А еще шить и готовить: овсянку, пюре, белый соус и коричневый соус. Всему этому я научилась у мамы и на всю жизнь. В школе, очевидно, слишком много приходится киснуть над книжками. Да, и конечно, лучшее наше время было – то, которое не было отведено ни подо что и потому вмещало все. Именно такое «все», которое я до сих пор помню.
Мама варила яйца под четырехметровым потолком, а я лежала на диване и читала письма от папы («Здесь подъем в четыре часа Morgen früh[119], как они выражаются. Кто становится лучше – тому жить веселее!») или листала Familie Journal и читала о немецких кинозвездах.
Но тут входила мама, скользящей походкой на высоких каблуках, и начинала кружиться среди комнаты: «Ну, как тебе нарядная-нарядная дама?» – а затем заливистый, как у бекаса, смех. Она радостно перемерила все тридцать пар обуви, которые бабушка оставила в шкафу, и просила меня оценить, как она выглядит на высоких каблуках. Они звонко цокали по отполированным до блеска деревянным полам. Мама Маса – массивная дама. На обратном пути она порой останавливалась у рояля и проводила пальцем по подставке для нот, горя желанием извлечь из этого трехногого зверя волшебство. Мужчины, когда тискают женщин, руководствуются тем же. Как сказала бы бабушка Вера: кто не умеет, тот рукосуйничает.