Это было именно то, что нужно.
«Если они, окаянные, вообще меня выберут», – добавил он по пути из кухни. Социалисты не занесут его в список, а от этих членов «Партии независимости» можно ожидать всего. Предводителей последних, вместе с Херманном из «Партии прогресса», дедушка никогда не устраивал в качестве «вождя народа». Десятилетиями они сидели в своей министерской резиденции – эдакие домашние тираны, – и гнули свою линию, а тут вдруг в стране появилась другая власть. Которая, к тому же, сама назначила свое правительство, без них, а еще тянула резину в вопросе о разводе. «Независимцы» в те времена были поистине так же непредсказуемы, как сейчас. В какой-то момент они представляли ответственные гражданские силы. Это пока у них была власть. А когда они ее упустили, они превратились в орущих анархистов, не уважающих даже главу исландского государства, не говоря уж о короле или конституции.
Дедушка отставил стакан и вышел из кухни, но по пути ему попалась на глаза тарелка, которая одиноко стояла на скамье, белая и чистая, с голубой каемкой. Как нелепо, как нелепо, подумал он, идя в коридор. В начале эпохи главы государства он заказал в Лондоне сервиз на 70 персон со знаком правителя: буквой «П» и раздвоенным исландским флагом. Такой же знак красовался на таком же количестве ножей, ложек и вилок, которые все были серебряные.
Свейн Бьёрнссон, очевидно, вовсе не рассчитывал, что Исландия станет самостоятельной республикой, тем более, при нем.
Он прошагал в сени и снова вверх по лестнице, держа путь в спальню. Бабушка Георгия при скрипе двери заворочалась и резко вскочила: «Er det allerede morgen, min skat?»[198] Он не ответил, а прошел к окну и начал возиться с занавесками, а руки у него почти дрожали. Фру повторила вопрос, но он ответил не сразу. Его часто сердило то, что супруга посла Исландии, правителя Исландии, а сейчас без пяти минут президента Исландии так никогда и не овладела исландским языком, хотя на это ей было дано целых сорок лет, но в это утро ему захотелось разбить окно и погрозить ей осколком стекла.
«Er der noget galt, min Svend?»[199]
Он повернулся и посмотрел на Данию, лежащую в постели, пожелтевшую и седую. Как вообще сложилось, что такая умница за сорок лет так и не выучила язык? Наверно, для этого было какое-то препятствие в глубинах ее души. Какое-нибудь презрение народа господ к карликовому языку, какой-нибудь чисто датский бес, который велел ей: не учи то, что ниже тебя. И снова в который раз ему представился как при вспышке облик Лоне, в золотистом свете в гостиничном номере в Лондоне в тридцать девятом году, – такая резвая, смеющаяся, причем по-исландски.
«Hvad er det som plager dig, min ven?»[200]
«Ах, ничего».
«Jo, det må være noget»[201].
Дедушка отделался фразой:
«Все дело в этом президентском посте. Честно признаться, я не знаю, подхожу ли я на эту должность».
Окно с мелким переплетом глубоко сидело в толстой каменной стене: дом в Бессастадире был старейшим в стране. Снаружи была трава, по-ночному зеленая. А где-то проснулся ветер; залив был весь в бурунах, а травинки, казалось, махали человеку в окне, тысячи и тысячи разом.
«Men de har ingen anden»[202].
«Что?»
«Islændingene. De har ingen anden»[203].
«Да», – ответил он и снова посмотрел в окно на родную землю, мол, надо смириться.
Они выберут на эту должность человека, который для них не важен, для которого эта должность не важна, на церемонии, которая явно не важна для бога. И все же он будет стоять там при тысячах шляп и криках «Ура!» на устах, обезумевший от радости и промокший до нитки, с солнечным светом в сердце и детским оптимизмом в глазах: исландский народ.
«Да, народ», – пробормотал дедушка самому себе тоном строгого папаши, в конце концов сдавшегося на громогласную волю ребенка: дитятко хочет это.
И тут он вдруг забеспокоился, что ему придется предстать перед своим приятелем Кристианом Х, жалким и брошенным, в качестве вождя бессовестного народа. А ведь король так тепло с ним попрощался, когда они в последний раз виделись. И тут дедушке в голову пришла блажь, что вместо руки он пожмет королю Дании ногу, а король от этого громко вскрикнет.
101 Рыжий 1944
В те минуты, когда дедушка неуверенно копошился с утренними занавесками, осознавая, что становится президентом Исландии ради других, но отнюдь не ради себя самого, я шла по моему польскому ночному лесу на восход и сейчас забрела в какое-то царство папоротника, растений неизвестной породы, доходивших мне до талии. Высоко над головой кроны деревьев стояли в безмолвном лесном дозоре. Огонь у меня между ног тихонько потрескивал, а в голове был туман, как будто по ней стукнули. И самое удивительное: я больше не видела перед собой лицо Марека, а о том, то произошло, помнила смутно. Тело сомкнулось в кольцо вокруг своей утраченной девственности и утешало Герру, ее душу и саму ее, но отмело прочь все эти «где», «кто» и «как».
Может, причиной тому были первобытные условия (лес и рассвет), но во мне вдруг пробудилось наследие поколений, которое я неосознанно носила в себе, словно цветок-спасатель, который в мгновение ока разрастается и дает укрытие всем растениям. Конечно, и маму, и бабушку, и прабабушку, и всех их праматерей когда-нибудь изнасиловали. На сеновалах, под сеновалами, на лугу, на поисках овец, на пустоши, в гостиной, в рыбачьем бараке, в сарае, на танцах, в лесу, на корабле, в замке, лачуге, саду, огороде. И постепенно женщины развили в себе этот механизм психологической защиты, который сейчас поднялся из моего сознания, будто цветок из земли, и не позволил мне видеть то, что произошло. Надев юбку и кофту, я перестала походить на жертву изнасилования; я даже не плакала, лишь беззвучно проклинала себя за то, что так долго промешкала в таком взрывоопасном сожительстве и не поторопилась вместе с этой замечательной женщиной Ягиной на запад за море. Тогда у меня сейчас была бы своя сеть цветочных магазинов в штате Иллинойс и суперсыновья-американцы: сенатор, шеф-повар и успешный брокер.
И жила бы я в бунгало, а не в гараже.
Но вдруг меня отвлекли от мрачных мыслей. И сделал это рыжий конь в зеленом лесу. Он возник как будто из волшебной лампы, встал по правую руку от меня, быстро поднял загривок с растительно-зеленым папоротниковым шелестом, завидев меня, но потом отпрянул в сторону, сделав несколько неуклюжих па. Сама я испугалась так же, как и он, и замерла на месте. Это был огромный континентальный конь, чего доброго, вообще тяжеловоз, толстомордый, тяжелый в коленях, мохноногий; таких коней мы скорее связываем с человеком, чем с природой. Когда он повернул голову и поглядел мне в глаза, из этих чернильных шаров можно было вычитать, что он так же потерялся, как и я. Мы довольно долго стояли замерев друг напротив друга, и я почувствовала, что он мне нужен. В эту минуту моей жизни ничто, никто не мог мне помочь, только конь, польский конь. И сам он ощутил в своем тяжеловозном сердце, что свежеизнасилованная девчушка из далекой Исландии – это именно то, что ему нужно носить на своей спине. Нам было суждено провести этот день вместе – самый солнечный день в истории Исландии.
После нескольких напряженных мигов рыжий вытянул голову: стокилограммовую махину размером с корабельный двигатель. Я приложила тыльную сторону пальца к его лбу. Это было все равно что прикоснуться к каменно-тяжелым склонам тайны, обитым грубым бархатом. Что таилось за ними? Он положил свою огромную резиновую морду мне на живот, словно желая понюхать, что там натворил мужчина. Затем опустился ниже, уткнулся лбом в пах и потерся вверх-вниз о юбку. Может, это был конь из скорой помощи жертвам изнасилования? Рыжий красный из Красного Креста?
В конце концов я сообразила, что он приглашает меня сесть верхом; он предложил мне в качестве лестницы свою гриву. Я неуверенно взялась за грубый негнущийся конский волос и вскарабкалась через уши размером со свободно стоящие полотняные салфетки. Рана в паху давала о себе знать, но я приложила усилия, и мне удалось взгромоздиться на спину с помощью Рыжего, который тактично и с пониманием поднял затылок и тронулся в путь. На правом бедре он носил большую, но неглубокую ссадину, и слегка прихрамывал на эту ногу. Если мы ехали долго, хромота становилась меньше, но возрастала, если мы чересчур долго отдыхали. Боль была в коже: движение смягчало коросту, которая при остановках опять становилась задубевшей.
Кажется, конек знал куда направлялся, потому что он шел все время на восток, к солнцу, и вез меня под зеленолистными световыми кронами в реку ветвей, через буераки и шишечники, через ручьи и речки. Ровной поступью, тяжелыми усталыми шагами, которые при всем том были мощными и говорили о недюжинной выносливости. Когда солнце высвободилось из крон самых высоких деревьев, перед нами предстала тропинка, пролегающая поперек нашего пути. Рыжий на мгновение остановился и повернул уши, словно локаторы, в обе стороны, а потом пригнул голову и пересек тропинку, а за ней стал держаться под покровом леса, громко фыркнул и уронил пену.
Кажется, конек знал куда направлялся, потому что он шел все время на восток, к солнцу, и вез меня под зеленолистными световыми кронами в реку ветвей, через буераки и шишечники, через ручьи и речки. Ровной поступью, тяжелыми усталыми шагами, которые при всем том были мощными и говорили о недюжинной выносливости. Когда солнце высвободилось из крон самых высоких деревьев, перед нами предстала тропинка, пролегающая поперек нашего пути. Рыжий на мгновение остановился и повернул уши, словно локаторы, в обе стороны, а потом пригнул голову и пересек тропинку, а за ней стал держаться под покровом леса, громко фыркнул и уронил пену.
А вдруг это нацистский конь, который собирает евреев в этой части страны? И меня везут в лагерь? Лужицкие супруги, вечная им память, объяснили мне про die Konzentrationslager – такую постройку, где Гитлер пригласил встать лагерем свою подругу Смерть и позаботился о том, чтоб у нее не оскудевали припасы. И он скормил ей отборных представителей своего народа, ибо тираны ничего так не боятся, как идей и способностей. Стало быть, высшая честь для немца была в том, чтоб его ввели в газовую камеру: концлагеря были как бы немецкой почетной академией. Как я могла довериться этой лошади? За три года бродяжничества я развила в себе мощную интуицию, но ее явно сбила неприятность с Мареком.
Но если честно, когда мое повествование дошло до этого самого момента, моя жизнь превратилась в чистую фантастику. Моя история была записана более масштабной историей. Моя биография была всего лишь затертой бумажкой, на которой жизнь начертала свои непохожие, неожиданные случаи, так что получился фолиант, полный невероятностей, связанных друг с другом только тeм, что там действовала я, так что чем-то это все напоминало какой-то бухучет: тысяча счетов за столько же вещей, на которых мне было суждено поставить свое имя. Я уже давно не проживала свою жизнь, а просто читала ее как книжку. «А что там дальше?» Лишь многопроблемный Бог знал, какая жуткая баба выйдет из всей этой писанины. Если б он сфотографировал меня в конце войны, это была бы не черно-белая фотокарточка шестнадцатилетней девушкм с взъерошенными волосами, а кубистический портрет кисти Пикассо, представляющий бретонскую торговку рыбой с лицом из сотни кубиков.
А сейчас один кубик – одна игральная кость – была брошена – и как раз мне между ног. Вчера причиндал, сегодня скакун. Притом его масть соответствовала состоянию кожи. Червоны – это по-польски «красный». Мы въехали в день. И нигде не было пространства без деревьев, а уж селений, людей – тем более. Разумеется, мы прошли как бы одну Мосфетльсхейди, от Рейкьявика до Полей Тинга, в знак солидарности с народом на родине, празднующим рождение Исландии. И наконец осадки хлынули здесь – совсем как там. Я заставила коня остановиться, и он послушался, – эдакий джентльмен, – а я тем временем выпустила из своего ущелья струю, так что получилась река Эксарау[204] с датским алым оттенком на волнах.
102 Срамное знамя Исландии 2009
И вот – я лежу здесь, в холодном по-осеннему гараже и смотрю, как я мочусь с независимо-республико-семнадцатоиюньским шипением жарким утром в древнем лесу и сшиваю для себя мысли более поздних лет, которые кладутся в голову.
Подумать только! Мы стали независимой страной – и все же так и остались всего лишь республикой в кавычках, с несерьезным флагом. Данеброг[205] стащили вниз, а промокшую синь подняли на флагшток, и этот флаг был нарисован специально, чтобы отразить историю нашей страны: красный крестик – как кровь от месячных, окруженная белым датским семенем, а вокруг всего этого – четыре синяка.
Таким наше знамя остается и по сей день, и мы машем им в лицо другим народам в порыве голоштанной удали; проще говоря, это одна сплошная крест-накрест оттраханная заляпанная спермой кровавая п****, окруженная четырьмя синяками: датским, норвежским, английским и американским. Да-да. Они приходили и с севера, и с юга, и с запада, и с востока, и от всех них эта страна рожала детей. Наверно, именно так появилась на свет исландская нечисть.
«А где мы теперь? – спрашивает старая коечная курица. – С нашим срамным флагом и извечной улыбкой продавщицы любовных утех в этой отдаленной подворотне уличных женщин». Вот-вот, мы приветствуем на главном посту страны лесбиянку, лесбиянку-коммунистку[206], надеясь, что зарубежные стервятники и быки, и международные фонды-насильники все разбегутся от такой седеющей соседки по постели. Это наше окончательное решение. Потому что мужчин мы уже всех перепробовали. А мужчины все оказались тряпками и бесстыдно предлагали себя всякому встречному и поперечному, что женщинам, что мужикам, причем даже свою задницу, свою либеральную задницу, которая была самым большим позорищем Исландии, потому что туда наведывались не только соотечественники, но и иностранцы. И вместе шевелили там удами в выделениях кредитов и плетении хитросплетений, пока анус страны не расширился до такой степени, что оттуда на нас хлынул потоп, сопровождаемый вонью говна и блевотиной. Видимо, оттуда до сих пор еще вылезает всякая дрянь. Так что явно пришло время поставить над собой нешикарную железную леди со стальным ртом и обитым медью лоном, не владеющую языками и не говорящую языками.
Хватит с нас, исландцев, бл***тва!
Но такова участь маленьких народов: им постоянно приходится склоняться перед большими. Однако нас спасли дистанции огромного размера: чтобы вставить в задницу Исландии, сперва надо было потратить целых три мокро-соленых недели на море. Поэтому нам повезло больше, чем фризам и лужицким сербам, и мы сохранили свой язык и культуру. Если бы нас насиловали в течение шестиста лет каждый день и по ночам тоже, как это делали с фризами немцы, с ирландцами – англичане, с бретонцами – французы, а с басками – испанцы, с нами бы вышло, как с ними. А тут бывало всего одно изнасилование в год (с весенним кораблем[207]), так что мы могли всю зиму радостно вязать да распевать вирши о мужчинах под девизом исландского народа: «Это меня снизу обесчестили, а вверху я еще невинная».
103 Восемнадцатое июня 1944
Сегодня 18 июня 1944 года. Сегодня Полу Маккартни два годика. Карапуз. Если я спешусь и приложу ухо к этому польскому бревну, я услышу бубенчики, которые его мама Мэри подвесила над колыбелью в кирпичном доме-утесе в Ливерпуле. Их звон разносится по Европе, понизу, под войной, и предсказывает ту звенящую песню, которая двадцать лет спустя будет звучать здесь в каждом дереве, когда все листочки запоют по-английски: «Love Love Me Do», – а польские и немецкие лесники спросят: «Чего?»
Но зато сегодня просто 18 июня 1944, и Полу Маккартни всего два годика. А мне четырнадцать, я в третьем классе Школы ада, и мне осталось еще два военных полугодия. Конек Червоны целых двое суток вез меня по зеленой Польше.
И наконец вывез из дикого леса в человеческие края, с земледелием и дорогами, с жилищами в отдалении. Конь возрадовался до самых копыт и вприпрыжку пустился по пыльной улице. Боль между ног вновь пробудилась.
Проселочная дорога была такой солнечно-белой в летнем зное, что я зажмурилась, так что не увидела несущееся нам навстречу облако пыли, пока ехавший в его окружении танк не остановился. Червоны перешел с рыси на шаг и наконец застыл неподвижно возле орудия. Дорога была настолько узкой, что танк занимал ее всю. На обочинах была высокая трава, а вдоль них тянулась вплотную к дороге изгородь из колючей проволоки: места, чтоб разминуться, просто не было.
Танк был, конечно же, немецкий, с черным крестом. И сейчас он начал беспокойно шевелиться, скрести гусеницами. Я попыталась направить коня на травяную обочину, но Червоны был на целых три ноги упрямее и не сдвинулся. И вновь танк пополз и остановился. Дуло приблизилось к конской голове. Спереди у него не было окон, и от этого он казался самостоятельно действующим существом; тут встретились два зверя: дракон и тяжеловоз. Первый вновь тронулся с места, а последний, вместо того, чтобы уступить, наклонил голову. Дуло танка теперь опустилось к загривку коня. Я для верности пригнулась, но это было бесполезно: дуло остановилось прямо у моего лица. Я заглянула в черную дыру войны. Как же оттуда скверно пахло! Мне хотелось зажать нос, но я не посмела, из страха, что это оскорбит военного зверя. Может, мне сейчас применить мое «яйцо»? Заткнуть гранату в адский хобот, как тертый хрен в ноздрю? Червоны ни капельки не боялся – но и не двигался тоже, когда гусеницы вновь заработали. Я снова пригнулась, чтобы дуло не ударило меня по голове, а потом решила ухватиться за него руками, чтоб не откинуть копыта вместе с конем. Танк снова остановился, я повисла на нагретой солнцем железяке, а Червоны нехотя сместился на обочину. Я успела пробраться дальше по дулу, а потом отважилась ступить на сам танк. Люк был без крышки, и я заглянула во внутренности зверя. Моим глазам предстали два танкиста: белобрысый употевший бесшлемыш и краснорожий бранящийся винтовнюк. Между ними покоилась живая белоснежная коза.