Он всегда был одет в рубашку телесного цвета и коричневые брюки, подпоясанные ремнем высоко на животе. Мне сказали, что он одевается сам и сам оправляет естественные потребности, ведь, хотя он и сидит в инвалидном кресле, ноги у него вполне крепкие. Протертый линолеум на полу показывал все передвижения этого грузного человека с кровати в уборную, а оттуда к головоломке: участок площадью в четыре метра был светлее, чем остальной линолеум, царство тьмы и молчания.
Он никогда не выходил на улицу.
Инвалидное кресло для него смастерил его отец; редко когда мне доводилось видеть вещь, сделанную с такой любовью; даже спицы в колесах у него были деревянные. Деревенская гадалка предсказала, что вдобавок ко всему глухонемого на тридцать третьем году жизни разобьет паралич. По этой причине его отец и изготовил этот предмет, которому сейчас было уже много лет.
Постепенно я выяснила, что Эль Коко не одевался, а просто спал не раздеваясь на простынях, которые не стирали с довоенной поры. Я незамедлительно постирала его вещи украдкой, проявляя немалую смекалку, чтоб никто не увидел, как я сушу Крокодилово белье. Потом у меня ушла целая неделя на то, чтобы переодеть его, а у него ровно столько же – чтобы поблагодарить меня за это. Хотя его ноздри заросли волосами, он улавливал аромат свежего белья всякий раз, когда я пробиралась мимо него с вещами, и поводил носом, уродливо улыбаясь. Постепенно я разрешила ему прикладывать руку к моей щеке в знак благодарности. Его ладонь и кончики пальцев были удивительно мягкими – настолько же мягкими, насколько шершавой на вид была тыльная сторона ладоней. Я прежде и не замечала, какой красивой была белизна его рук, ведь с внешней стороны они были сплошь покрыты желтыми и бурыми пятнами, а ногти у него были выпуклые и длинные, точно когти. Но в его пальцах крылось неожиданное изящество. Он ласково гладил меня и улыбался. Я взглянула на него по-новому. И надела на него солнечные очки, которые отец купил в Байресе. Человек-гора радостно выдохнул, и больше его ящеричьи глаза не пугали меня.
Я начала останавливаться возле него, порой собирала с ним головоломку. Было на удивление приятно сидеть рядом с этим громадным существом и толковать для себя его гортанные выдохи. И постепенно во мне возросло желание порадовать этого человека. Мне удалось тайком пронести к нему чашку матэ – чая жителей Серебряной страны, который бедному старику не давали десятилетиями. Потом я нарвала в саду его матушки цветов и поднесла к его огромному носу. Он обрадовался: ладони заплясали. Еще я принесла ему меду: на это он отреагировал, изобразив в воздухе полет пчелы. Я продолжила разговор: разыскала для него другие вещи, которые можно нюхать – разрезанный помидор, крысиный хвостик, свежий перец чили… И он всегда показывал мне на своем доморощенном языке жестов (который принимал всё новые и новые нюансы, словно крыло бабочки – оттенки цвета), какой запах чему принадлежит.
В конце концов я притащила теплую коровью лепешку и поднесла к его носу, тогда он чихнул и впервые рассмеялся. Смех открылся в нем, будто клад, много лет пролежавший в земле. Кроки был не просто перегонный котел для еды, как все считали. У него было обоняние, как у собаки-ищейки. Этот красивый нос, унаследованный от отца, был его единственной связью с миром, все его ощущения сосредоточились в нем. Глухонемой определял по запаху даже мое самочувствие и принимался изображать, какое у меня в какой день настроение: веселая, злая, влюбленная, напилась, тоскую по родине, волнуюсь за папу. Я начала относиться к этому носу с неосознанной осторожностью, будто это сложный рентгеновский прибор.
На его чуткость ко всему на свете я могла положиться. Один парень из деревни украл для меня розу из сада Долмиты и сходил со мной к реке. Был закат, и наши длинные тени протянулись по всей поверхности воды, дотянулись почти до другого берега, но вместе не сошлись. А я взяла у парня платок и потом поднесла к ноздрям чуткого носовидца. Он понюхал платок и вынес вердикт о его владельце простым движением руки: этот человек для меня слишком глуп. Сама я, разумеется, убедилась в этом на следующем же свидании и с тех пор видеть его не могла. Звали его Диего, а голова у него была, как шоколадное пасхальное яйцо: коричневая, приторная, а внутри нее – гремящая пустота.
Так что мое уважение к несчастному человеку в сарае день ото дня росло. И наоборот, семейство Беннов все ниже падало в моих глазах. Они вели себя, как глупцы из незамысловатой сказки: презирали главное сокровище своей семьи и держали его в убогом сарае, не знавшем отопления в эти холодные зимы, вскормленные грудью Южного полюса.
Изначально его звали Иоганн Гектор, он родился в Люцерне, в Швейцарии, в 1883 году. Его мать была из знаменитой семьи золотых дел мастеров, кажется, Лупеску, а отец – сын немецко-итальянского пивовара Бенни. На рубеже веков, году в 1900-м, семья собрала пожитки и переехала в Южную Америку в поисках молочных рек и кисельных берегов. После трех лет скитаний по побережью Атлантического океана они осели в Стране Серебряной, где никакого серебра на самом деле нет, и начали бороться с крупным рогатым скотом. Житье здесь было не лучше и не хуже, чем на родине, у альпийского озера, – просто другое. Главное отличие было в том, что теперь из их жизни исчезли все мечты, точно так же как из окружающего ландшафта – горы. Будущее больше не было неясной, но омытой светом формой, поджидающей за ближайшим перевалом, – оно лежало во дворе, словно черная собака. Оно было не там, но здесь, не мечтой, но фактом. Ибо такова жизнь на равнине. В Пампе каждый человек сам по себе, стоит по шею в собственном житье и никуда не убежит от себя, даже глаз от себя не отведет, не сможет дать им хоть на миг отдохнуть на каком-нибудь утесе, а увидит всегда только собственную тень.
В Де-Криво меня посетило то же самое чувство удушья, что и четверть века спустя в Канаде, когда я приехала в края исландских поселенцев. У нас, исландцев, много талантов, но тесниться на ровном поле, колос к колосу, – отнюдь не самое любимое занятие таких просторолюбивых пейзажеманов, как мы.
Как-то, загорая возле дома, Долмита рассказала мне, что в последние дни жизни Густаво начал видеть на хлебном поле Альпы.
«Смотри: вершина побелела».
«Вершина?»
«Да, на Мон-Пилатус. Смотри: совсем белая».
«Он умер от без-Альпия», – сказала старушка.
Их сын, Иоганн Гектор Бенни, который потом превратился в Хуана Хектора Бенитеса, родился слепым и слабослышащим, а в пять лет потерял остатки слуха, когда убежал от старшего брата и забрел к железнодорожному туннелю, а оттуда выскочил поезд. Это случилось на заре железнодорожного сообщения в Швейцарии. «Он пронесся так близко, что поцарапал мальчику лобик до крови». С тех пор он жил в темноте и тишине, но научился видеть носом, слушать ладонями, разговаривать пальцами.
Я принесла ему письмо от мамы. Он осторожно взял конверт, поднес к ноздрям, понюхал марку и улыбнулся, сказал «Исландия» (изобразив жестом «духовой оркестр»). Затем вынул письмо из конверта и прочитал носом, будто близорукий крот. После этого сообщил, что мама скучает по мне, а в остальном у нее все хорошо. Стало быть, на этом листке, который я прятала от папы, не было вранья.
Я снова поднесла Гектору письмо – на этот раз от бабушки Георгии, напечатанное на машинке, на старом правительственном бланке самим президентским секретарем Пьетюром Эггерцем:
«Бессастадир, 5 июля 1949.
Дорогая, милая Герра!
Благодарю тебя за письмо, которое мы получили перед выходными. Рада слышать, что вы оказались у добрых людей. Лично мне всегда было хорошо у швейцарцев, они такие миролюбивые.
Как нам не хватало тебя вчера, когда у нас был банкет в честь американских гостей! Это был их национальный праздник. Посол, мистер Бётрик, держал речь, а после обеда Лоне пела, в основном английские и американские песни. Она живет у нас уже две недели…»
Нашему носовидцу не нужно было читать дальше. «Бабушке очень плохо», – заключил он и указал на сердце двумя желтыми когтистыми пальцами. Но и за исландский народ он беспокоился не меньше. Наш «духовой оркестр» так обрадовался, что ему наконец позволили играть, что был готов исполнить любую мелодию, лишь бы ему дали ноты.
136 Попытка переворота на помосте для молочных бидонов 1949
У нас с папой была одна комната на двоих. Почти все ночи он спал плохо, и часто мне приходилось тянуться через всю комнату и держать его за руку, пока он снова не засыпал. В конце концов мы стали на ночь сдвигать кровати, а утром раздвигали их опять, чтоб ни у кого не возникало о нас грязных мыслей.
Ханс Хенрик был сломлен. Война вытрясла из него все мужество, словно мелочь из копилки. Но одна монетка внутри все еще позвякивала. На одной ее стороне была свастика, которую он пытался стереть, на другой – изображение сердца с трещиной.
«Как ты думаешь, твоя мама со мной развелась только из-за Гитлера или?..»
«Да, я… Но ведь ты ее любил больше, чем Гитлера?»
«Конечно. Только не ‘любил’, а ‘люблю’. До сих пор ее люблю».
«Но ведь ты собирался умереть за него, а не за нее?»
Что и говорить, утешительница из меня никудышная.
«Я… Человек… Да…»
Все эти слова были началами разных фраз, неудачных попыток построить фразу, но все вместе они образовывали одно признание, содержавшее глубокую истину: «Да, такой уж я человек». Что на самом деле означало: «Да, я дурак».
Он долго молчал. Я слышала, как внутри у него одна за другой лопались струны, пока не осталась одна – вот эта: «Как ты думаешь, она довольна этим своим… кофейщиком?»
«Не думаю. Он даже в Квальфьорд не ездил».
О да, похоже, я была все-таки не лишена тактичности.
Когда прошло первое лето (зима), я сообразила, что, скорее всего, поехала с ним сюда ради него – из жалости. Но не могла же я пожертвовать жизнью ради отца. Так никто не делает. Не собралась же я, в самом деле, превращать его поражение в свое – я, едва вступившая в свою лучшую пору. Хотя куда я еще могла поехать?
«Ты всегда можешь поехать домой, Герра. Если захочешь», – говорил он порой.
«Если захочу? – бормотала я под нос. Мы шли по вызолоченной солнцем грунтовой дороге на ферму после воскресенья в деревне, мессы и рынка. Перед нами шагал младший Бенни с домочадцами, а старший повез старух на машине. – И как же? Тебя бросить?»
«Да-да, не беспокойся обо мне», – сказал папа и пригладил волосы рукавом пиджака. Вечернее солнце было жарким, по обеим сторонам дороги шумели колосья по пояс.
«Не беспокоиться о тебе? Я только и знаю, что беспокоюсь о тебе».
«Зачем ты так говоришь?»
«Я держу тебя за руку по вечерам, я ночей не сплю от волнения и… я стала матерью собственного отца».
«Герра, я… Ты себя-то не забывай…»
«Ах, если б я могла…»
«Слышишь, не надо. Ведь тебя это тоже коснулось».
«Да, эта прокля…» – зло начала я, но тут одна из бледных беннитесовских дочерей обернулась и послала мне взгляд из-под прически. Я замолчала, и мы непроизвольно замедлили шаг, чтоб отстать от остальных. Я пинала мелкие камешки по направлению к солнцу, светившему нам в лицо почти горизонтально.
«Папа, зачем… зачем ты ввязался в этот бред?»
«Зачем?»
«Да. Зачем ты маму не послушал?»
«Я… да, лучше мне было бы послушать ее».
Мы дошли до помоста для молочных бидонов, находившегося под живописным деревом омбу у дорожки к усадьбе. Редкие мухи уносили солнце на плечах в его длинную тень. Бенны прошли полпути до дома. Я остановилась и посмотрела на папу.
«Как… как ты мог оказаться таким идиотом?»
Я и сама удивилась, какой гнев прозвучал у меня в голосе.
«Идиотом?»
«Да, если бы ты не… этого всего бы не случилось!»
«Герра, нельзя подходить к этому вот так».
«Можно! Все и было вот так! Если бы ты не… Ведь это… Ты… Ты мне всю жизнь испортил!»
«Герра, не надо…»
«Да, ты мне жизнь испортил. Сам посмотри, – сказала я и простерла руку в направлении фермы, солнечно-сердитая и румяная. – Что мы с тобой делаем в этих… в этой отстойной бычьей заднице?!»
«Герра, это никто… в этом нет ничьей вины».
«Ах вот как, значит, нет?!»
Солнце было готово погрузиться в море колосьев, долгие лучи играли на морщинистом лбу отца. Этот оттенок зовется «ворванно-золотистым», но здесь он был иной, чем на родине: не прошедший холодную очистку.
«Нет, что случилось, то случилось. Война – это война», – устало произнес он.
«Ах вот как! Война – это война, а отец – это отец, а…»
Тут он перебил меня, и в его голосе наконец появилась хоть какая-то твердость:
«Герра, я не виноват. Это просто… просто нам не повезло. Чистейшее невезение!»
«Ах НЕ ПОВЕЗЛО?!» – заорала я так, что, наверно, даже в доме было слышно.
«Да, ядрен батон, не повезло!»
Ну и зрелище: мы, отец и дочь из далекого края, все такие из себя невезучие, боксируем с воздухом, бьемся с доморощенными призраками, которых все равно не можем ни поймать, ни схватить за горло, ни заклясть. Вот зараза! В этом-то он как раз был прав! Да, нам просто не повезло, и именно поэтому все было так невыносимо. Сражаться было не с кем, разве что с воздухом и этим призраком, который все время бежал за нами, как собачка, и добежал до самой Аргентины. Одно дело – страдать, другое дело – страдать из-за того, чего нет.
«Не повезло… Ненавижу это слово!»
«Да».
«И это проклятое молчание, которое там всегда, всегда. Разговаривать нельзя… Да и невозможно разговаривать. Ты не хочешь, а остальные не сме…»
«Я не хочу разговаривать?»
«Да. Ты – как все. У них там ни о чем нельзя говорить. Дедушка, сам президент Исландии, понимаешь, водит по дому женщину, с которой спит, под носом у бабушки, а она просто сидит в кресле и вяжет, и все притворяются, что никто ничего не знает, и никто не смеет ничего сказать…»
«Герра, милая, что подумают…»
«Да плевать я хотела на этих быкодеров! И ты не заставишь меня замолчать здесь, в этой… этой сраной южноамериканской деревне за шесть тысяч километров от Исландии! Все это бред! Бред полнейший! – я опять сорвалась на крик. – У них вся семья сбрендила! Ты сбрендил! Дедушка сбрендил! И все, вся эта семейка! У всех один бред в голове!»
Вдруг я сама услышала, что же я сказала, и расплакалась. С плачем я ринулась прочь от него по дороге в сторону дома. Когда я добежала до двора, мне и в голову не пришло прошмыгнуть в двери, забраться в кровать и дождаться папу. Я повернула направо и вбежала в сарай к Гектору. Он позволил мне переночевать у себя.
Вечером он сыграл для меня на доске: пьесу для десяти пальцев и двух ушей. Это была самая прекрасная музыка, которую мне довелось слышать в ту пору, хотя она была безмолвная. Давным-давно, в стародавние времена, он учился играть на пианино и до сих пор не разучился. Это было как нельзя кстати: в конце того дня молчун играл молчаливую мелодию девушке, которую доконало молчание.
После этой отчаянной попытки всеисландского переворота возле помоста для бидонов в Аргентине я больше не повторяла таких поступков, но запрятала все великие тайны поглубже себе в душу. Я была ничем не лучше других в моей семье и в моей стране – стране слабаков. Как и всю мою страну, меня покорил великий Молчок, узурпировавший Исландию в двадцатом веке, и я стала подчиняться ему во всем, до тех пор пока не оказалась здесь, в гараже.
Но за это блаженство я заплатила семикратным раком.
137 Откровение Герры Марии 1949
Я начала подумывать о возвращении на родину, но вспомнила ребят в кафе «У Озера». Даже они были настолько ограниченными, что в разговорах с ними я могла раскрыть себя разве что на 33 %. Может, я и не была сломлена, как мой отец, но война выбросила меня далеко за ту ограду, которая называется «жизнь обычных людей». Я пережила такое, что другие не могут увидеть до тех пор, пока эта ограда не рухнет. Так что «в кругу друзей» я сидела не за одним столом с остальными, а в стороне, в еще не остывшей воронке от снаряда.
Зато здесь, в Ла Квинта де Крио, я оказалась в неком временном положении, конца которому не предвиделось. Папа совсем опустился, даже на биржу труда в столицу звонить перестал. Может, мне больше не стоит с ним возиться? Может, мне стоит поехать куда глаза глядят, перемахнуть Анды, сдать на аттестат зрелости в Чили, уплыть в Тихий океан и под конец стать вождем на острове Пасхи? Моя жизнь только-только начиналась, а его, судя по всему, уже закончилась. Нет, я не могла его бросить. Мой отец стал таким слабышом, что я и думать не могла о том, чтоб его бросить. Увезти его с собой в столицу? Нет, как я буду таскать его, этого живого мертвеца, по местным бесшторным пансионатам? А какие возможности у нас есть еще? Пока я так рассуждала, в голову мне пришла удивительнейшая идея. Может, она и была безумной, но таковой была и вся ситуация, породившая ее.
В этих краях было немало немецких иммигрантов, и на одной из ближайших ферм собирались устроить Октоберфест. Вот так, не больше и не меньше! Мне удалось отпроситься у Беннов, и я уселась за длинный стол во дворе вместе с деревенской молодежью. Было так странно попивать немецкое пиво с солеными кренделями под взглядом зеленых попугаев! Но человек привыкает ко всему, даже к тому, что в канун Рождества его будит жужжание жуков. За соседним столом сидели толстяки – кожаные штаны – и наяривали мюнхенские пивные песенки. (В те годы немцам, чтобы петь, приходилось ехать на другую сторону земного шара.) После первой кружки я протиснулась в крошечный бар, где помещалась уборная. В дверях я столкнулась со странной парочкой: девица в немецком национальном костюме и настоящий аргентинский ковбой – гаучо. Из их жизнерадостного смеха вырисовалось неожиданное решение нашей с отцом будущей судьбы в Стране Серебра. Эта акция требовала большого проворства, но если план удастся – мы совсем скоро заживем припеваючи. Старый Крокодил не вечен, а его сын уж точно долго не протянет. Бенны сейчас упражнялись в метании ножей с удвоенным рвением.