Женщина при 1000 °С - Халльгрим Хельгасон 6 стр.


Мне не суждено было войти в новый век, а ведь мне было всего шестьдесят два года. Мне казалось, что это, как выражается молодежь, «нереально». Но после курса лечения и еще курса лечения, уколов и консилиумов, лекарств и еще лекарств во мне как будто настала русская зима, и немецкая армия была вынуждена отступить. Но ненадолго. Она, сволочь такая, всегда возвращалась и до сих пор возвращается.

Вдобавок в больнице меня настиг вирус иного сорта, так что надо благодарить Бога, что я вышла оттуда живой. С тех пор я в больницы не ложилась. Мне здоровье не позволяет.

Восемнадцать лет я носила под сердцем мальчика Рака, и он до сих пор не родился, но и не умер. Рак Бьёрнссон – восемнадцатилетний пацан с щетиной на подбородке и прыщами на лбу, а может, даже уже и с водительскими правами. Конечно, он выползет из меня только тогда, когда окончит медицинский ВУЗ, и только для того, чтоб констатировать мою смерть. Есть мнение, что я прожила с такой болезнью дольше всех исландцев. Однако наш родной президент до сих пор не пригласил меня в Бессастадир, чтобы прилепить мне на грудь значок.

В моем теле все еще идет Вторая мировая война, там вечный бой. В прошлом году под Рождество немцы захватили печень и почки, бомбардировав их метастазами, и до сих пор удерживают эти области, но им пришлось, под натиском союзных войск, прошлой весной отступить из желудка и толстой кишки. (Борьба за груди давно завершена – одна уже заседает на конгрессе грудей в лучшем мире.) Однако русские продвигаются все дальше в грудную клетку и полным ходом идут к сердцу, где скоро взовьется красное знамя. Тогда я кончусь, и на всем континенте воцарится мир. Пока не придет Сталин со скальпелем и не взрежет мое тело.

А потом меня сожгут. Так я окончательно решила.

Итак, с тех пор, как мне оставалось жить три месяца, уже прошло восемнадцать лет. Я выжила тогда и прозябаю до сих пор, хотя все время держусь только на лекарствах. Когда мне надоедает быть Линдой Пьетюрсдоттир, я иногда вылезаю в сеть под собственным именем на страницу отчаявшихся «Знакомства. is».

«Женщина с одной грудью и раковой опухолью легких, почек, печени и других органов познакомится с сильным и здоровым мужчиной. Допустимы родимые пятна».

19 Чистилище 2009

Лова одолжила мне свой телефон вчера, пока бегала в магазин за лампочкой для меня. Стеклянная груша на потолке – единственный фрукт, который я себе позволяю за эти сутки. Я воспользовалась возможностью и позвонила в крематорий при кладбищенской церкви в Фоссвоге, чтобы узнать, как проходит кремация. Они заявили, что в день сжигают от семи до десяти тел. Каждое из них дает два-три кило пепла (зависит от объема плоти), а температура в печи достигает тысячи градусов. Очевидно, там надо лежать целый час. «Ну, час-полтора, как-то так», – сказала монотонным голосом молодая особа, судя по всему, бесконечно далекая от огня и пепла, даром что она находится в обители смерти. Но я думаю, что на самом деле все происходит быстрее, хотя я не гонюсь за временем: когда дойдет до дела, мне некуда будет торопиться. А девушка была к тому же фантастически глупой.

– Я хотела бы записаться на сожжение.

– Записаться?

– Ну да.

– Да, но… и как… имя, пожалуйста.

– Хербьёрг Марья Бьёрнссон Послышалось короткое шуршание бумаги.

– Я не вижу его в книге записей. Вы подавали заявку на кремацию?

– Нет-нет, я для себя. Я сама хочу записаться.

– Для себя?

– Да.

– Но… короче… там по-любому сперва надо заявку.

– А как ее послать?

– Заполнить форму в Интернете и отправить, хотя на самом деле мы ее не примем, пока… Ну вот так.

– Пока что?

– Ну, мы не принимаем, короче… ну, в общем, пока, короче, человек не помер.

– Да-да, не сомневайтесь: когда до этого дойдет, я уже точно буду мертвой.

– Да? А…

– Да, а если будет уж совсем туго, я сама к вам приду – посадите меня в печь живую.

– Живую? Э-э, нет, так нельзя.

– Ну ладно, тогда попробую прийти мертвой. Когда у вас свободно?

– Ну-у-у… А когда вы хотите?

– Когда я хочу умереть? Вообще-то, мне хотелось бы умереть до Рождества, в адвент[45], эдак в середине декабря.

– Так, это после… да, тогда вроде бы свободно.

– Ага. Вы можете записать меня?

– Э-э… Да-да. А на какой день?

– Скажем, на четырнадцатое декабря. Это какой день недели?

– Э-э… Это… понедельник.

– Да, это отлично, просто отлично начинать неделю с того, что тебя сожгут. А в котором часу у вас свободно?

– Э-э… На самом деле тут свободен первый час, в девять. Хотя вы можете прийти, ну, после полудня.

– Да, я… Давайте лучше после полудня. Мне может потребоваться много времени.

– Чтоб добраться?

– Нет. Мне может потребоваться вскрыть себе вены, а в воскресенье вечером я этим заниматься не собираюсь. Я хочу сказать, что пока там кровь вытечет…

– Э-э-э… Тогда я вас запишу… А вы…

– Да, что?

– Вы совсем… Короче… Вы уверены, что хотите?

– Да-да, но я хочу, чтобы печь как следует разогрелась, – не хочу жариться на слабом огне. Как вы там сказали, тысяча градусов?

– Да. Ну, нет, в смысле мы можем ее заранее разогреть и…

– Ага. А туда точно въезжают головой вперед?

Я выбираю крематорий, а не землю, хотя у меня достаточно средств на гроб, венки и прочее. Хотя, конечно, моим мальчикам может взбрести на ум пронести свою мать в виде мертвого тела вниз по ступенькам церкви, но я, честно признаться, не знаю, хватит ли у меня духу доверить им это. С другой стороны, не факт, что они приедут на похороны своей матери. Это народ занятой, и неизвестно, слушают ли они по радио объявления о покойниках.

Да, я твердо решила сказать «прощай» в адвент. Не могу представить, как я пересижу еще одно Рождество в гараже. В прошлом году нам с ноутбуком было так тоскливо и к тому же холодно, хотя моя милая Доура передала мне и жаркое, и соус. А вообще, странно, что в этой стране еще не изобрели какой-нибудь способ переработки для нас, желающих почтить матушку-землю органическими останками. Например, нас можно было бы перерабатывать на удобрения для цветов, вместо того чтобы губить эти цветы в память о нас. Но тогда бы меня, конечно, признали некондиционной, ведь у меня в организме столько всякой химии.

Да! Чем больше я об этом думаю, тем больше мне нравится эта тысяча градусов. Вряд ли он будет горячее – огонь в чистилище; он должен будет полностью уничтожить то, что я сама не смогла искоренить из своего тела.

20 Магистр Якоб 1947

И тогда я, наверно, вспомню Магистра Якоба – новоиспеченного студента с Патрексфьорда[46]. Он время от времени является мне: стоит навытяжку посреди моей памяти, окруженный множеством голосящих картинок, застывший от гордости, с окровавленной головой.

Я не успела сойти со школьной скамьи, как уже убила человека. Было лето сорок седьмого, и я была вне себя от счастья, что мне дали возможность провести его на Свепнэйар, со старым Эйстейном и Линой, с бабушкой в «Домике Гюнны», с тупиками в норках, со всеми моими горами на побережье Бардастренд. Боже, как я была рада вновь увидеть их всех после войны целыми и невредимыми! Удивительно, но природа тоже может быть близким другом.

Он был единственным студентом с «Патроу», свежевыпущенным и новоиспеченным, который приехал к бонду Эйстейну на Свепнэйар работать на лето. То был Якоб Сигурдссон, но дома его звали Магистр Якоб – из-за его учености. Гладкощекий светлостриженный мальчишка с фиолетовыми прыщиками на лице. Нельзя было сказать, что он умница: весь его ум сводился к чисто школьным способностям и распространялся только на книжки. Ему не нравилось ходить по весне на тюленя – он предпочитал шарить по гнездам и собирать гагачий пух; он как огня боялся крачек и переходил Большое болото, этот «Манхэттен крачек» (это место в период гнездования превращается в сплошную белоперую голосящую котловину), не иначе как с крышкой от кастрюли под шапкой.

Якоб был серьезным молодым человеком, а увлекся беспечной вертушкой с юга, которой к тому же не хватало культуры: это была семнадцатилетняя кобылка, пережившая войну и бомбежку, умевшая говорить по-датски, по-немецки и по-фризски.

Я в ту пору, конечно, была хороша собой, но мне не грозило «совсем закоченеть от красоты», как выражается наша Доура про тех дамочек, которые только и знают, что маячить перед мужчинами на своих каблуках-маяках. И все-таки мне кажется, что его увлечение где-то глубоко-глубоко в нижних геологических слоях его души было основано на том простом факте, что эта кудрявая девица была внучкой президента Исландии. Якоб питал безграничное почтение ко всякой власти, преисполнялся благоговения, стоило старосте явиться с острова Флатэй; а на президентское дитя он смотрел как завороженный целых две недели с того момента, как я сошла на берег в узких «рейтузах» и высоких американских кедах, которые подарил нам на Рождество посол США. Кобби, конечно же, знал, что от резиденции на Аульфтанесе до причала в Стиккисхольме меня подвозил личный шофер его превосходительства.

Ах, сейчас я могла бы наболтать целую главу про славного шофера Томми, всегда державшего полосатые леденцовые конфеты в бардачке, который в данном случае не оправдывал своего названия: у Томаса нигде не было бардака – везде порядок, а ездил он всегда в перчатках.

Юноша с Патрексфьорда ни разу не заговаривал со мной. Однако в Иванов день мне пришло из соседней комнаты письмо: «Дражайшая йомфру! Не будете ли вы так любезны доставить нам радость и пойти с нами на прогулку на Конец косы нынешним вечером, в связи с Ивановой ночью? С уважением, Якоб Сигурдссон, студент». Примерно так это звучало. Церемонно и совсем без юмора, как было в обычае у исландцев в те годы.

Конечно, Якоб Сигурдссон мне ни капельки не нравился. На поприще любви он был самым настоящим инженером, а этот тип людей впоследствии встречался мне очень часто, но никогда не привлекал. «Инженеры от любви» – это такие молодые люди, которые планируют свою влюбленность в одиночку, подобно человеку, замышляющему убийство; они создают проекты и чертежи будущего исполинского сооружения, посвященного самому себе и ей, где их души начнут благородный танец среди гигантских несущих конструкций счастья. За этой подготовкой к любви они забывают обо всем на свете и сильно обижаются, когда их чертеж не получает одобрения. Главной ошибкой немецкого народа во время войны было как раз это. Гитлер в глубине души был таким вот «инженером от любви». Известно, что в юности он купил лотерейный билет и целые выходные чертил чертеж дома, который построит на выигранные деньги, но когда билет оказался без выигрыша, он сильно рассердился на австрийское лотерейное общество.

21 Иванов день 1947

Я была молода, жаждала любви и позволила новоиспеченному студенту с «Патроу» проводить меня на Конец косы. Мы обошли гнезда крачек на Большом болоте по берегу, прошлись вдоль Ближнего и Дальнего мысов, чтобы у нас получилась хорошая прогулка. Только вот он все время молчал. В его мозгу громко жужжала думательная машинка: она постоянно работала на повышенных оборотах, но безрезультатно. А я была дамой в полном смысле слова и считала, что начинать разговор должен кавалер. Ах, как же ты была глупа, когда думала, что женщины глупее мужчин!

Но так оно было. Это тоже жизненный опыт.

Вечер был невероятно красив: июньская позолота заката на севере, над горами Бардарстрёнд, небо почти безоблачное, а море подсиненное, – именно так говорили старики про этого своего друга, когда бледный штиль сменялся бризом, который начинал подмешивать в воду небесную синеву. Нигде в Исландии больше не употребляют таких изысканных слов, как на островах Брейдафьорда, хотя произношение там явно не такое, как у покойного Гюннара Тороддсена. (А слушать этого человека было просто восхитительно.)

Клочья облаков разной толщины рассыпались по небу, словно у каждого острова появилась своя небесная защитная шляпа.

– Стало быть, тебя зовут Хербьёрг?

Ну наконец-то! Слова. Мы сидели на пригорке у Конца косы спинами к закату, глазели на собственные тени, которые растягивались по короткому склону и дальше до Тупичьей скалы, наблюдали, как две гаги плывут по своим делам по волнам возле мыса, ведя за собой неловких на воде птенцов. Якоб покраснел, на лбу ясно виднелись фиолетовые пятнышки. Коротко остриженные волосы в лучах заката были желты, как овечья шерсть, и на ощупь казались пуховыми, шевелясь под ветром, будто перья на груди птицы. Кажется, меня больше всего удивило обращение на «ты»: после того письма я была почти уверена, что он будет со мной на «вы».

– Что?

– Тебя зовут Хербьёрг?

Елки-палки лес густой! Мы целый час шли пешком, проделали весь путь до Конца косы, и сейчас он спрашивает, как меня зовут! Как будто не он сам накануне написал мое имя на конверте четким почерком. Какое убожество!

– Да.

В небесах захохотали чайка и кайра, эти циничные морские птицы, а нас вновь взяло в плен молчание. Мне казалось, я слышу, как из этих прыщиков у него на лбу проклевывается гной, словно птенцы тупика из норки в скале под нами. Над головой пронеслась крачка: она летела не сама – ее гнал ветер; а другие птицы трудолюбиво несли в клюве свою сверкающую добычу, возвращаясь с моря. Вдруг одна налетела со стороны и резко повернула в полете, будто бомбардировщик, показав нам белую грудку, остановила перьями лучи закатного солнца – в воздухе как будто блеснула вспышка света. Якоб, судя по всему, этого не увидел. Он смотрел на фьорд, на запад, поверх острова Скьяльдарэй на Флатэй (дома на нем были хорошо видны), потом фыркнул, кивнул и, словно многомудрый философ, только что открывший великую истину, изрек:

– Флатэй.

– Да.

– Краси… красивый остров.

– Да…

– Впрочем, красивый вид не поддается измерениям. Его площадь – четыре целых и две десятых квадратных километра.

– У чего – у красивого вида?

– Нет, у Флатэй, – ответил он без тени иронии.

– Да?

– Да.

И снова молчание. Мне это уже начало надоедать.

– Вот ты студент. А какой ты ВУЗ заканчивал? В Рейкьявике?

– Нет, в Акюрейри. Здание университета там было построено в 1897 году.

Его губы дрожали. Он и сам понял, насколько убогой была его последняя фраза, поэтому не стал больше ничего говорить. И даже я ничего не смогла поделать с этим ядерным взрывом пустоты: от нашего разговора остались одни руины, момент сгорел дотла. Я вспомнила про ручную гранату, которую хранила тайком ото всех в своей комнате, завернутую в шерстяную пряжу.

Мы некоторое время сидели и глядели на соленое море, на сияющий ледник на краю мыса в южной части фьорда. Птицы чертили в воздухе длинные тире. Но после нескольких минут раздумья я разрешила трудность тем, что поцеловала юношу. Влажным разнузданным поцелуем – поцелуем смерти. Так нетерпеливость и неумение переносить скуку часто приводили меня на кривую дорожку.

Конечно, я уже давно не была девушкой: я неоднократно теряла невинность в дремучих городах Европы, а по возвращении домой даже переспала с болгарским послом, причем прямо в Бессастадире.

Мы долго целовались, а крачки падали камнем в море, пронзали острыми носами колышущуюся волну, словно пинцет беспокойную плоть, и вытаскивали оттуда рыбешек – на корм птенцам на Большом болоте.

Ничего себе: я в самый разгар поцелуя принялась наблюдать за птицами! Я попыталась начать все сначала, но в конце концов гимнастика для языка наскучила мне, как и разговоры.

Этот вечер был просто невыносимым! Мы были похожи на героев с картины Мунка, овеянных великолепием синего фьорда и заката и мучимых возней вокруг любви и нечестностью перед самими собой. По пути домой он один раз остановился и довольно неуклюже попытался продолжить целоваться, но я сболтнула ему, что нас могут увидеть.

И конечно же, когда мы пришли домой, за нами уже вовсю шпионили из-за дверей сарая, посмеиваясь про себя. Работница Роуса была превеликая сплетница, она настолько хорошо умела все разнюхивать, что ей даже не надо было плавать за свежими сплетнями на Скаулэй, Лаутрар или Свид. «Крачка на хвосте принесла», – было ее любимое присловье. Роуса была родом с побережья, настраивалась на то, чтоб выйти по меньшей мере за начальника и нарожать с ним штук семнадцать детей, но ее уделом стало одиночество: то ли из-за ее чрезвычайной преданности супругам-фермерам со Свепнэйар, то ли из-за того, что собой она была страшная. Она была как бочка и лицом безобразна: почти беззубая, щеки поросли пухом, а потовые железы у нее были даже мощнее, чем у Гюнны Потной из «Домика Гюнны». Справедливости ради скажу, что у Роусы была самая красивая грудь, которую я видала, а я повидала их немало. Домашнее масло, которое мазали только на рождественский хлеб, Свейнки Романс называл не иначе как «роусовое масло» и считал, что оно добывается прямо из грудей работницы. А они у нее были громадные и при этом совершенно равной величины и красивой формы. Она и сама это осознавала и порой, когда чувствовала, что загибается от одиночества, заголялась на танцах. Этот маневр удался, по крайней мере, однажды, когда на вечеринке на Флатэй ее подцепил старый русский охотник на тюленей с Сейдэйар.

Я до сих пор помню, как в Иванову ночь Роуса, в своем рабочем платье в мелкий цветочек, извалянном в пуху, с грязными руками и желтым зубом в улыбающемся рту, стояла за дверью сарая на Свепнэйар и подглядывала в щелку за тем, как мы с Якобом входим в дом.

22 Человек в болоте 1947

На следующий день мне прислали стихотворение, сложенное в дротткветте[47]. Этот сугубо исландский стихотворный размер бытовал у нашего народа тысячу лет, так что эта поэзия как бы вне времени: между стихами, сочиненными в 1047 и 1947 годах, не чувствуется почти никакой разницы. Сомневаюсь, что другие народы могут похвастаться таким застоем в сфере искусства. Хотя стихи у него вышли недурные:

Назад Дальше