Банкеты давались по любому поводу, на них произносились речи. Общественные комитеты отстаивали своё право бесконтрольно распоряжаться деньгами государственной казны и военными поставками, фирмы-посредники наживались. Через поставки в войска партий продовольствия, обмундирования, медикаментов руководство комитетов пыталось влиять на армию, на генералов. Преданность правительству и царю считалась предательством национальных интересов. Патриот, демократ, либерал обязан был царя с царицей ненавидеть и громко эту свою ненависть выражать, иначе на него смотрели косо. На фоне военных успехов лета 1916 года продолжалось опасное брожение в войсках, падал авторитет всякой власти, прежде всего фронтовых офицеров, учащались случаи неподчинения и дезертирства.
Михаил Владимирович с юности обладал острой интуицией. В его профессии она была необходима. Но в обычной жизни летом 1916 года в центре пыльной, жаркой, вполне спокойной и сытой Москвы она сводила его с ума. Самым надёжным лекарством была работа. Её хватало и в госпитале, и в домашней лаборатории.
Крысу Григорию Третьему влили дозу препарата, когда животное уже почти издохло. Пятый день Григорий балансировал между жизнью и смертью. Агапкин ухаживал за ним, как за младенцем. Крыс жил, но не молодел. Задние лапки оставались парализованными, глаза мутными.
К августу появилась возможность сделать кое-какие выводы о реакции на препарат зверьков, получивших вливание в юном возрасте. Из семи подопытных экземпляров два умерли сразу, третий старел согласно своему реальному возрасту. Четыре выглядели явно моложе и вели себя, как крысята-подростки.
Однажды вечером у ворот госпиталя к Михаилу Владимировичу метнулась тень.
— Доктор, умоляю, я готова на все!
Женщина лет сорока, пёстро одетая, накрашенная, бухнулась на колени, вцепилась в штанину.
— Двое малых детей, мать диабетичка! Умоляю!
Михаилу Владимировичу с трудом удалось поднять её.
— Что вам угодно, сударыня? Успокойтесь, объясните. Вы больны?
— Нет! Я здорова, но я не хочу стареть, мне нельзя! Это мой хлеб, моя профессия! Вам ведь нужно испытывать ваш эликсир на людях? Я готова добровольно, пойдёмте к нотариусу, я дам расписку о своём согласии.
— Какой нотариус? Какой эликсир?
Шум разбудил сторожа-инвалида, он помог профессору высвободиться из объятий просительницы.
Через неделю без предупреждения явилась в квартиру Зоя Велс, гимназическая приятельница Тани.
— Здравствуйте, очень рад. Таня в Ялте, вернётся к концу месяца.
— А я не к ней. Я к вам, Михаил Владимирович.
Она приблизила к нему своё круглое веснушчатое лицо так неожиданно, что они чуть не стукнулись лбами.
— Видите, вот тут морщины, у глаз. И ещё у губ. А вот, глядите, седой волос.
— Зоя, вам двадцати нет, какие морщины? Какая седина?
— Любые деньги, любые! — она молитвенно сложила руки у груди. — Клянусь, это останется тайной!
Уговоры не помогали. Барышня слов не слышала, твердила об отцовских миллионах, расстёгивала пуговицы на блузке, готова была расстаться с девичьей честью, грозила, что застрелится. Лишь с помощью обеих горничных удалось усадить её в кресло, напоить валерьянкой. Удалилась она, только когда вернулся Володя и проводил её домой на извозчике.
В госпитале терапевт Маслов, любитель бульварной прессы, то и дело подсовывал Михаилу Владимировичу газеты с заметками, подчёркнутыми красными карандашом. Кроме Вивариума об «эликсире Свешникова» писали ещё некто «М. Л.» и «Ц. Лотос».
— Не беспокойтесь, — утешал Маслов, — скорее всего, это тот же Вивариум, но под другими псевдонимами.
В паре заметок мелькнуло имя Сен-Жермена. Автор утверждал, что профессор Свешников есть очередное перевоплощение графа, он явился в Москву для продолжения своих опытов на новом витке прогрессивной науки.
— Михаил Владимирович, вы напрасно игнорируете рекламу, смотрите, у вас много конкурентов. — Маслов пускал клубы дыма и с серьёзным лицом зачитывал газетные тексты.
«Господин Секар, доктор биологии, предлагает всем желающим за умеренную плату произвести серию вливаний экстракта семенных желез молодых собак. Вдовам военных скидки».
«Хирург Нилус производит операцию омоложения путём пересадки гипофиза».
«Доктор Мыскин, невропатолог, изготовляет омолаживающие пилюли из эмбрионов овец».
Коллеги добродушно потешались над тем, что Михаил Владимирович теперь герой газетной шумихи. Это стало чем-то вроде дежурного анекдота, иногда оживлявшего тяжёлые госпитальные будни. Для практикующих врачей, воспитанных в традициях позитивистской науки, само слово «омоложение» ассоциировалось с шарлатанством, алхимией, фантастическими романами.
Многие знали, что профессор Свешников на досуге занимался эпифизом. В отличие от гипофиза и гипоталамуса, эта железа была ещё недостаточно изучена. Возможно, её функции как-то связаны с процессом старения. Не исключено, что воздействие на неё вызвало эффект временного омоложения у нескольких крыс и морских свинок. Но любой мало-мальски сведущий в медицине человек никогда не станет делать из этого глобальных выводов.
«Вся масса соматических клеток, составляющих особь многоклеточного организма, обречена уже в силу своих основных жизненных свойств рано или поздно на старческое увядание и смерть. Естественная смерть всего индивидуума представляет собой такое же нормальное, физиологическое, с роковой необходимостью развивающееся явление, как и сама жизнь».
Это были строчки из труда профессора Свешникова «Учение о клетке», который с 1912 года издавался в двух томах, как классический университетский учебник.
— Михаил Владимирович, что же всё-таки произошло с Осей? — спросил однажды после тяжёлой операции хирург Потапенко.
— Ещё Вирхов заметил, что кратковременная асфиксия может вызвать рост капилляров и стимулировать кровообращение, — ответил профессор и почувствовал, что краснеет. — При остановке сердца мы использовали электрические разряды, действие их не до конца изучено. Выздоровление Оси такая же загадка, как его болезнь.
— Недавно я наткнулся в «Вестнике медицины» за прошлый год на небольшую статью английского психиатра Дэвида Бьерка о летаргическом сне. Он описывает случай, когда пациентка находилась в этом состоянии одиннадцать лет. Все процессы в организме настолько замедлились, что, проснувшись, дама выглядела на те же двадцать четыре, хотя ей исполнилось тридцать пять. В качестве противоположного примера Бьерк приводит именно прогерию, ускоренное старение в детском возрасте.
— Чтобы не стареть, надо больше спать, — улыбнулся профессор, — в следующий раз, когда меня опять станет донимать господин Вивариум, я поделюсь с ним этим рецептом.
— О, всё не так просто. После пробуждения та дама догнала и даже перегнала свой реальный возраст за пару недель. Буквально на глазах у неё появились морщины, седина. Потом она прожила ещё год и скончалась от кровоизлияния в мозг. Но довольно о грустном. Есть какие-нибудь вести из Ялты? Как Ося?
— Третьего дня пришло письмо от него и от Тани. Он чувствует себя отлично, поправился, сочиняет приключенческий роман из жизни индейцев. Вам, Васильеву, сестре Арине передаёт поклоны.
— А как продвигаются ваши опыты?
— Очень медленно.
— Жаль. Я бы не отказался сбросить лет десять-пятнадцать.
— Как только добьюсь каких-нибудь надёжных результатов, клянусь, вы, доктор, станете первым моим пациентом.
Вечером в лаборатории, наблюдая, как волочит задние лапы Григорий Третий, профессор сказал Агапкину:
— Знаете, Федор, я решил прекратить опыты.
Агапкин тихо, вежливо рассмеялся. Он был уверен, что профессор шутит.
Москва, 2006Прежде чем позвонить в домофон у подъезда старого дома на Брестской, Соня села на лавочку и выкурила сигарету. Ещё не поздно было уйти. Ей почему-то стало не по себе. Нет, дело вовсе не в Федоре Фёдоровиче, он несчастный, одинокий старик, с ним было интересно разговаривать, он многое помнил, и, наверное, надо было давно уже позвонить ему, навестить просто так, без повода.
Сейчас у неё вдруг возникло смутное чувство: здесь она может узнать то, чего лучше вообще не знать. Ведь не случайно папа прятал от неё фотографии, не решался показать, рассказать.
«Нет, не хочу, не могу. Вернусь домой, старику позвоню, скажу, что заболела», — подумала Соня, загасила сигарету, подошла к подъезду, нажала кнопки.
— Входите! — ответил грубый мужской голос из домофона.
В квартире ничего не изменилось. Было чисто, тихо и сумрачно. Тесная прихожая, оклеенная рыжими, под кирпич, обоями, старая добротная мебель тёмного дерева. На комоде в стиле тридцатых годов прошлого века — видеосистема с большим плоским экраном. Этажерка, ещё старше комода, заставлена коробками с дисками.
Книжные шкафы во всю стену, потёртые кожаные кресла. В гостиной вместо журнального стола стоял посередине старый венский стул, накрытый драной кружевной салфеткой. На подоконнике ряд горшков с кактусами.
Книжные шкафы во всю стену, потёртые кожаные кресла. В гостиной вместо журнального стола стоял посередине старый венский стул, накрытый драной кружевной салфеткой. На подоконнике ряд горшков с кактусами.
Пахло лавандой и ладаном. Соня ещё в первое своё посещение заметила, что по всему дому расставлены крошечные медные плошки, в которых дымятся ароматические палочки и пирамидки.
На звонок приковылял чёрный пудель, старый, как его хозяин, одышливый, седой и местами плешивый. Он был элегантно подстрижен, с кудрявыми шариками на макушке, на лапах, на конце хвоста. Соню он встретил хриплым тявканьем, хмурым взглядом, но, внимательно обнюхав, всё-таки покрутил хвостом и даже лизнул руку. Соня вспомнила, что зовут пуделя Адам.
Раньше за Агапкиным ухаживала крупная коренастая женщина лет сорока. На этот раз никакой женщины не было. Дверь открыл мужчина неприятной наружности, массивный, как бегемот, бритый наголо, в грязной майке и спортивных штанах. Он, в отличие от пуделя Адама, не ответил на приветствие. Взял у Сони из рук дублёнку и повесил на вешалку. На толстом плече была сложная цветная татуировка, какие-то древние буквы, похожие на клинопись, перевитые змеёй. Внутри причудливой картинки Соня успела заметить розовый бутон и крест.
Лысый молча бросил к её ногам огромные войлочные тапки. Адам схватил одну, выразительно виляя задом, унёс её куда-то в глубину квартиры. Лысый все так же молча достал другую пару тапок, дождался, когда Соня переобуется, провёл в гостиную и тут же исчез.
— Вы всё-таки не отрастили волосы, — услышала Соня скрипучий старческий голос, — напрасно. В стриженых женщинах есть что-то тревожное и жалкое. В моё время стриглись либо из-за тифа, либо по идейным убеждениям. Но вы, Софья Дмитриевна, делаете это из лени и нелюбви к себе, по глупой привычке.
Агапкин сидел в кресле. Пудель улёгся рядом, положив седую морду на тапку. Ноги старика были накрыты клетчатым пледом. На голове маленькая бархатная шапочка. Лицо тонуло в тени незажженного торшера с широким абажуром.
— Федор Фёдорович, как вы себя чувствуете? — спросила Соня.
— Через неделю мне исполнится сто шестнадцать лет. Для своего возраста я чувствую себя хорошо. Сядьте, — он вытянул руку, указывая на кресло возле себя.
Рука была синеватая, иссохшая, в узлах вздутых вен. Жёлтые ногти аккуратно подстрижены, только на мизинце, украшенном перстнем с чёрным камнем, ноготь длинный и загнутый вниз, как коготь хищной птицы.
Соня села.
— Почему вы так долго не приходили, не звонили? — спросил старик.
— Я не знаю, — удивилась Соня, — я хотела, но Борис Иванович сказал, гости вас слишком утомляют.
— Вранье. Я только и делаю, что отдыхаю. Никто меня не утомляет, — сердито проворчал Агапкин.
За стеной слышались тяжёлые шаги, шорох. Громко звякнуло стекло. Старик вздрогнул, пудель тоже вздрогнул, навострил уши и тявкнул. Хозяин взял в руку какой-то маленький прибор вроде переговорного устройства, нажал кнопку и громко произнёс:
— Если ты, болван, разбил ещё один из моих богемских бокалов, то молись своему уголовному богу, ибо скоро ты пожалеешь, что родился на свет. Как слышно? Приём!
Пудель сел и протявкал несколько раз, как будто повторяя грозную речь хозяина на своём языке. Даже интонации и тембр голоса были похожи.
— Это не бокал, а вазочка, — ответило устройство виноватым тенором, — вы просили мороженое, я стал накладывать, и, короче, это, вазочка выскользнула, но она не из сервиза.
— Почему не из сервиза? Ты решил подать мне мороженое в собачьей миске или в блюдце из-под цветочного горошка? Как слышно? Приём!
Устройство пискнуло. Лысый появился в гостиной.
— Федор Фёдорович, я, короче, извиняюсь, я взял миску из того набора, который вам на Пасху от Совета ветеранов подарили.
— Сколько раз повторять, я для тебя не Федор Фёдорович, а товарищ генерал. Ветеранский подарок можешь отнести своей маме, в моём доме никакого «гжеля». И никакого «короче». Следи за речью. Мороженое в хрустале подашь. Понял?
— Так точно, товарищ генерал!
Лысый удалился, пятясь задом.
— Присылают всякую уголовную шваль, — проворчал Агапкин, — ну, я вас слушаю, Софья Дмитриевна.
— Федор Фёдорович, а вы правда генерал? — спросила Соня. — Я думала, вы были только врачом, работали в Институте экспериментальной медицины, в лаборатории специальной психофизиологии.
— Одно другому не мешает. — Лиловые губы Агапкина перестали жевать и растянулись в улыбке. Белые блестящие зубы вставной челюсти выглядели жутко.
«Мумия улыбается», — вдруг подумала Соня.
— А каких войск вы генерал? — она старалась смотреть в сторону, на собаку, на кактусы.
— Невидимых, — ответил Агапкин и глухо рассмеялся.
Смех перешёл в кашель. Старик затрясся, глаза вылезли из орбит, жилы страшно вздулись на лбу. Пёс забеспокоился, заскулил, тяжело взгромоздил передние лапы на колени хозяина и лизнул его в лицо.
— Может, воды принести? — спросила Соня.
Старик помотал головой, ещё несколько раз кашлянул и успокоился, словно выключился внутри него какой-то квакающий ржавый аппарат. Пёс тоже успокоился, вздохнул и улёгся у его ног. Жилы на лбу старика опали, лицо из багрового опять сделалось желтоватым, как пергамент.
— Под невидимыми войсками я разумею вполне конкретную осязаемую субстанцию, — сказал старик, — у неё много имён. ВЧК, ОГПУ, НКВД, КГБ, ФСБ. Впрочем, последние три буквы меня лично уже не касаются. Я ушёл в отставку в восьмидесятом году прошлого века. Показывайте ваши фотографии.
Соня открыла папин портфель, достала конверт и вложила его в трясущуюся руку. Старик не успел достать снимки. В гостиную вошёл лысый, толкая перед собой стеклянный столик на колёсиках. На нём стояла хрустальная вазочка на тонкой высокой ноге, в вазочке три разноцветных шарика мороженого. Сверху дольки фруктов, орехи, взбитые сливки. Лысый подкатил столик к коленям старика и ушёл.
Старик спрятал конверт под свой плед, даже не раскрыв его, и сказал, пристально глядя на Соню:
— Угощайтесь.
— Спасибо, но мне нельзя.
— Ешьте! — Агапкин повысил голос.
— Федор Фёдорович, но это же вы хотели мороженого, а мне правда нельзя.
— Пожалуйста, прошу вас, я очень хочу мороженого.
— Ну, так и съешьте его сами! — Соня слегка разозлилась. — Я здесь при чём?
— Не понимаете? — он печально покачал головой. — Ладно, я скажу вам. Мне давно нельзя этого. Я питаюсь всякой гадостью. Мне можно жидкую овсянку, протёртые пресные супчики, варёные овощи без соли. Но я научился получать удовольствие, наблюдая, как едят другие. Не все, конечно. Например, если на моих глазах мороженое сожрёт эта тупая свинья, — старик понизил голос и кивнул в сторону кухни, — я ничего, кроме жалости к продукту, не почувствую.
— Отдайте Адаму, — предложила Соня, — видите, он смотрит и облизывается.
Пёс отлично её понял, заулыбался, замахал хвостом, положил морду к ней на колени.
— Ему тоже нельзя, — сказал хозяин, — по собачьему летоисчислению ему почти столько, сколько мне. Строжайшая диета. От сладкого у него гноятся глаза, от холодного он кашляет. Съешьте вы. А мы с ним посмотрим.
— Федор Фёдорович, я бы с удовольствием, тем более я люблю мороженое, но я так тяжело болела, и я боюсь.
— Чем болели?
— Ангиной. И ещё было воспаление среднего уха.
— Горло слабое, понятно. Значит, мороженого вам нельзя. Тогда пусть оно растает и не достанется никому. — Агапкин пожевал губами. — Ну, что там у вас за снимки?
Он извлёк конверт из-под пледа, раскрыл его, долго, молча перебирал фотографии, раскладывал их на коленях, брал в руки, близко подносил к глазам, даже нюхал, трогал длинным ногтем какое-нибудь лицо, как будто хотел выцарапать, выковырять его, открывал и закрывал рот, облизывал губы. Слышно было, как он часто, возбуждённо сопит. Соня обратила внимание, что он не стал надевать очки, не взял лупу, только включил торшер. Глаза у него были удивительно зоркими, он слегка щурился.
Соня терпеливо ждала и следила за его лицом. Тонкая кожа так плотно обтягивала скулы и лоб, что было больно смотреть: вот сейчас треснет, лопнет. Под глазами, когда-то большими, карими, теперь рыжими и запавшими, висели тяжёлые лиловые мешки. Ресницы и брови давно осыпались. Остались ли волосы на голове, понять было нельзя. Сейчас, как и тогда, старик не снимал чёрной шапочки.
Молчание, сопение, жевание губами длилось бесконечно. Соня пыталась уловить хотя бы тень каких-нибудь чувств на этом лице и не могла.
— Я не помню, — произнёс наконец старик.
— Что? — спросила она, привстав в кресле.
— Не помню, чтобы Таня носила блузки с высоким воротом. У неё была красивая шея, и она открывала её всегда. Вы похожи на неё, но знаете, в чём разница? Татьяна Михайловна осознавала свою прелесть, а вы, Софья Дмитриевна, самой себе безразличны. Однако внешнее сходство поразительное. Глаза, нос, рот, овал лица, даже мимика её, голос. Правда, мне сложно представить Таню в таком безобразном свитере, неухоженную и сутулую, в таких унылых тапках.