Иван Анатольевич не стал переводить, тихо извинился перед профессором. Тот жестом показал, что ничего страшного. Когда Кольт наконец затих, швейцарец произнёс:
— Если я правильно понимаю, вас интересует проблема продления жизни?
— Да, — кивнул Кольт, — очень интересует, очень. Простите, что я сорвался.
Швейцарец улыбнулся.
— Вы не оригинальны, господин Кольт. Эта тема бесконечная и древняя, как человеческий род. Ваш великий соотечественник профессор Мечников однажды заметил: у человека инстинкт самосохранения такой же мощный, как у животного, но человек осознает, что смертен, а животное об этом не догадывается. Ужасное, неодолимое противоречие. Кстати, именно Мечников весьма серьёзно занимался геронтологией и проблемой продления жизни. Ни к каким практическим результатам его исследования не привели, и Нобелевскую премию он получил не за это. Я могу вам перечислить десятки имён серьёзных учёных и шарлатанов, от Древнего Египта до наших дней, могу рассказать, как они пытались победить старость и смерть, но ни одного случая реальной победы не зафиксировано.
— Ни одного? — тревожно спросил Пётр Борисович. — Вы это точно знаете?
В глазах Кольта плавала искренняя детская обида. Он чуть не плакал.
— Медицину и биологию вряд ли можно назвать точными науками, — профессор пожал плечами и весело подмигнул, — ладно, чтобы вы не грустили, из всех мифов расскажу тот, что лично мне кажется самым правдоподобным и нравится больше других.
— Да, да! Я слушаю! — Кольт от нетерпения засучил ногами и вытянул шею, боясь упустить хоть слово.
Швейцарец вздохнул и расслабленно откинулся на спинку кресла.
— Единственный, кому удалось получить реальные результаты в опытах по омоложению, был русский профессор Михаил Свешников, но никто не знает, в чём суть его метода. Все его записи исчезли во время революции и Гражданской войны. Сам он тоже исчез, до сих пор точно не известно, где и когда он умер и умер ли вообще.
Москва, 1916В конце мая из Ялты приехала тётя Наташа, младшая сестра Михаила Владимировича, прожила в Москве неделю и увезла к себе в Ялту Таню, Андрюшу, Осю. Его здоровье уже не внушало опасений. Он был всё ещё худой, слабый, быстро уставал, ночами потел, как мышонок, но сердце билось спокойно, руки давно перестали дрожать. Голова его покрылась тёмным младенческим пушком. Пропали морщины, выросли ресницы и брови. Иногда к вечеру у него немного поднималась температура, но только потому, что резался очередной зуб.
Домашние, видевшие его каждый день, не замечали удивительных перемен. Но когда Таня перед отъездом привела его в госпиталь, сестра Арина не узнала его, спросила: «Ты чей, мальчик?» А потом чуть не потеряла сознание, крестилась, плакала, бормотала: «Чудо, чудо! Господи, благослови!»
Прослезился даже фельдшер Васильев. Он обнял Осю и сказал:
— Ну, теперь, брат, ты болеть не имеешь права, ты обязан жить долго, учиться старательно. Вырастешь, может, писателем станешь, вон, какие истории тут нам сочинял! Как будешь книжку писать, смотри, не забудь, напиши про меня, что, мол, был такой фельдшер.
Хирург Потапенко вертел Осю, щупал, заглядывал в горло, стучал молоточком по коленке, качал головой:
— Всякое повидал. Сам возвращал людей с того света, редко, но бывало, однако такого и вообразить не мог. Надо консилиум собрать, студентов привести. Ведь никто же не поверит.
— Ну уж нет! — сказала Таня. — Никаких студентов! Вы что?
— Пошутил, пошутил. Не злитесь.
На вокзале Ося повис на Михаиле Владимировиче, обхватил его руками и ногами.
— Ты как будто навек со мной прощаешься, — сказал профессор, осторожно опуская его на землю.
Вагон первого класса вызвал у Оси лёгкую оторопь. Он разглядывал и трогал шторки, бархатные диваны, медные ручки, лаковый столик, глаза его сияли. Поезд тронулся. У Оси на щеках впервые появился румянец. Он стоял в коридоре у окна, прижав нос к стеклу.
— Ты заметила, он уже часа полтора молчит, — прошептал Андрюша на ухо Тане, — его как будто подменили.
— Мой брат, конечно, гений диагностики, — сказала тётя Наташа, — но на этот раз он ошибся. Когда он написал мне об Осе, я специально нашла в медицинском справочнике все о прогерии. Думаю, Миша перепутал её с обычной дистрофией. Фрукты, солнце, морские купания — вот что ему нужно. Впрочем, вам двоим тоже. Вы оба бледные и худые. Таня, ты, надеюсь, не сохнешь по какому-нибудь усатому поручику?
— Нет, тётя, — сказала Таня.
Андрюша многозначительно фыркнул.
— Что? — уставилась на него тётушка. — Ну-ка, рассказывай!
Андрюша покраснел, покосился на Таню. Она нахмурилась, покачала головой отвернулась.
— Не хотите говорить, не надо, — вздохнула тётушка, — не любите вы меня, совсем забыли, за год ни письма, на открытки.
— Очень любим, не забыли! — Таня уселась рядом с ней, обняла, поцеловала.
— Тогда почему ты ничего мне не рассказываешь, будто я чужая? — спросила тётушка.
— Ты что, Таню не знаешь? — Андрюша хмыкнул. — Она с детства скрытная. Ты, тётя Наташа, не беспокойся. Она ни по кому не сохнет. Вот Агапкин в неё влюблён, и ещё два приятеля Володи, забыл, как их зовут. Но это всё ерунда.
— А что не ерунда?
— Ну-у, — протянул Андрюша, — видишь, у неё кольцо на правой руке?
— Да. Я заметила давно, но всё не решалась спросить.
— И правильно делала, что не решалась! — сердито проворчала Таня.
— Кто? — спросила тётушка, не обращая на неё внимания, глядя только на Андрюшу. — Военный? Штатский? Какой-нибудь молодой врач из госпиталя?
— Полковник, — прозвучал тонкий тихий голос, — усов не носит. Голова вся седая.
Ося неожиданно возник в дверном проёме купе и засиял своей хитрой беззубой улыбкой.
Таня укоризненно покачала головой. Ося виновато покосился на неё, пожал плечами.
— Кончится война, они поженятся, у них родится мальчик. Он вырастет и станет великим шпионом. Он будет плавать на параходах, летать на аэропланах, жить под чужими именами, говорить на пяти языках и посылать шифрованные сообщения через тайных агентов. Он перехитрит самых коварных злодеев в России, в Германии, никто его не поймает и не разоблачит. Кончится двадцатый век, начнётся двадцать первый. А он будет жить, старый, но сильный, умный и одинокий, как все великие шпионы.
Ося сел рядом с Таней на диван, вздохнул, положил ей на плечо голову.
— Ты расстроилась?
— Ещё бы, — Таня легонько ущипнула его за ухо. — Мне не нравится, что мой сын будет шпионом. Я не люблю аэропланы, они часто падают. И как же мне дальше жить, если моего ребёнка ждёт одинокая старость? Неужели у него не будет ни детей, ни внуков?
Ося помолчал, посопел, уткнулся лицом Тане в плечо и пробормотал:
— Прости, пожалуйста. Ты же знаешь, я все выдумываю.
***Из Швейцарских Альп Пётр Борисович вместе со своим верным начальником службы безопасности полетел домой, в Москву.
— Узнай все про этого Свешникова, — сказал Кольт, когда они сели в маленький арендованный самолёт.
Иван Анатольевич молча кивнул.
Самолёт стал разгоняться. Кольт принял таблетку против укачивания. Обычно ему было нехорошо при взлёте и посадке. Пока самолёт набирал высоту, он сидел, закрыв глаза и вжавшись в спинку кресла. Зубов расслабился, задремал, но минут через десять был разбужен настойчивым вопросом:
— Что молчишь? Скажи, что ты думаешь обо всём этом?
Прежде чем ответить, отставной полковник потёр глаза кулаками, зевнул, извинился, отправился в туалет, но не по нужде, а чтобы собраться с мыслями.
Вернулся он умытый, свежий и с обычной своей неотразимой улыбкой сказал:
— На омоложении неплохие деньги делает фармацевтическая фирма «Авиценна». Кто ещё? Мылкин Эдуард Львович, у него сеть косметических салонов в Москве и в Питере, лимончиков пятнадцать за год наваривает. Правда, Мылкин сейчас не вылезает из Испании, сделал себе двойное гражданство. Все счета у него за границей и, похоже, возвращаться домой он не собирается. После инъекций у многих его пациентов обнаружились всякие побочные эффекты, начались серьёзные осложнения. А вот «Авиценна» ведёт себя разумней. Косметику выпускают, пищевые добавки. Пользы никакой, разве что эффект плацебо благодаря классной рекламе, но и вреда нет.
— «Авиценна» — это Прыгунов и Маргулис?
— Они самые.
— Маргулис неглупый человек. А Прыгунов вроде спился?
— Было дело. Пил, но завязал. Фирма процветает, и как раз на омоложении, на стволовых клетках. Очень приличные делают деньги ребята.
— Плевать, какие там деньги! — вдруг разозлился Кольт. — Я вообще не об этом. Тебе сколько лет?
— Пятьдесят четыре.
— Да? — Пётр Борисович за подбородок развернул лицо Зубова к иллюминатору и несколько минут разглядывал при ярком свете.
— Через месяц исполнится, — уточнил Зубов, просто чтобы не молчать по время этой неприятной процедуры.
— Пятьдесят четыре.
— Да? — Пётр Борисович за подбородок развернул лицо Зубова к иллюминатору и несколько минут разглядывал при ярком свете.
— Через месяц исполнится, — уточнил Зубов, просто чтобы не молчать по время этой неприятной процедуры.
— Ты подтяжку, что ли, делал? — спросил Кольт.
— Нет. Зачем? Я не женщина.
— Врёшь, Ваня. Морщин у тебя нет. Кожа молодая. Выглядишь на сорок, даже на тридцать пять. Волосы красишь?
— Да нет же, Пётр Борисыч, — Зубов вежливо рассмеялся, — они у меня светлые, поэтому седины не видно.
Кольт отпустил его, уронил руку, хмуро помолчал.
— Ну все равно, — сказал он, — мне швейцарец дал пятнадцать. Тебе, возможно, дал бы больше — двадцать пять, тридцать. Но это ведь мелочь, они пройдут, не заметишь. Всё суета сует. Ты когда-нибудь думал об этом?
— Зачем думать, если ничего не поделаешь? — Зубов принуждённо откашлялся. — Швейцарец прав. Диета, гимнастика, свежий воздух. Все там будем, как говорится.
— Я не все, — глухо произнёс Кольт и стиснул кулаки, — я не хочу.
— Так никто не хочет, Пётр Борисыч.
— Ты найдёшь мне этого Свешникова, Ваня, — тихо, жёстко сказал Кольт, — его самого или то, что от него осталось. Мне нужно все: архивы, документы, записи, слухи, сплетни, потомки — все! Найдёшь очень тихо, осторожно, так, чтобы, кроме нас с тобой, никто об этом не знал.
Глава девятая
Москва, 1916Профессор Свешников не интересовался политикой, он брезговал ею. Его раздражал любой пафос, патриотический, демократический, либеральный. Газет почти не читал, довольно было нескольких фраз.
«Мирная борьба разумеет, прежде всего, открытое и всенародное отделение козлищ от овец. Кто за народ, тот должен быть отделен и организован, дабы тверды и организованы были его кадры. Кто против народа, тот должен быть внесён в особый список с занесением его поступков и ответственности за задержку дела обновления России».
— Возьми на себя труд хотя бы ознакомиться, — говорил Володя, шлёпая перед отцом очередную толстую стопку прессы.
— Прости, не могу, — морщился Михаил Владимирович, — я слишком люблю русский язык, эта стилистика для меня всё равно, что скрип железа по стеклу.
Профессора приглашали в разные общественные советы, комитеты — заседать, подписывать воззвания, присутствовать на съездах, совещаниях, банкетах. Он отказывался, ссылаясь на занятость, на свою безграмотность в общественных вопросах.
Летом 1916 года Москва бурлила политическими баталиями, они настигали Михаила Владимировича везде: в лазарете, в кондитерской за чашкой кофе, в гостиной его приятельницы Любы Жарской.
Праздновался день её рождения, и не прийти профессор не мог.
— Только московские общественные организации способны оказать сопротивление бюрократическим петроградским властям, — говорил адвокат Брянцев.
Он стал видным деятелем партии конституционных демократов, заседал в Думе, входил в состав московского военно-промышленного комитета.
— Ты, Миша, как интеллигент, как гражданин, не можешь оставаться в стороне. Ты должен определить свою позицию.
Профессор пил мятный чай с мёдом, курил, глаза его слипались после ночного дежурства. Он хотел взять извозчика, ехать домой, лечь спать. Но это было неудобно.
— Единственное, что я должен, — лечить больных. Мне важно, чтобы хватало медикаментов и перевязочных средств, чтобы во время операции не гасло электричество, чтобы ходили поезда, работала почта, чтобы пожар тушили пожарники, а грабителей ловили городовые.
— Миша, опомнись! Ты рассуждаешь как обыватель! — восклицала Жарская.
— Если не бороться за конституционные реформы, — продолжал Брянцев, — произойдёт страшное — революция.
— Вот именно от борьбы она и произойдёт, — ворчал профессор, — слишком много тщеславия, слишком много заседаний, воззваний, банкетов. Лавина слов, в которой тонут остатки здравого смысла. Все эти ваши Гучковы, Львовы, Родзянки как будто пьяны властью и с трудом понимают сами, чего, собственно, хотят. Каждый слышит только себя и собой, умным, любуется. Для государства в состоянии войны это катастрофа.
— Монархия, вот наш российский позор, вот катастрофа! — звонко восклицала какая-то театральная барышня, затягивалась папироской и выпускала клубы дыма из ноздрей.
— России нужен парламентский строй и правительство народного доверия, — строго, с расстановкой заявляла Люба Жарская. — Монархия себя изжила. Крах её неизбежен, понимание этого объединяет сегодня все политические партии и направления, от либералов до социал-революционеров. Разногласия касаются только тактики борьбы и сроков.
— В таком случае я монархист, — говорил Михаил Владимирович, — я не хочу ни с кем объединяться на основе краха и разрушения.
После таких дискуссий у него возникало гнусное чувство. Как будто он участвовал в любительском спектакле, где все играли скверно, пьеса бездарная, зрителей нет, только одни актёры, от которых тесно на сцене, и он, старый дурак, среди них, в толпе. Вот наконец упал занавес, можно выйти из душного зала. Но спектакль продолжается на улице, дома, в госпитале.
21 мая начался Брусиловский прорыв. Ураганный огонь русской артиллерии, наступление пехоты по всему Юго-Западному фронту. Четыре армии одновременно двинулись в четырёх направлениях на хорошо укреплённые германо-австрийские позиции и одержали блестящую победу, не дав опомниться противнику.
Прогрессивная общественность встретила эту победу холодно. Общее улучшение положения на фронте летом 1916 года приписывалось усилиям общественных организаций. По всей России гуляли листовки и подмётные письма со скандальными разоблачениями правительства. Говорили об «измене в верхах», о тайных сепаратных переговорах с противником. Чем нелепей была очередная сплетня, тем охотней ей верили. Миф о «тёмных силах», покровительство коим оказывает сама императрица, из модной темы салонной болтовни превратился в национальную идею, объединившую чуть ли не все слои общества, включая членов императорской семьи, бюрократию, армию.
В лазарете опять не хватало коек. Победа в Брусиловском прорыве стоила дорого.
— Всё рушится, все прогнило, это конец, верить нельзя никому. Болото, тёмные силы, — бормотал в бреду пехотный поручик, вчерашний студент, наспех обученный военному делу.
Он умирал от заражения крови. В полевом госпитале ему извлекли из брюшины несколько осколков, привезли в Москву, но его уже нельзя было спасти.
В солдатской палате однорукий рядовой приятным тенором рассказывал, как будто пел былину:
— Мужик весь монарший женский пол того… это самое, и царицу, и царевен, а величество папироской дымит, ничего не видит. Мужик царице обман-траву даёт, царица царю в чай добавляет: пей, любезный друг. Он пьёт из жёнкиных белых ручек, отравы не чует, вот и стал дурачком.
Михаил Владимирович старался не слушать, не спорить, не думать, но почему-то постоянно перед глазами вставала одна и та же картина. Немецкий погром в Москве. Май 1915 года. Тогдашний московский генерал-губернатор князь Юсупов зарабатывал популярность, демонстрируя публике свои патриотические чувства, раздувая шпиономанию, ненависть ко всем немцам вообще и к московским лавочникам в частности. Наслушавшись речей и слухов, пьяная толпа ринулась грабить и убивать всех, у кого были немецкие фамилии.
Аптекарь Карл Людвигович Бреннер, старик с астмой и пороком сердца, бежал от погромщиков по Брестской улице со своей трёхлетней внучкой на руках. В аптеке искали морфий и спирт. В старика стреляли, но умер он от мгновенного инфаркта, на бегу. Упал, закрыл собой ребёнка.
Было раннее утро, Свешников возвращался из госпиталя. Извозчик, услышав стрельбу, заявил, что дальше не поедет. Профессор шёл пешком и, свернув на Брестскую, увидел группу людей, человек пять. Они шли, покачиваясь, тяжело дыша, прямо на него. Он успел подумать о своём именном револьвере, мирно лежащем дома, в запертом ящике стола.
Спасло чудо. Одно из этих безумных звериных лиц оказалось знакомым. Демобилизованный после ранения солдат узнал профессора, тупо уставился на него, усмехнулся, дохнул в лицо перегаром.
— Ступай домой, доктор, а то зашибём ненароком.
Когда они прошли, Михаил Владимирович увидел в узком проёме между домами ноги в домашних туфлях, услышал слабый детский плач.
Князя Юсупова с поста московского генерал-губернатора сняли. Раненых вылечили, мёртвых похоронили, кого-то из погромщиков арестовали. Михаила Владимировича с тех пор не покидало чувство, что это — начало. Слишком много звучит речей, сеющих зерна ненависти. На тёмных грязных слухах, на обличении царской семьи проще всего сделать политическую карьеру. Война чиновных интересов может оказаться опасней и губительней для России, чем война с внешним противником.
Банкеты давались по любому поводу, на них произносились речи. Общественные комитеты отстаивали своё право бесконтрольно распоряжаться деньгами государственной казны и военными поставками, фирмы-посредники наживались. Через поставки в войска партий продовольствия, обмундирования, медикаментов руководство комитетов пыталось влиять на армию, на генералов. Преданность правительству и царю считалась предательством национальных интересов. Патриот, демократ, либерал обязан был царя с царицей ненавидеть и громко эту свою ненависть выражать, иначе на него смотрели косо. На фоне военных успехов лета 1916 года продолжалось опасное брожение в войсках, падал авторитет всякой власти, прежде всего фронтовых офицеров, учащались случаи неподчинения и дезертирства.