Что же касается оппозиции «НАТО – Варшавский договор», то конференция состоялась поистине в минуты роковые, начавшись всего три дня спустя после вторжения в Чехословакию «братских сил» социалистического лагеря. Один из участников, Умберто Эко (тогда известный лишь в семиотических кругах), задумал было совершить автомобильное путешествие из Италии в Польшу, но был остановлен на чешской границе и вынужден пересесть на самолет.
А Роман Якобсон, под эгидой которого должна была проходить конференция и который на пути в Варшаву остановился в Праге, выглянув утром в окно, увидел на площади перед гостиницей танки. За тридцать лет до этого в той же Праге его уже заставали танки – немецкие. Он позвонил своей жене, Кристине Поморской, приехавшей в Варшаву – на родину – заранее, и сказал, что немедленно улетает в Париж и будет ждать ее там…
Шок от вторжения был так велик, что западные семиотики (Эко, Кристева, Метц и другие), в большинстве своем люди левых взглядов, обходили его молчанием, предпочитая безопасные темы вроде американской интервенции во Вьетнаме. Однажды за обедом (в гостинице «Европейская») я не выдержал и спросил:
– Но почему вы во всем вините американцев?…
Ответом было принужденное молчание, как будто я издал неприличный звук.
Точно так же держались двадцать с лишним лет спустя либеральные интеллигенты-американцы, мои коллеги по Национальному центру гуманитарных исследований в Северной Каролине, считавшие вооруженный отпор Саддаму Хусейну (1991) проявлением милитаризма. На мое предложение демонстрировать за мир не в Нью-Йорке, а в Кувейте и Багдаде, они отвечали молчанием. А на другой же день после молниеносной операции «Самум» (не так ли надо переводить «Бурю в пустыне»?) вообще оставили эту тему.
Guardate, Mosca!
В конце 70-х годов ко мне неожиданно обратился дружественный редактор из ведущего интеллектуального журнала с просьбой написать о книге Умберто Эко – я был единственным ее владельцем в Москве. Я согласился, но заранее оговорил, что никакого марксизма-ленинизма у меня не будет. Он сказал, что марксизма у них хватает в других разделах, а от меня требуется профессиональная рецензия, каковую они спокойно опубликуют без купюр.
Ну, без купюр – это положим. Статью прочитал Главный, и она ему даже понравилась. (Это впервые что-то мое понравилось Главному с простой крестьянской фамилией Фролов.) Но он потребовал выкинуть множество сомнительных имен вроде Сталина и Троцкого, а также придрался к частоте упоминаний о Романе Якобсоне, разрешив употребить эту крамольную фамилию не более двух раз. Тогда я прибег к криптографии и насытил текст прозрачными отсылками к якобсоновским работам, в том числе к его анализу предвыборного лозунга I like Ike («Я люблю Айка»), протащив таким образом еще и Эйзенхауэра.
Статья постепенно двигалась в печать, когда мой знакомый младший редактор позвонил мне и от имени уже не партийного Главного, а прогрессивного Ответственного (с, наоборот, незабываемой кавказской фамилией), сообщил, что статью надо будет сократить почти вдвое. Свое изумление я выразил – для передачи Ответственному – в столь язвительной форме, что тот счел необходимым принять меня лично.
Выслушав его аргументы (не помню их, да они и не интересны – дело не в них, а в демонстрируемой ими власти, и отвечать на них можно тоже только силой), я сухо указал ему на историю нашей договоренности о рецензии (размер, содержание, сроки), договоренности, систематически журналом нарушаемой, вопреки, кстати, его возвышенно-философскому названию и либеральной репутации. Спор затянулся, и Ответственный сказал что-то в том смысле, что он занят. Я немедленно парировал, подчеркнув, что я и сам человек занятой, профессионал (за какового они меня, собственно, и брали), и мне проще выбросить рецензию в корзину, чем продолжать эту дискуссию с людьми, не отвечающими за свои слова. В разговоре с интеллектуалом, выступающим в роли Ответственного, это был неотразимый ход, и рецензия вышла в заказанном размере.
Я люблю ее. В ней я первым предложил ввести в русский язык слово privacy. (Кажется, оно все еще не позаимствовано, хотя от маркетингов, дилеров и киллеров рябит в глазах.) Эко в дальнейшем приехал в Москву и обнаружил знакомство с моей рецензией, в частности – с критикой неточности его методов.
– Ты не обиделся? – спросил я его.
– Наоборот. Итальянские коммунисты любят обвинять меня в чрезмерном техницизме, а теперь я им говорю Guardate, Mosca! («Смотрите – Москва!»).
Ответственный тоже в какой-то мере прославился, но потом умер. Младший стал уважаемым ученым. Эко тоже жив и знаменит донельзя. Главный возвысился было при перестройке, но с тех пор о нем не слыхать. Автор уехал и приезжает ругаться с новыми редакторами…
Чем хуже, тем лучше
В 1968 году Юра Щеглов хотел поехать на симпозиум по семиотике в Варшаву, но в Институте восточных языков, где он преподавал язык хауса, ему не дали характеристики, мотивируя это тем, что он мало внимания уделяет общественной работе. Это была стандартная формула, означавшая, что начальство не считает сотрудника «идеологически выдержанным», то есть попросту «своим», характеристика же требовалась даже при поездке по частному приглашению. Поехать Юра, собственно, не очень и стремился, но отказ он воспринял как оскорбление, и на другой день я встретил его около кабинета ректора ИВЯ Ковалева со следующим заявлением, написанным зелеными чернилами, в руках:
...Текст я оценил, но все-таки убедил Юру облечь свой протест в более традиционные формы. В результате с начальством был достигнут компромисс, и в следующий раз, через год или два, характеристику выдали.
Перед поездкой, на этот раз совершенно уже частной, Юра стал советоваться со мной, бывавшим в Польше несколько раз, и я, среди прочего, сказал, что следовало бы повидать директора Института литературных исследований профессора Марию-Ренату Майенову, столько сделавшую для советских семиотиков, в том числе и для нас с ним. Видно было, однако, что эта перспектива (как и вообще любые предписываемые долгом контакты) ему не очень улыбается.
Он поехал и вскоре вернулся, даже не отбыв дозволенного месячного срока целиком. Рассказывал о поездке кисло.
– Ну а у Майеновой ты был?
– Был.
– Ну и как?
– Она, конечно, дама европейского воспитания. Была со мной в высшей степени любезна.
– В твоих словах чувствуется холодок.
– Почему? Я нанес ей визит, на котором ты настаивал, и он прошел вполне гладко.
– Но этим все и кончилось?
– К тому же, ее интересовал не столько я, сколько разные московские коллеги. Особенно она была озабочена судьбой А. (подписанта, которому грозило увольнение с работы).
– Ну, ты ей рассказал?
– Видишь ли, я не имел ни малейшего представления о том, как обстоят дела у А. Но по ее интонации я понял, что чем хуже положение А., тем это лучше для нашего с ней разговора, и постарался, как мог, обрисовать все в самом черном свете. По-моему, она осталась довольна.
Ошибочное сочинение
Когда мы с Юрой Щегловым писали нашу первую совместную статью по поэтике, воскрешающую русский формализм, мы обычно работали у него дома, в квартире на Каляевской, где он жил с отцом. Константин Андреевич, человек далекий от будней гуманитарной науки, как-то сказал:
– Вот вы стараетесь, пишете, а кто знает, может, спорить будут, скажут, неверно, ошибочно… А?
Юра ответил:
– Наверняка скажут. Но дело в том, папа, что авторы так называемых спорных, ошибочных сочинений и сами редко заблуждаются на этот счет. Они заранее знают, что плоды их трудов окажутся ошибочными, и изо всех сил стараются написать как можно поошибочнее. Их беспокоит только одно – чтобы их ошибочное произведение увидело свет.
(Юру очень забавляло слово «спорный» в значении «официально отвергнутый». Он повторял: «Спорная симфония, в ней много спорных тактов». Вспоминается знаменитый отзыв о Моцарте: «Слишком много нот!»)
Статья эта таки вышла – в «Вопросах литературы» (1967, № 1), куда мы предложили ее по совету В. В. Иванова, сказавшего, что там один «чудесный грузин» (знаменитый первый отзыв Ленина о Сталине) – С. В. Ломинадзе – организует публикацию материалов о структурализме. Перипетии продвижения статьи в печать заслуживают описания.
На стадии верстки Ломинадзе (отсидевший в свое время в Гулаге за отца – согласно сталинскому «Краткому курсу», «морально-политического урода») приглашает нас к себе и показывает места, которые «не пойдут». Мы будем их исправлять, а он носить к Главному на утверждение. Самого же Главного (чуть ли не члена ЦК), подобно кантовской вещи в себе, нам видеть не дано.
Начинается челночный процесс доводки, этакий раунд эзоповско-киссинджеровской дипломатии.
– Вот вы тут пишете: «посмотрим, что было сделано в этом направлении русскими формалистами». Этого Он не пропустит.
– Но ведь в этом весь смысл статьи?! Почему вы нам раньше не сказали? Если этого нельзя, мы забираем статью.
– Забирать не надо, но писать об этом на первой странице тоже нельзя. Вы придете к этому где-нибудь в середине или в конце. Он читает в основном начало, а остальное так, пробегает.
– Ну хорошо, тогда напишем: «… учеными ОПОЯЗа».
Младший уходит к Главному и вскоре возвращается с известием, что ОПОЯЗ, увы, не годится. Этот эвфемизм давно раскрыт, к тому же заглавные буквы так и лезут в глаза. Тогда мы предлагаем «науку 20-х годов». Но Главного не устраивает и это, ибо получается нежелательное выпячивание 20-х годов как некой идеальной эпохи в укор современности; да и цифры торчат. Мы готовы дать числительное «двадцатых» прописью, но этого мало.
Тут кому-то из нас приходит в голову спасительная мысль – написать что-нибудь совсем неопределенное, например, «… в науке недавнего прошлого». Младший удаляется и – ура! – Главный дает добро. Дальнейшее перефразирование продолжается уже без челночных операций и сосредотачивается на обеспечении эквивалентности числа печатных знаков в исходном и отредактированном тексте. Каким-то образом – каким не помню – на этом этапе «наука» заменяется синонимичными ей «учеными». Мы подписываем верстку, где-то там, в мире ноуменов, ее подписывает Главный…
Первым о долгожданном выходе нам сообщает коллега – подписчик. Он вечером звонит по телефону со словами возмущения:
– Что вы наделали?
– А что?
– Вы назвали их «учеными недавнего прошлого». Эйхенбаум, Тынянов и Эйзенштейн, ладно, умерли, но Шкловский-то и Пропп живы и продолжают работать…
Я бросаюсь писать Проппу, у которого недавно побывал, а Щеглов звонить Шкловскому. К счастью, «старики» статьей остаются довольны, а на ляпсус смотрят снисходительно – в свое время они прошли и не через такое. Пропп даже сообщает мне, что решил включить нашу статью в обязательную литературу к своему курсу.
Помимо реабилитации предтеч структурализма и полемики на злобу дня, эта статья примечательна тем, что в ней были впервые сформулированы основные идеи порождающей поэтики. Многоступенчатый вывод главы «Аукцион» из «Двенадцати стульев» сопровождался наброском порождения – по тем же правилам – альтернативной версии, которая понравилась Шкловскому. «Похоже вышло», – сказал он Щеглову.
Наше знакомство со Шкловским и предъявление ему машинописного варианта статьи произошло немного раньше – благодаря посредничеству В. В. Иванова. Правда, когда в назначенное время мы стали звонить, а затем и стучать в дверь квартиры Шкловского, нам никто не открыл, и мы, проболтавшись некоторое время на лестнице и не зная, что делать, отправились звонить из автомата Иванову, проверяя правильность условленного часа («Он, наверно, заснул», – сказал В. В.), потом вернулись к двери, но опять безрезультатно и, наконец, ушли, опустив в почтовую щель записку:
...В тот же вечер Шкловский звонил с извинениями (он задержался у знакомых – соседей по писательскому дому) и приглашением прийти в другой день. Он принял нас очень радушно, много говорил о литературе (в частности, о роли «множественных попыток» в выработке новых стилей), подарил мне опоязовское издание своего «Розанова» (1921) (с надписью «… от виноватого Шкловского. Будем дружить») и в дальнейшем очень привечал Юру, который заинтересовал его своим семантическим, а не чисто синтаксическим, как у него самого, подходом к Шерлоку Холмсу.
Оппозиция «свое»/«чужое»
Незаслуженно забытый эпизод шумной истории советской семиотики – организованный осенью 1968 года редакцией «Иностранной литературы» Круглый стол о структурализме, с участием В. Б. Шкловского, Б. Л. Сучкова, П. В. Палиевского, Е. М. Мелетинского, В. В. Иванова и многих других, включая нас со Щегловым. Дискусия была острая, несмотря на заметное сгущение идеологических сумерек брежневской эпохи после вторжения в Чехословакию.
Структуралисты выступали более или менее единым фронтом. Помню, что Мелетинский специально просил меня вести себя помягче – совет, которому я, находясь в тот момент под угрозой увольнения с работы как подписант и соответственно полагая, что мне сам черт не брат, не последовал. В частности, к официальному руководителю советского литературоведения – директору ИМЛИ Б. Л. Сучкову, много представительствовавшему заграницей и с ног до головы облаченному в импортную замшу, я обратил запальчивую речь о том, что гонимый ныне структурализм в недалеком будущем придется ввозить за валюту.
Неизгладимое впечатление произвел на меня вечный диссидент Г. С. Померанц, говоривший о феномене культурного кода. Это новое тогда понятие он проиллюстрировал сравнением экономических успехов ФРГ и неуспехов Иордании – двух стран, вынужденных после военной разрухи начинать с нуля. Всего лишь через год после победоносной шестидневной войны Израиля против арабов, в обстановке официальной антисемитской пропаганды и к тому же из уст опального еврея это звучало дерзостью невероятной.
Но дискуссия продолжалась как ни в чем не бывало. Разумеется, Померанцу был дан отпор. Эту операцию взял на себя сам Сучков. Хотя, судя по всему, о культурном коде он услыхал впервые, это не помешало ему указать Померанцу на неправильное – немарскистское – понимание им этой категории.
У Сучкова была репутация относительно либерального советского босса, успевшего посидеть и очень ценившего выездные аспекты своего положения. Поэтому до недалекого будущего он не дожил – скоропостижно скончался после одной из загранкомандировок, видимо, надорвавшись на непосильной задаче разъяснения американцам загадочной природы соцреализма. Не дождался импорта структурализма и я, в конце концов выехавший за валютой непосредственно на Запад. Что касается материалов Круглого стола, то они, в отличие от романов артуровского цикла, так никогда и не были опубликованы.
Лингвистические задачи и тайны творчества
В пору структурных бури и натиска среди прочего были модны лингвистические задачи. Я ими не увлекался. Выдающимся мастером, если не основоположником жанра, был А. А. Зализняк (ныне академик), первым опубликовавший целую статью на эту тему, а затем занимавшийся составлением задач для математико-лингвистических олимпиад. Другая его уникальная статья – о семиотике правил уличного движения – обязана была своим происхождением тому, что Андрей одним из первых в нашем поколении сделался водителем транспортного средства, сначала мотороллера, а затем и автомобиля. На пересечении этих двух его интересов и выросла знаменитая непристойная задачка, на моих глазах сотворенная им из житейского сора.
Я был у него и Е. В. Падучевой в гостях с одной коллегой, и в какой-то момент он стал рассказывать, как после занятий он выезжал с территории Университета. (Дело происходило году в 1970-м; филфак уже располагался на Ленинских горах.) Неловко разворачиваясь, Андрей на своем маленьком «Москвиче» чуть не угодил под колеса огромного самосвала, шофер которого высунулся из кабины и заорал… Тут Андрей разыгранно осекся и продолжал уже на сдавленном смехе своим характерным фальцетом, приберегаемым для подобных артистических эффектов:
– При дамах я не могу буквально повторить то, что он сказал. Поэтому я переведу его реплику на семантический язык или, лучше, на куртуазный язык «Тысячи и одной ночи»: О, неосторожный незнакомец! Пожалуй, следовало бы наказать тебя ударом по лицу…
Упоминание о семантическом языке было реверансом в мою сторону – мы с Мельчуком в то время усиленно занимались расщеплением смыслов.
– При этом, – продолжил Андрей, – все богатство значений, заданных элементами «неосторожный», «наказать», «удар» и «лицо», было передано с помощью ровно трех полнозначных слов, образованных от одного и того же корня. Задача имеет одно решение, – торжественно закончил он.
Дамы, естественно, ничего не поняли, а я, к своей чести, нашел ответ довольно быстро. Единственность решения и, значит, разгадка определяется бедностью матерной синонимии в обозначениях «лица», тогда как в передаче остальных ключевых сем веер возможностей гораздо шире.
Свои неплохие показатели в этом случае я объясняю тем, что задача была поставлена, так сказать, в условиях, приближенных к реальным. Она не носила формально-экзаменационного характера, и ее решение имело практический смысл – узнать, в присутствии, но помимо дам, что же именно сказал носитель народной мудрости (прибегший к корню нашего главного, скажем так, екзистенциального глагола.)