Между плахой и секирой - Юрий Брайдер 12 стр.


– Толгай! – он постучал себя по груди и сделал осторожный шаг вперед.

В тот же момент женщина сделала синхронный шаг назад, всем своим видом демонстрируя, что намерена соблюдать статус-кво.

– Я человек! – раздельно произнес он и на всякий случай повторил эту короткую фразу по-уйгурски. – Я добрый. Иди сюда.

Женщина что-то нечленораздельно, но, похоже, радостно замычала и улыбнулась странной улыбкой паралитика, у которого действует только половина лицевых мышц.

Решив, что его наконец поняли, Толгай смело шагнул к женщине, но на какое-то время потерял способность не только двигаться, но и соображать. Случилось это так быстро, что он даже боли от удара не ощутил. Очнувшись через пару секунд на земле, с башкой, гудящей так, словно в ней вместо мозгов болталось чугунное било, он увидел только голую спину улепетывающей женщины. Сзади весь ее наряд состоял лишь из тесемочки от передника.

Боль, обида, ярость и страсть, еще больше распалившаяся от вида сверкающих смуглых ягодиц, толкнула его в погоню, хотя делать этого как раз и не нужно было. Степняку трудно тягаться в скорости передвижения с полуженщиной-полуобезьяной, особенно если та находится в своей родной стихии.

Толгай уже не видел ее больше, а только слышал быстро удаляющийся шум проворных прыжков. Затем впереди раздался высокий гортанный крик, явно адресованный кому-то. В ответ с разных сторон донеслись другие крики – с той же интонацией, но куда более грубые.

Толгай, сразу сообразивший, в какую ситуацию он попал и чем может грозить ему плен, зайцем метнулся назад и буквально через пару шагов получил то, к чему так стремился. Внезапный испуг, предельное физическое напряжение и неудовлетворенная похоть вызвали бурное семяизвержение, возможно, последнее в его жизни…

А всего через несколько минут он оказался в лапах грубых волосатых мужиков, чуть менее уродливых, чем гориллы, но столь же диких и злобных. Видя, как к его голове стремительно приближается суковатая дубина, Толгай успел подумать: «Ну какой вкус во мне, ведь только кожа да кости остались!»

Когда Толгай очнулся, киркопы (именно под таким названием этот первобытный народ позже вошел в историю Отчины, Кастилии и Степи) волокли его по земле к тому месту, где он должен был принять не только жуткую смерть, но и позорное погребение в утробах кровожадных дикарей.

Вдоль фасада легкой свайной постройки пылал длинный костер. От него исходили ни с чем не сравнимые ароматы жареного мяса и каких-то пряных трав. В прежние времена Толгай и сам любил посидеть возле костра, на котором подрумянивались жеребячьи окорока и цельные туши баранов. Вот только раньше он никогда не задумывался над тем, что ощущают идущие на заклание бараны и жеребята.

Бедлам вокруг творился неимоверный: ревело пламя, мычали дикари, стучали друг о друга деревянные и костяные дубины, кто-то пробовал плясать, кто-то награждал друг друга увесистыми тумаками. Все – и мужчины и женщины – были одеты лишь в передники из луба, все вели себя как пьяные, и все грызли кости.

Понял Толгай только одно: его употребят не сию минуту, а чуть попозже. Первым на разделку шел некто косматый, похожий на пирующих, как родной брат, но, видно, проштрафившийся чем-то или по рождению относящийся к другому племени.

Привыкший к жестокости точно так же, как другие привыкли к утреннему кофе, Толгай не отвел глаз ни когда киркопа повалили на землю, ни когда ему дубиной перебили суставы, ни когда у еще живого целиком выдрали потроха.

Печень с великим тщанием поджарили и унесли в дом, внутренностями завладели самые почетные гости, а все остальное было распределено строго по старшинству – кому достался филей, а кому и рулька. Огонь, облизав нанизанное на палки мясо, затрещал веселее.

Шальная мысль вдруг обуяла Толгая: а что, если дикари сейчас нажрутся до отвала и уже не позарятся на его донельзя исхудавшее в странствиях тело? Однако, видя, с каким вожделением дикари раздирают плохо прожаренное мясо и крушат зубами кости, он понял, что те способны слопать все, до чего только смогут дорваться.

Когда с шашлыком из киркопа было покончено, наступила очередь отбивных из молодого степняка. Его схватили за шиворот, как щенка за холку, и поволокли к тому месту, где вершили свой нелегкий труд местные повара. Вот уж в ком даже с первого взгляда можно было сразу признать потомственных каннибалов!

Худоба Толгая не вызвала у них ни удивления, ни досады – здесь привыкли есть всех без разбора. Один из поваров легко скрутил несчастного степняка в бараний рог, а, второй потянулся за дубиной – прежде чем приступить к разделке, жертву полагалось обездвижить.

Свет в глазах должен был вот-вот померкнуть, и Толгай с отчаянием пялился в серое, словно скованное грязным льдом небо – последнее, что выпало ему увидеть в этой жизни.

Затем на сером фоне появился темный вертикальный силуэт. Над ним склонилась та самая женщина, из-за которой (да еще из-за собственной глупости) он оказался здесь. Вновь она была одета в свой меховой передничек и вновь пристально смотрела на Толгая диковатыми янтарными глазами. Губы ее обильно лоснились, возможно, от только что съеденной печени киркопа.

Гримаса, исказившая черты женщины, едва ли поддавалась расшифровке, но скорее всего это было торжество. Наглый насильник получил по заслугам. Людоедская справедливость восторжествовала.

Внезапно выражение лица дикарки да и вся ее поза неуловимо изменились. Она стала чем-то похожа на гончую, почуявшую долгожданную добычу. Еще не было сказано ни единого слова (да эти существа и не говорили между собой, а только обменивались жестами и мычали на разные лады), но повара, больше похожие на заплечных дел мастеров, уже отступили прочь. Дубина вернулась на прежнее место. Эта женщина пользовалась здесь абсолютной, непререкаемой властью. Если ей хотелось мяса, она получала лучший кусок. Если ей хотелось, чтобы это мясо еще немного пожило на белом свете, голодным людоедам не оставалось ничего другого, как утереться.

Толгай, уже опаленный жаром пиршественного костра, в свое спасение верил слабо. Случившуюся заминку он полагал лишь временной отсрочкой. И зря! Приглядевшись к королеве каннибалов повнимательнее, он сразу бы заметил то, что объединяет между собой пустующую суку, корову в течке и влюбленную женщину. Неукротимый зов плоти сжигал это странное существо, одной частью своей натуры уже пребывавшее в мире людей, а другой все еще погрязшее в трясине дикости. В Толгае она признала достойного себя самца и, презрев все условности, свойственные родному племени, хотела зачать от него потомство.

Вот почему Толгая не стали разделывать на порционные куски, а поволокли целехонького в апартаменты королевы, куда доступ мужчинам был строжайше запрещен. Посмотреть на диковинного пленника сбежались все домочадцы королевы – кормилицы, плясуньи, обиральщицы насекомых, телохранительницы, знахарки и повивальные бабки. Выбор властительницы был единодушно одобрен. И действительно, в сравнении с неуклюжими, косматыми и звероподобными киркопами Толгай выглядел настоящим красавчиком. Наследники от него должны были получиться славные.

Случку решили начать безотлагательно. Даже с хряком, выполняющим эту работу на свиноферме какого-нибудь зачуханного колхоза, обращались лучше, чем с Толгаем в Киркопии. Никого не интересовало: сыт ли он, здоров ли и вообще, имеет ли тягу к подобному мероприятию.

Хорошо еще, что Толгай был молод, вынослив, небрезглив и не склонен к рефлексии. В своем духовном развитии он ушел от киркопов не так уж и далеко, а потому на многие аспекты бытия имел сходный с ними взгляд. К противоположному полу, например, он относился со здоровым прагматизмом, много веков спустя сформулированным в народной мудрости: «Забавы ради сгодятся все бляди».

Беда состояла еще и в том, что в одних ситуациях киркопы вели себя уже почти как люди, а в других – совсем как обезьяны. К этим последним относилось все, что было связано с естественными отправлениями организма: едой, питьем, дефекацией, размножением.

Они не ели, а жрали. Не пили, а лакали. Не испражнялись, а срали. Не любовью занимались, а совокуплялись. Толгаю пришлось приложить немало смекалки, настойчивости и чисто мужской силы, чтобы заставить киркопку принять более или менее приемлимую для него позу. И все равно, вплоть до самого последнего мгновения, она извивалась, повизгивала и пробовала кусаться.

Но, как вскоре выяснилось, и это было не самое страшное. По обычаю обезьяньего стада доминирующий самец (а Толгай сразу стал таким, едва был допущен к телу королевы) обязан был обслуживать всех находившихся в детородном возрасте самок. У него сразу возник обширный гарем, нагло и настойчиво требовавший осуществления своих законных прав на деле.

Для Толгая наступили ужасные времена. Пища не насыщала его, а сон не давал отдохновения. Везде ему чудились тугие, равномерно раскачивающиеся груди и еще более тугие, сотрясающиеся в любострастной лихорадке зады. Он уже начал жалеть о том, что в первый свой день здесь избежал зубов каннибалов.

Для Толгая наступили ужасные времена. Пища не насыщала его, а сон не давал отдохновения. Везде ему чудились тугие, равномерно раскачивающиеся груди и еще более тугие, сотрясающиеся в любострастной лихорадке зады. Он уже начал жалеть о том, что в первый свой день здесь избежал зубов каннибалов.

Толгай неоднократно пробовал бежать (и однажды добрался почти до Гиблой Дыры), но каждый раз безо всякого ущерба для себя насильно возвращался в прежнее состояние дамского угодника.

Мало– помалу он обрюхатил всех своих обожательниц, но на смену им почти сразу пришли новые. Теперь Толгай уже жил с младшей сестрой королевы (существом, в чувственном плане куда более привлекательным), а также с сестрами, племянницами, тетками и подружками бывших фавориток.

Учитывая все эти обстоятельства, невозможно было даже представить себе, в чем держится его душа. Толгай уже давно еле ноги таскал, чему также способствовала и вегетарианская диета – мяса он не ел ни под каким предлогом, опасаясь подвоха, а охотиться самостоятельно уже не мог.

Он сумел досконально разобраться в незамысловатом устройстве киркопского общества. Царил там оголтелый матриархат, а отношение к мужчинам напоминало сущий геноцид. Мальчиков с самого раннего возраста воспитывали вдали от отцов, внушая им беспрекословное повиновение всем, кто вместо дурацкого пениса имел такое сокровище, как вульву.

Жалко было смотреть на могучих, как буйволы, и ужасных ликом киркопов, которыми распоряжались в первую очередь их королева, а потом по нисходящей: матери, жены, сестры и вообще все бабы племени подряд. Неудивительно, что потом мужчины вымещали копившуюся годами ярость на своих врагах.

А вообще– то, как убедился Толгай, киркопы в основной своей массе были добродушные, наивные и привязчивые люди. Пленников они пожирали вовсе не от голода или извращенности, а по давно и прочно укоренившейся привычке, да и то не всех подряд, а лишь тех, кто сражался против них. Сойтись с дикарями поближе мешало отсутствие у них членораздельной речи, но Толгай вскоре наловчился объясняться знаками.

Сплошь все мужчины племени имели на Толгая зуб, но не смели перечить своим повелительницам. Немалого труда стоило убедить наиболее радикально настроенных киркопов в том, что не женщина истинный хозяин жизни, а, наоборот, мужчина, поскольку он заведомо сильнее, быстрее и сообразительнее, и что не женщина должна брать мужчину по своей воле, а он ее, в пользу чего есть масса доводов, главный из которых такой: женщину можно использовать столько, сколько заблагорассудится, и на протяжении почти всей жизни, а мужчину не так уж долго и не ахти как часто.

Под влиянием этой агитации в недрах племени постепенно вызрел антифеминистский заговор. Женщины прозевали его потому, что не могли себе даже представить возможность бунта мужчин. Помыкая своими сужеными, беззастенчиво пользуясь их трудом да еще предаваясь безудержному разврату с чужаком, они оторвались от реальности, что в плане историческом неоднократно повторялось в другие времена и с другими владыками.

И вот наступил день, когда в королевские апартаменты, устроенные примитивно, как мышиное гнездо, ворвались грубые мужланы и, дико гикая, дабы превозмочь свой собственный страх, за волосы поволокли женщин на пиршественную площадь. Там их долго насиловали, колотили, заставляли грызть сухие кости и лизать собачий помет, а потом приставили к тяжелой и позорной работе, которую прежде выполняли мужчины: собирать съедобные коренья, толочь их каменными пестиками в муку, таскать воду, строить шалаши, лепить горшки, заготовлять дрова, поддерживать огонь в очагах и отгонять мух.

Вдохновитель этого, без ложной скромности говоря, всемирно-исторического переворота скромно держался в тени, наслаждаясь заслуженным покоем. Победителям пока хватало собственных забот, и, не желая стеснять их своим присутствием, да и опасаясь мщения за прошлый позор, Толгай незаметно ускользнул из людоедского поселка.

На этот раз никто его не преследовал. Осторожный, как матерый лис, крепко наученный лучшим на свете учителем – бедами, он прошел насквозь Киркопию и Кастилию, по пути заглянул в Агбишер, миновал сотни ловушек, ускользнул от тысячи врагов и в конце концов добрался до родимой степи, где долго не мог досыта напиться кобыльего молока и вволю наговориться на языке своего народа.

Вокруг кипела кошмарная, лишенная причин, логики и пощады война. Черные арапы шли на желтых степняков, те отбивались и от них, и от кастильцев, и от жителей Отчины, а потом вместе с последними шли на первых, со вторыми – против третьих, и снова в одиночку сражались против всех разом.

В огне, в крови, в победных походах и трагических отступлениях было не до чувственных утех, но иногда Толгай с непонятной тоской вспоминал и королеву людоедов, и ее юную сестричку, и многих других любвеобильных киркопок.

Все это забылось в единый миг, когда после жестокого разгрома на подступах к Талашевску, раненный несчетное количество раз, сброшенный с лошади и покинутый сподвижниками, он разлепил склеившиеся от крови веки и увидел над собой женщину – беловолосую, как богиня метели, и хрупкую, как одуванчик. В руке она сжимала автомат, а в губах – окурок самокрутки. И то и другое дымилось.

Увидев Верку в первый раз, Толгай влюбился сразу и навсегда…

Аггелы, продолжавшие преследование, неизвестно каким образом узнали, что их тыловое прикрытие уничтожено неведомым врагом. Это, естественно, не добавило им прыти, но и не отвратило от погони. Впрочем, не исключено, что сейчас они больше беспокоились о собственной безопасности, чем о травле жалкой кучки почти безоружных людишек.

Верка кое-как отдышалась и теперь бежала сама, хотя ее продолжали поддерживать с двух сторон Зяблик и Смыков. Лилечка неизвестно какими усилиями воли продолжала держаться впереди, а обязанности замыкающего принял на себя Цыпф. Ему полагалось как можно чаще оглядываться и в случае возникновения каких-нибудь чрезвычайных обстоятельств (резкого ускорения темпа погони, появления у противника свежих сил, подготовки лучников к залпу) своевременно информировать об этом остальных членов ватаги.

Слева от них все шире разливалась река, а справа опять подступал лес, оставляя для прохода лишь узкую полоску берега. Аггелы с бега постепенно перешли на легкую рысцу, то же самое по команде Цыпфа проделали и преследуемые. Оба отряда по-прежнему разделяло метров восемьсот – дистанция, в несколько раз превышающая полет стрелы.

– А не хитрят ли они? – произнес Смыков с подозрением. – Нарочно нас придерживают, пока другие в обход леса бегут.

– Пусть бегут, – тяжело отдуваясь, буркнул Зяблик. – Тут уж ничего не попишешь. Пока силы есть, будем драться.

– А потом?

– А потом в реку бросимся. Чапаев под пулеметным огнем до середины Урала доплыл. А здесь как-никак Евфрат… Божья река… Может, кто и спасется…

– Дался вам этот Евфрат, – поморщился Смыков. – Не могли какое-нибудь достойное название придумать. Без религиозной подоплеки…

– Какое? – Зяблик через плечо мельком глянул на аггелов, все еще продолжавших висеть на хвосте ватаги, но что-то подрастерявших былую агрессивность. – Пролетарка? Октябрина? Комсомолка? А может, Смыковка?

– Опять вы, братец мой, утрируете!

– Ничего подобного. Имею массу жизненных примеров. Однажды попал мне в руки сборник законов Верховного Совета за шестьдесят четвертый год. Половина законов там как раз и касалась переименований. Ухохотаться можно. Деревня Блядово в Победное. Ракоедовщина в Славное. Поселок Рыгаловка в Советск. Реку Смердечку в Розовку. Озеро Могильное в Первомайское. Даже хутор Нью-Йорк почему-то переименовали. Представьте себе, в Новый Быт. Какая тут логика?

– А какая логика в том, что это гадкое место Эдемом назвали? – голосок Лилечки дрогнул. – Скоро все листья, которые на мне висят, развалятся. Разве это хорошо?

– Ну не скажи… – многозначительно произнес Зяблик. – Я лично в этом ничего плохого не вижу.

– А я вот что предлагаю! – уже и Верка повеселела. – Если спасемся, так и назовем речку Удачей. А нет – пусть Смыковкой остается.

– Я попрошу… – начал было Смыков, но закашлялся, подавившись на бегу какой-то мелкой летающей тварью.

– А где же наш Толгаюшка пропал? – опечалилась вдруг Лилечка.

– За Чмыхало не переживайте, – авторитетно заявил Зяблик. – Он калач тертый. Видите, аггелов наполовину меньше стало… Его работа, по почерку вижу. Ты, Лева, веришь мне?

– Хотелось бы, – вздохнул Цыпф.

Болтая таким образом и все время посматривая назад, они как-то забыли про остальные стороны света. Поэтому человек, внезапно возникший на их пути, был воспринят ватагой как весьма неприятный сюрприз. Лилечка взвизгнула, Верка выругалась, остальные приготовили оружие к бою.

Свободное от деревьев пространство здесь резко расширялось, образуя довольно обширную поляну, с трех сторон ограниченную лесом, а с четвертой – рекой. Незнакомый человек стоял на противоположной стороне этой поляны, у самой воды, как бы загораживая уходящую вдаль узкую тропку.

Назад Дальше