— А если б не медведь? Где взял бы, украл?
— Сроду не крал, даже для голодных детей. Тебе ли не знать...
— До сегодня не крал, — жестко отрезал Андрей. — А сегодня ты вор...
Он едва успел увернуться от быстрого, наотмашь удара — так молниеносно бьет рысь когтистой лапой, — вскочил, перехватил тяжелую, неумолимую в своей силе руку, успел завернуть ее за спину и почувствовал, что все равно не удержит ее, даже если повиснет на ней всем телом. Но рука егеря вдруг ослабла, обмякла, плечи его вздрогнули, он захрипел и рухнул лицом в разодранную медведем землю. Андрей испугался, упал на колени, повернул его голову и замер — Леший плакал...
Андрей растерянно оглянулся, встал, отошел в сторону. Издалека проговорил:
— Федор Лукьяныч, ты что? Больно тебе, что ли, сделал?
Леший замычал, справляясь, простонал от стыда, сунул лицо в ладони, крепко потер его, будто затирал слезы внутрь, вдавливал обратно:
— Ничего, Андрей, это так — старый стал. Давай-ка костерок наладим, успокоимся. Только слова свои обратно возьми. Всю жизнь таких не слышал, не заслужил.
Андрей поспешно закивал (беру, мол, беру), стал суетливо ломать сушняк, чиркать спички, стараясь не видеть страшного и жалкого лица — в слезах, грязном медвежьем сале, крови.
Леший тяжело поднялся:
— Пойду умоюсь.
Пока его не было, Андрей сидел неподвижно, бездумно смотрел в огонь гнал от себя мысли, оттягивал трудное решение.
Леший подошел к костру, вытираясь выпущенным подолом рубахи, сбросил телогрейку, сел на нее и, покопавшись в котомочке, вытащил старую солдатскую фляжку в потертом матерчатом чехле.
— Давай-ка, Андрей, спокойно поговорим, разберемся.
— Да не о чем...
— Есть, участковый, есть, я, по правде, этого случая давно жду. Человек ты хороший, но еще молодой, поэтому часто несправедливость делаешь, а при твоей работе та несправедливость неисправимой может стать, — он не торопясь отвинтил колпачок фляги, наполнил его, протянул Андрею все еще дрожащей рукой. — Осторожней пей — спирт. Я почему так огорчился? Первое, конечно, что ты меня вором назвал. Какой же я вор, Андрюша? Я всю жизнь в этом лесу, я шишки гнилой для себя не вынес и другим не позволял. А вот твой районный начальник который год лося без лицензии бьет, это как? Погоди, слушай. Завмагу председатель разрешение дал на строевую сосну. Ты-то должен понимать: такое разрешение только в одно дело можно употребить, не к столу будь сказано. Значит, кому — можно, а кому осторожно?..
— Я не знал об этом! — перебил Андрей.
— Не знал! Ты все обязан знать. Сеньку, дружка своего, засадил (за дело — не спорю), Плетнева-старика вытрезвиловкой опозорил на весь колхоз, теперь меня вот выследил, а про начальника — не знал! Правильно, такие всегда из мутной воды сухие выходят. Я не обиделся, когда на петров, что ли, день ты меня, буйного, из клуба вывел, а за других мне обидно. Погоди, дай сказать, — Леший выпил, провел ладонью по рту, — ты бы вот об чем подумал. Когда ты по селу мальцом бегал, все тебя любили, а как участковым стал, так еще и уважать начали, но что я приметил, — он для убедительности поднял палец, посмотрел на него, будто проверял, правильно ли говорит и нужно ли это сказать, — приметил, что любят-то тебя уже не все. Ты непримиримостью своей людей отталкиваешь, без разбора судишь каждого. Скольких ты хороших мужиков на срамную доску повесил, опозорил. Может, оно и хорошо вы придумали эту доску для пьяниц, но и здесь мера должна быть. Не каждый пьяница — горький, а ошибиться может каждый, срыв у любого случается. И уж если решили кого пристыдить, с умом это делайте, не рвите человека с корнем. Карточку на вашу доску можно и с паспорта взять — чтоб в пиджаке и при галстуке, а не выставлять человека в пьяном безобразии, в скотском обличье, когда он в канаве валяется, чтоб за ним потом сопливые пацаны бегали и дразнились. Это жестокость к нему проявляется, а от нее лучше никто еще не стал.
Леший говорил медленно, подолгу замолкал в тяжелом раздумье, перекладывал в догорающем костре головешки, подгребая в кучку красные живые угли. Андрей слушал, не возражая, не перебивая его, чувствуя — хоть и прав в чем-то егерь, но, чем больше он говорит, тем сильнее в нем, Андрее, нарастает сопротивление, поднимается какая-то упрямая строптивость. В этих вроде верных и человечных словах было что-то очень неправильное, такое, на что сразу не найдешь возражения, что ответными словами не опровергнешь.
Леший встал, выдернул из пенька нож и вновь взялся за прерванное дело. Андрей не шевельнулся, только переложил на колено планшет.
— Или вот Ванюшку Кочкина взять — вот за кого душа болит. Помнишь, как его ребята по твоему совету на кино засняли и в клубе то кино показывали, помнишь такой факт? С того дня как потерял себя Ванюшка. А какой парень был — и на работу и погулять молодец. А теперь? Ты его хоть раз после этого веселым видел?
— А пьяным его кто-нибудь с того дня видел? — с вызовом спросил Андрей. — Он себя раньше потерял, когда до поросячьего визга напивался.
— Чудной ты парень стал, не в свое лезешь. И я твой протокол гадский не подпишу. Правда на моей стороне, и я за нее отвечу.
— Ну, давай, Лукьяныч, вали, круши все, что на пути попадет. Подавай, егерь, пример. Стреляй так, чтоб детям и внукам ни перышка, ни шерстинки не оставить!
Леший, не выпрямляясь, резко обернулся, будто Андрей неожиданно ударил по больному. В его позе, в лице и даже в голосе появилось что-то непреклонное, сильное и злое. Видно, решил для себя главное — теперь не отступится.
— Чьим таким детям-внукам? Моим? Или начальника твоего пузатого? Чтоб они добивали дичину? Нет уж, участковый. Я на этой земле родился, все в ней мое — и слезы, и пот, и кровь! Моя она, и все, что по ней бегает, что растет, — все мое! Сам все возьму, доберу остаточки! Ты только не мешайся!
— Не допущу, — твердо сказал Андрей, — не будет так.
Леший выпрямился, заслонил, казалось, собой весь лес, протянул к Андрею руку с ножом:
— Мы, знаешь небось, с твоим отцом замерзали вместе тут, неподалеку, до войны еще. Это я его тогда от смерти выручил, двенадцать верст на себе по голому снегу волочил, валенцы свои ему на руки насунул, чтоб не отморозил, а сам потом себе черные пальцы на ноге, чтоб вовсе не погибнуть, бритвой отхватил, хромым навсегда остался. Что же ты хочешь, Сергеич, чтобы я пожалел теперь, что друга своего от гибели спас, что ты потом на свет от него народился?
— Тихо, — привстал Андрей, прислушиваясь к близкому уже, хорошо различимому среди шума листвы стуку телеги. — К тебе едет? Кто?
И увидел егерь, что не смутил он молодого милиционера своими словами, что тот хотя и слушал его внимательно, но не поколебался, выходит, в своей правоте, да и слушал-то, значит, не потому, что сомневался. Понял егерь: окончен разговор и каждый приступает к своему делу, к своим обязанностям, каждому теперь — своя доля, свой ответ. Набычившись, отвернувшись, Леший хмуро бросил:
— Вовка это, Шпингалет.
— Нашел себе дружка, Федор Лукьяныч? Что же не по себе-то выбирал? Андрей встал, сложив за спиной руки, прислонился к дереву. — Ну, встречай подельщика.
Вовка Шпингалет дурацкую кличку свою с собой привез. Видно, как прозвали его там, за проволокой, так она и здесь чудом проявилась. Был он собой мелкий, но жилистый, и на вид — шпана шпаной, срисовал с кого-то себе облик, а может, в кино подсмотрел: челочка до глаз, сапоги в складочках, кепочка в обтяжку и зуб золотой. Натворить еще ничего не успел, но все время ходил по краешку. Андрей его сразу и крепко прижал, не спускал с него глаз. Оба они хорошо знали, что не миновать им серьезной встречи. Вот и встретились...
Шум становился громче: видно, Вовка дороги не выбирал и о конспирации не заботился. Он пел во все горло, гнал лошадь и наконец появился на краю вырубки. Заметно хмельной, стоя в телеге, размахивал над головой своей кепочкой. Вид участкового его не смутил, похоже, что Шпингалет даже обрадовался.
— Сейчас я получу искреннее удовольствие! — заорал он, спрыгивая с телеги и вытаскивая из нее лопату. — Ну-ка, Федя, придержи его, чтоб не убег.
Андрей удивленно, но спокойно смотрел на него. Он не понимал такой веселой, легкой наглости, не понимал, что он один и безоружен, а их — двое и он им мешает. Он все так же стоял, прислонившись к дерезу, и так же держал руки за спиной.
Шпингалет подбежал, перехватил лопату и со словами: «Не правда ли, чудесный день?» — ударил Андрея ногой в живот. Андрей всхлипнул, согнулся, и что-то очень тяжелое обрушилось на него...
3
Очнулся Андрей оттого, что будто кто-то мягко, но настойчиво поталкивает его в плечо и от этого очень больно голове. Он открыл глаза перед ним медленно двигалась полоска кустов, мелькали желтые головки цветов, качалась трава, и тогда он понял, что лежит в телеге, под головой — свернутая телогрейка Лешего. Сам егерь сидит впереди, покачивается его широкая спина, ветерок шевелит длинные седые волосы.
Андрей попытался подняться на руках. Леший обернулся:
— Ну, как ты, Андрюша? Темень шибко болит? Вот ведь какая служба у тебя нерадостная.
Андрей старался держать голову неподвижно, чтобы не было так больно, говорил одними губами.
— А Шпингалет где?
— Там же и валяется небось. Не убегет. Так я и позволил, чтоб всякий дерьма кусок наших, синереченских, бил...
Андрей постарался понять, что такое очень важное он должен сделать сейчас же, пока не уснул — в сон клонило неумолимо, жестоко. Вспомнил.
— Лукьяныч, сумка моя там осталась? Не видал?
Егерь пошевелился, запустил руку под зад, вытащил планшетку:
— Держи. Ты когда падал, так у ней ремешок лопнул.
Андрей, морщась, противно слабыми руками раскрыл планшетку, вытряхнул раскрошившиеся грибы, достал протокол...
— Погоди, погоди рвать, — опередил его Леший. — Ты почитай сперва.
— Я помню — что там читать...
Но уже бросилась в глаза косая, неровная строчка внизу листа:
«В чем собственноручно и подписуюсь. Федор Лукьяныч Бугров (Леший)».
Андрей уронил руку с листком на грудь, помолчал.
— Мотоцикл мой надо из Оглядкина забрать.
— Ключи где у тебя? В сумке? Не беспокойся, жениха пошлю — он сумеет.
— Непонятная история, — чуть слышно пробормотал Андрей непослушными губами, повернул голову набок, облегченно прикрыл глаза и тотчас глубоко и спокойно заснул.
ЕВГЕНИЙ ЛУЧКОВСКИЙ «И ПРОЧИЕ ОПАСНОСТИ!»
Этот день для Эдуарда Баранчука начался исключительно неудачно. На работу он проспал и потому, наскоро умывшись, сунул в рот огромный кусок колбасы и стал запрыгивать в брюки. Одновременно он еще натягивал свитер, но слегка запутался в нем. Ботинки Эдуард шнуровать не стал и, схватив куртку, ринулся в коридор, на ходу проверяя, на месте ли пропуск, права и запасные, «свои ключи» от замка зажигания и багажника. Пренебрежительное отношение к обувной фурнитуре не замедлило сказаться самым фатальным образом: в темном коридоре он наступил на шнурок, зацепил висящую на гвозде раскладушку, та в свою очередь сбила велосипед и самопроизвольно разложилась, перегородив все. Эдик промчался по этим хрустящим и звякающим предметам, вылетел на лестничную площадку. Там стояла полуглухая соседская испуганная бабушка, у ног ее жался испуганный пинчер.
— Поспешишь — людей насмешишь, — сказала бабушка.
«Только не нашего начальника колонны», — подумал Эдик, но, поскольку отвечать было нечем, поздороваться тоже — второй кусок колбасы раздувал его щеки, — он просто кивнул и поспешно прошествовал мимо.
Такси попалось сразу, лишь только он вылетел из подъезда. Эдик вскинул руку и, бросив взгляд на номер, машинально отметил: наше. Водитель, приспустив стекло, ткнул пальцем в трафарет возврата и устало сообщил:
— В парк.
Эдуард кивнул. Он сел рядом с водителем, слегка уязвленный тем, что его не узнали, не признали в нем своего, несмотря на кожаную куртку явно шоферского вида. Подтягивая поочередно то левую, то правую ногу, он стал шнуровать ботинки.
Водитель с интересом покосился. Потом хмыкнул. Потом подмигнул:
— Силен!
— Что? — спросил Эдик.
— С какого этажа прыгать пришлось? — снова подмигивая, осведомился водитель.
— Не понял юмора, — холодно пробурчал Эдик.
— Ладно, ладно... — с примирительным пониманием ухмыльнулся таксист.
Они подъехали к воротам парка. Машина остановилась.
— Приехали, — таксист щелкнул тумблером таксометра, зафиксировал его в положении «касса». На счетчике было девяносто восемь копеек.
— А если мне дальше ехать? — сказал Эдик.
— Вот и ехай, — жизнерадостно улыбнулся водитель, — а мне баиньки пора.
— Отказ в передвижении, — констатировал Эдик. — Где у вас тут директор парка?
Водитель нахмурился. Эдик притворно вздохнул и полез в карман:
— Ладно. Сдачи не надо, — съязвил Баранчук и широким жестом положил на торпеду новенький хрустящий рубль. Потом вышел из машины, негромко, по-водительски притворил дверцу и трусцой припустил к воротам.
...Дальше — еще хуже. Диспетчер не подписал путевку: оказалось, в парке ввели новшество — предрейсовый медицинский осмотр.
Впрочем, осмотр, как выяснилось, был обычной формальностью. Просто в кабинете инженера по безопасности движения сидела хмурая девушка в белом халате и измеряла шоферам давление. Она никак не реагировала на шутки таксистов, не отличавшиеся большим изяществом.
На осмотре Эдик потерял минут пятнадцать — была очередь. У окошка диспетчера тоже толпился народ, и от нечего делать, заняв очередь и медленно двигаясь вдоль переборки, Баранчук стал перечитывать объявление «Органы внутренних дел разыскивают» и так далее. В парке у диспетчерской постоянно висело что-нибудь подобное, но за все недолгие месяцы работы Эдик ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь из шоферов непосредственно принимал участие в поимке преступника.
...Этот портрет висел уже дней десять. Он был рисованный и являл собой образ довольно приятного молодого человека, чем-то напоминающий его двоюродного брата из Серпухова. В первый раз Эдик даже вздрогнул: это было на прошлой неделе, после смены, когда он ночью сдавал путевку и деньги. «Надо же, — тогда еще подумал Эдик, — ну просто копия Борьки... Вот так попадется на улице — и возьмут».
Сейчас эта мысль его рассмешила. «Хорошо бы», — почти злорадно подумал он. Баранчук не любил своего двоюродного брата, не любил беспричинно, подспудно, может быть, потому, что рос один, без родителей, всего добивался сам. Борьке же легко давались и институт, и деньги, и девушки, шел он по жизни победно, принимая успех как нечто обыденное, даже порой тяготящее. В общем, на взгляд Эдика, пустой щеголь.
Впереди было еще человек пять-шесть, и Баранчук снова обратил свой взгляд на портрет. Текст с этой точки не просматривался, но он помнил его наизусть:
«...рост выше среднего, волосы темно-русые, зачесанные на пробор, нос прямой, расширенный книзу, зубы ровные, белые...».
«Ничего себе, приметочки, — усмехнулся про себя Баранчук, — таких тысячи, если не больше. Хорошо бы поинтересоваться у того, кто это писал: как быть с пробором, если тот в кепке, — попросить снять? А для полного опознания еще сказать, чтоб улыбнулся: дескать, в самом ли деле «зубы ровные, белые»?
Диспетчер подписал путевку, но сверху начертал: «Два заказа».
Эдик было возразил:
— И так опаздываю, план не наберу. — Он даже голос повысил.
Но диспетчер только поморщился:
— План не наберешь? А ты летай...
— А ГАИ? — ехидно спросил Эдик.
Диспетчер и не моргнул:
— А ты над ГАИ летай. Следующий!
Вокруг расхохотались, и спор с начальством закончился.
Во дворе он столкнулся с утренним таксистом. Баранчук хотел было обойти его, но тот загородил дорогу. Водитель улыбался совершенно по-доброму, без подвоха.
— Эй, мастер, сдачу-то возьми, — он повертел в пальцах новенький, вероятно, тот самый, хрустящий рубль и с наслаждением затолкал его в нагрудный карман Эдиковой куртки. — Ишь ты, молодежь, смена наша...
Добежав до своей машины, Эдик вспомнил, что накануне торопился и не вымыл «Волгу»: уж больно много народу было на мойку. Он в задумчивости потрогал пальцем крыло, махнул рукой и кинулся за руль. Двигатель взревел, мгновенно набрав обороты. Так, прогазовывая, но на малой скорости, словно бы сдерживая рвущуюся вперед машину, он подкатил к воротам и тормознул, подчиняясь жезлу дяди Васи, известного под кличкой Апостол.
— Путевку, вьюнош, — потребовал дядя Вася.
Баранчук протянул путевку, по-прежнему прогазовывая и давая понять, что теряет драгоценное время. Однако дядя Вася в путевку и не заглянул. Он сунул ее в карман и указал слегка подрагивающим коричневым перстом в сторону мойки, не унизив свой величественный жест ни единым словом. Пришлось бы Эдику ехать «мыться», но в это время, мрачно ступая, к машине подошел ночной механик Жора, бывший гонщик, человек добродушного и одновременно крутого нрава. Жора пользовался в парке авторитетом, но не по должности, а по чему-то такому, чего Баранчук еще и не понимал. Жора кряхтя загрузился в машину и уставился в лобовое стекло. Это значило, что его нужно везти к рынку в пивной зал. Ночной механик не выбирал Эдика, просто его машина стояла в воротах первой.
— Чего стоим? — с медным отливом пророкотал Жора. И голос у него был подходящий, под стать облику. Эдик молча кивнул на Апостола.
— Так машина грязная, — неуверенно сказал дядя Вася.
— А с чего ей быть чистой? — слегка удивился Жора. — На ней же ездют...
— Так начальство...
— Плюнь, — прогудел Жора. — Главное — спокойствие, Апостол. Береги нервы смолоду.
Второй аргумент окончательно убедил дядю Васю: он вернул Эдику путевку и опустил на воротах цепь.
Они выехали за ворота, и ощущение легкости и свободы овладело Эдиком, как всегда в начале смены. Он знал, что Жоре очень хочется пива, но был искренне удивлен, когда Жора, доселе мрачно молчавший, вдруг задумчиво произнес какие-то слова, оказавшиеся впоследствии стихами. Слова были такие: