— Потому что я не буду стрелять.
— Ты осмеливаешься противоречить мне?
Вот теперь, кифара и лук, лавр и дельфин, мы с тобой куда как похожи. И приплюснуть не надо, и вытягивать ни к чему.
— Противоречу? Я?! Ничуть. Я просто не верю своим ушам. Разве может ясный Феб призывать к подлости?! — Нет, не может. Значит, я просто ослышался. Значит, просто испачкал земной грязью сказанное богом. Если я не прав, убей меня, Стрелок.
Слова слетали с моих губ — потрескавшихся, сухих — хлопьями серого пепла.
— Семья клялась не посягать на твою жалкую жизнь. Я был против, но отец упрям: если что-то вобьет в голову… Жаль. Да, Семья клялась…
Он снова глядит мимо. Вдаль. Туда, где у нор плещут черные воды Стикса, а у лица проплывают облака. Где сидит на престоле упрямый отец-самодур, которого давно пора бы образумить, да жаль: не выстоять золотой стреле против громового перуна.
— …Но в клятве ничего не говорилось о твоей жене. О твоем сыне. Матери. Сейчас настали смутные времена, рыжий упрямец. Так ты будешь стрелять?
И он впервые взглянул мне в глаза.
Как равный — равному.
— Я буду стрелять, Предводитель Муз.
— Тебе помочь? Чтоб не промахнулся? Или ты сам?
— Благодарю за заботу, Кифаред. Я уж как-нибудь сам.
Хотелось спросить: не подскажешь ли, дельфин и лавр, что шептала олива и крепость лучнику-ликийцу? «Если увидишь, что ахеец берет верх…»
Мир вывернулся наизнанку. Сошел с ума. В то время как неуязвимый малыш Лигерон кладет врагов сотнями, герои устраивают честные поединки, а враждующие стороны обмениваются послами, соревнуясь в благородстве — Глубокоуважаемые бьют в спину и требуют от смертных нарушения обетов, угрожая смертью заложников. Люди воюют, как боги. Боги воюют, как люди. О, герои и храбрецы, пурпур с серебром, как же мне научить вас воевать так, как научилась воевать серебряная Семья?! Что-то меняется в мире. Что-то меняется во всех нас: смертных, бессмертных…
Что-то меняется во мне.
Что-то меняется.
* * *Начало поединка я проморгал. Когда очнулся: кошмар! Копья уже вовсю гремят о щиты, а два воина в сверкающих латах без устали (впрочем, и без особого успеха) разят друг дружку. Я даже не сразу уразумел, кто из них кто. Братцы, в кого стрелять, в случае чего?! Ага, разобрался. По шлему: у нашего шлем с рогами, искусно кованными. При дележе, помнится, выпросил. Да и сложением наш покрепче будет, отъелся на спартанских харчах.
На пустом ложе отдохнул.
Бьются герои. Славно бьются: пыль столбом, звону — до небес, доспехи блещут, копья молниями горят. Красотища! А мне от той красоты волком выть хочется. На луну. Благо нет ее сейчас — иначе завыл бы.
…Проклятье!
Парисово копье, хитро взметнувшись над плечом, сносит с головы Менелая рогатый шлем. Левый рог с мягким чмоканьем втыкается в землю; белобрысый отступает, спотыкается о край гребня… Под гром приветствий копье радостно возносится для завершения благого дела. Лук сам прыгнул ко мне в руки: с Итаки. Тетива, скрипя, двинулась к уху, готовясь отправить в полет змею-стрелу с ядовитым жалом. Я люблю тебя, Пенелопа. Я люблю тебя, Телемах. Я люблю тебя, папа. Мама, прости, если сможешь, — я…
Хвала рогоносцам: крепкоголовы, не отнимешь. Мало кому, ошеломленному, суметь закрыться щитом в последний миг. Уже вожделевшее крови копье скрежещет по выпуклым бляхам Менелаева щита. Хруст ясеневого древка; плоский наконечник скручивается сухим осенним листом. Ответный удар ахейца поистине страшен: его копье прошибает Парисов щит, будто сделанный из полотна, насквозь и входит… нет, не в бок! Гибкий соблазнитель чужих жен успевает изогнуться внутри широченного кожаного плаща-доспеха. В руках у Менелая — меч. Тяжелый, расширяющийся к концу клинка. Давай, белобрысый! Рази! Мы с тобой, Атрид!
— А-а-а-ах!
Хороший у троянца шлем. Без рогов, а хороший. Зато меч у нашего дрянь: в куски. Летят осколки, сверкают на солнце перьями из крыльев Ники-Победы. Была победа, летела, спешила, да попалась воронью на полдороге: растрепали крылатую, пустили пухом по ветру… беда, не победа.
— Зе-е-евс! будь ты проклят!!!
Кощунственный вопль ахейца, казалось, сотряс небо и землю. Сейчас, сейчас громовой перун разразит святотатца…
— Проклятие тебе, Олимпиец! Защитник подлых!
В мертвой тишине, оглушенный ударом ли, криком ли, Парис медленно валится на колени. Овца, пред алтарем: миг, другой — и поползут змеи, шурша чешуей… Горло! Горло режь, пока он не в себе! У тебя в руке эфес с обломком лезвия: режь, дурак!.. Не слышит. Зазорно белобрысому слышать; зазорно резать. Ищет вечной славы, когда надо искать другого. Бросил сломанный меч (все видели?! вот я каков!), ухватил троянца за шлем. К нам тащит. Волоком. В плен, значит, беру! По-геройски! Подшлемный ремень туго впился петушку в шею, хрипит петушок, корчится. Кукарекает. Хоть бы задохся по дороге ненароком, скотина…
Краем глаза успеваю заметить: собственное отражение в троянских рядах. Волчий плащ, лук из рогов серны.
Только тетива — к груди, не к уху.
— Менелай!!!
Он обернулся.
Я до сих пор горжусь этим своим криком.
Стрела, нацеленная в сердце, вошла младшему Атриду в левую руку. Над локтем. У него же — кровь! порченая… он же истечет!..
Где лекари?
— Где?! — эхом ревет Менелай, вырывая из раны стрелу и топча ее каблуками боевых сапог[42].
Глазами он ищет Париса, но петушка больше нет здесь. Лишь черное облако клубится под ногами. Черное, смешное облако. Однажды я уже видел такое: когда девушка в белом пеплосе летела через эфир, прочь от авлидского алтаря.
— Где эта тру сливая собака?! Я победил его! Я победил! Клятва! Отдайте Елену! Оставьте себе выкуп, все оставьте — Елену отдайте! Вы клялись!
— Слово басилея Приама! — башней выступает вперед старший Атрид, поддерживая брата.
— Клятва! Верните! — орут уже все. И я, кажется, тоже.
Троянцы, затравленно озираясь, начинают медленно пятиться.
— Подлые трусы! Выкормыши Ехидны!
— Клятвопреступники!
— Месть!
А народ-то: без лат, без оружия… смотреть народ пришел, по-честному…
* * *Когда меньше чем через час два войска сходились на Фимбрийской равнине, сыпля проклятиями, рядом с Одиссеем случайно оказался Махаон-лекарь. Кругленький, румяный. На боку, рядом с ножнами, сумка примостилась: снадобья таскать.
— Как там наш? — окликнул его рыжий.
— Не поверишь! — В глазах лекаря светилось искреннее изумление. — Заросло, как на собаке! Даже перевязывать не пришлось. Святая кровь! Серебряная!..
Тогда Одиссей не успел осознать подлинный смысл этих слов.
Не успел даже удивиться в ответ.
Потому что началось долгожданное: война по-человечески.
ЭПОД
ИТАКА. Западный склон горы Этос; дворцовая терраса (Сфрагида)Старая смоковница склоняется ко мне. Тянет сухие, узловатые руки, будто хочет обнять. Ты одряхлела, смоковница. Скрипишь на ветру, роняешь сухие листья, когда подруги еще вовсю щеголяют зеленью нарядов. У тебя недостает многих ветвей: пошли на растопку, взвились в небеса сизым дымом. Ты напоминаешь мне мою милую нянюшку. Эвриклея так же ждала меня, старилась, скрипела под ветром, теряя ветви и листья, — но держалась. До последнего.
Вот он, последний — я.
Порыв ветра приносит целую волну запахов: горечь миндаля, аромат лаванды, пряность цветущего персика (хотя персики давно отцвели!) — и вонь подгорающего на углях мяса. Эй, кто там, ротозеи! Переверните быстрей: сгорит ведь!
Так пахнет ночь на Итаке. Дома.
Больше нигде ночь не пахнет так: всем сразу.
Поют ступени под тяжелыми шагами. Знакомая тень перечеркивает рассохшиеся доски. Правильная тень: плоская, как и положено. Черная. Лежит на полу террасы, а не бродит вокруг, вздыхая безмолвно.
— Поднимайся, Диомед, — говорю я тени. — У меня вино осталось. Кислое, правда. Хочешь?
— Хочу, — откликается ночь, насквозь пронизанная лунным серебром. В следующий миг света на террасе становится больше. Тень удлиняется, ложится мне под ноги, а над ней завис ее хозяин: Диомед, сын Тидея.
Живой.
— Не спишь? — Он садится рядом. Берет у меня кувшин, делает несколько глотков прямо из горлышка.
— Да вот…
— Ну и ладно. Бывает.
Говорим ни о чем. Умолкаем. Ветер тайком прошмыгивает вдоль террасы, и вновь ноздри щекочет удивительный, неправильный, невозможный в это время года аромат цветущего персика. Хотя мне ли говорить о невозможном? Всю короткую жизнь я только тем и занимался, что пытался сделать невозможное возможным, а там — и единственно существующим.
Иногда получалось.
— У тебя хорошо, рыжий. Виноград, оливы. Тихо. Только море шумит. Что, снова мы вдвоем? Ночью, с глазу на глаз?! Может быть, мне опять попробовать убить тебя?..
Это он так шутит. В последнее время у него такие шутки.
Я ведь помню, Тидид. Я все помню…
* * *…Сумерки лиловым покрывалом валились на Троаду. Падали, рушились, обрывались — и никак не могли упасть окончательно. В поле, в той стороне, где невидимкой притаилась Троя, загорались огни: десятки, сотни!
Костры.
Впервые троянцы не втянулись с темнотой в город, заночевав в поле. Сон бежал от Одиссея; от его шатра вражеский лагерь был неразличим, вот рыжий и взобрался на вал. Там и присел: на корточки.
Смотреть на кусочек будущей победы.
Росток возвращения.
Издали доносились переливы свирелей, вскрики цевниц, молодецкое гиканье. Значит, раскрашенный фракиец оказался проворен: дошел. Веселись, крепкостенная Троя! Не бывать больше в чистом поле страшному Не-Ел-Сиська! Сегодня ахейцев потеснили, завтра вообще в море скинем — хвала богам, вразумили, как воевать надо!
Радуйтесь, троянцы…
— Лаэрти-и-ид!
Вот тебе и раз! Кто ж это шастает на ночь глядя? Неужто няня Эвриклея с Итаки приплыла: звать ужинать? Нет, не няня.
Жаль.
…Они ведь сначала ко мне пришли. В разведку отправить. Ты, говорят, Диомед, храбрец из храбрецов. Куда как богоравен: и Феба в бегство обратил, и Киприду — копьем, и Эниалия — копьем, и самого Громовержца — тройным загибом, потому как копьем не достать… Иди, разведай. Тут я тебя, рыжий, в спутники и затребовал.
«У нас с тобой много общего». — Я отобрал у Диомеда булькающий кувшин; хлебнул, как и он, прямо из горлышка. Пролил, конечно. Ну и ладно.
«В смысле, что вместе под Троей дрались?»
«Нет. Все там дрались».
«Оба выжили?»
«Нет».
«Тогда в чем же?!»
«Мы оба собирались убить друг друга. И не убили. Вот это — наиредчайшая редкость в нашей богами хранимой Ахайе. Это сближает. Не находишь?..»
— …не меня случаем ищете, богоравные?.
— Лаэртид!
— Ты зачем туда забрался?
— Давай, спускайся сюда! Носит его, преисполненного…
Делать нечего: спускаюсь. Куда ж деваться, если вон сколько вождей рыжего ищет. Тут другое интересно: что они по ту сторону рва забыли?
Ну, перебрался через ров. Подошел.
А у Агамемнона лицо так и сияет:
— Храбрейший из нас, Диомед, сын Тидея, в разведку с собою тебя, Одиссей хитроумный, взять пожелал! Если, говорит, сопутник мой он, из огня мы горящего оба к вам возвратимся! Давайте, возвращайтесь!
Ох, взяла меня досада! Опять носатый вещать принялся… Хотя разведка — дело правильное. Человеческое. Герои в разведку не ходят: все больше напролом. Другое озадачило: не понравилось, как Диомед на будущего спутника глядел, с которым из огня да в полымя.
По-геройски глядел, синеглазый.
Искоса.
— Польщен доверием, — говорю. — Готов оправдать. Жаль только, оружия с собой не взял…
— А это мы мигом! — радостно заявляет Аякс-Большой. — Эй, богоравные! скинемся!
Вот ведь, бычара, помешал отвертеться…
Разоблачаются наши богоравные. Суетятся. Нестор с сыном факелами светят, чтоб мне, значит, видно было — а я примеряю. Полегче беру: в легком бегать-ползать способнее. Зато шлему я порадовался! Нет худа без добра: Мерион-критянин мне сперва меч одолжил, а после шлем дает. На ухо шепчет:
— Дарю. Насовсем. Я давно тебе отдать хотел, да все случая не было. Деда это твоего шлем, Автолика.
Я прямо онемел! Знаменитая штука: слыхать слыхал, а видеть не приходилось. Кожа вытерлась, но еще крепкая. Кабаньи клыки поверх растопырились устрашающе: не подходи, хуже будет! Вспомнилось: склоны Парнаса, крик: «Кабан! Кабан!..» Ладно, проплыли.
Надеваю шлем, кошусь на Диомеда: смотрит. Как я с вала — на троянские костры. И в уши снова: «Каба-а-ан»
Их, аргосский клич.
…когда мы вместе удалялись от лагеря, из дальней рощи ветер принес удивительный, неправильный, невозможный в это время года аромат цветущего персика.
«Знаешь, дружище… Я ведь нутром чуял: зачем ты потащил меня в эту дурацкую разведку…»
«Знаю».
Берег Скамандра, обычно пологий, здесь выгибался какой-то немыслимой кручей. Чтобы почти сразу опасть склоном, удовлетворив гордыню, к рощице корявых олив. Трава посвистывала под ногами, обжигаясь о края подошв; от далеких костров ржали кони. Диомед шел медленно, отставал, более всего напоминая не лазутчика, а случайного прохожего. Тяжкая дума томила аргосца, вот и горбился.
Наконец Одиссей не выдержал.
Обогнал, нарочито хрустя стеблями, пошел впереди. Подставив острию синего взгляда спину: незащищенную, открытую. Будто ладонь для рукопожатия. Понятное дело, это было глупей глупого и опасней опасного, но пусть понимают другие.
Шаг.
Шаг-декат[43].
Шаг-гекатост[44].
В безумии поступка крылась тишина и молчание ребенка, в последние дни капризного до умопомрачения. Так надо. После вчерашнего боя, когда Диомед, сын Тидея-Нечестивца, сражал богов и обменивался дарами с врагом: так надо. Он не ударит. Не сможет.
Звезды путались в ледяной росе.
— Я не могу, — мрачно сказал Диомед, обгоняя рыжего и останавливаясь.
Одиссей ждал.
— Я не могу бить в спину. Так было бы лучше, но я не могу. Погоди, дай мне убить тебя по-настоящему.
Короткий, обоюдоострый нож впитал свет луны, выглянувшей на миг. Сверкнул желтой уверенностью: по-настоящему я обязательно смогу. Один на один, лицом к лицу: обязательно.
— Ты предатель. — Одиссей даже не прикоснулся к своему мечу, полученному от щедрого критянина. Слова били беспощаднее. Наповал. Оплеуха порой надежней удара кулаком.
…Бей рабов!
Диомед задохнулся. Отступил на шаг — сто первый, решающий:
— Я? Ты говоришь это мне?!
— Я говорю это тебе. Ты — герой. Ты — раб собственной чести[45], и значит, предатель.
Даже в скудном мерцании звезд было видно: кровь бросилась аргосцу в лицо. Став похожим на эфиопа, Диомед поднял нож. В ушах, мороча, загремел водопад реки, низвергающейся с обрыва: прыгни — сгинешь.
Озарение: река — это его, Диомедов, гонг, панцирь и ребенок.
Вниз головой с обрыва.
— Нет, рыжий. Не дождешься. Сперва я скажу тебе все. Это ты подбил нерешительных и уговорил сомневающихся. Это ты лизал зад Семье, разоряясь на всех площадях. Это ты ездил в посольство, сделав войну неизбежной; это ты вовлек Не-Вскормленного-Грудью в его кровавые игры, помешав мне убить чудовище еще там, на скиросском пляже.
— Знаешь, ты все-таки герой, — устало бросил Одиссей. — Сперва говоришь, а потом бьешь. Если силы останутся.
— Заткнись! Ты подставил несчастного эвбейца! Ты рассорил Агамемнона с малышом, и теперь троянцы не боятся выходить… да что там выходить! — они не боятся ночевать в поле, без защиты стен! И последнее: во время поединка я видел лук в твоих руках. Если бы не выстрелил ликиец, выстрелил бы ты! В кого? В Париса — или в Менелая?!
Нож пойманной бабочкой бился в ладони аргосца.
— Рыжий хитрец, ты всегда был себе на уме! Что тебе пообещали, Любимчик? Жизнь?! Я заберу ее у тебя!
— Не кричи, — попросил Одиссей. — Троянцы услышат.
«…Если бы ты не сказал этого, я бы ударил. — Диомед повертел кувшин с вином, сделал глоток. Отер рот тыльной стороной ладони. — Я бы точно ударил. Ты хоть понимал, что говоришь?»
«Нет. Я не умею понимать».
Сонная рыба плеснула в реке. Звук неожиданно вознесся до небес: чутко шевельнулся Волопас, Плеяды разбежались к горизонту. Прервался хор цикад, и хриплое дыхание Диомеда вплелось в шорох листвы.
Комар сидел на лбу рыжего итакийца, безнаказанно жируя.
— А теперь скажу я. Потом, если захочешь, попробуй убить меня. Как угодно: по-настоящему, в спину, в лицо… если сможешь. Это ты собирал войска и являл собой пример истинного военачальника. Это ты беспрекословно отдал носатому жезл главнокомандующего, подчиняясь его идиотским приказам. Когда малыш стал лавагетом — смешным, наивным, ничего не смыслящим в искусстве стратегии! — именно ты поддержал его, приняв на себя бремя руководства. Это ты день за днем шел под троянские стены, прекрасно видя, что нас перемалывают в жерновах — а ты шел! Снова! Опять! Ты умеешь идти только по прямой, да?!